Глава 9. Арагонский фронт Не числом, а умением. — Федор Конев, его трагическая участь. — Наша достойная смена. — Последние дни в небе Испании. — Оставляем частицу своих сердец. — Счастья тебе, сражающийся народ!
Глава 9. Арагонский фронт
Не числом, а умением. — Федор Конев, его трагическая участь. — Наша достойная смена. — Последние дни в небе Испании. — Оставляем частицу своих сердец. — Счастья тебе, сражающийся народ!
Хорошо знакомая нам Ла-Сенья встретила нас буйной весной. Все побережье напоминало колоссальный цветущий сад. Он протянулся, насколько хватал глаз, на север — в сторону Барселоны, и на юг, к Картахене, вплотную подступая к морю, и уходил в сторону гор, откуда мы прилетели из зимней стужи высотного аэродрома. Тонкий аромат миндальных и апельсиновых деревьев слегка кружил голову. Легкие, как глубоко ни вдыхай, казалось, не наполнялись до предела а требовали, требовали еще и еще этого невесомого, чуть пьянящего, восторженного воздуха. Восторженного от весны, буйного цветения, полуденного моря.
Пожалуй, лишь теперь летчики почувствовали всю меру утомления, усталости от беспрерывных более чем двухмесячных боев на теруэльском направлении. Я говорю не о себе. Мне-то волей-неволей пришлось отдохнуть в госпитале, а ребята работали на пределе. Несколько дней почти полного отдыха вернули им силы. Устали не только люди, но и машины, механизмы, сталь.
В первых числах марта взлетало по тревоге дежурное звено. В его составе был летчик Александр Семенов. Машины вырулили на полосу, и тут во время разбега на самолете Семенова разрушилось колесо. Охромевший «ястребок» резко развернулся, и с мотором, работающим на полную мощность, Семенов врезался в деревья, окружавшие аэродром. Летчик не то чтобы не успел, а не мог ничего предпринять ни для спасения себя, ни для сохранения машины. Деревья самортизировали и ослабили силу удара. Самолет все же оказался полностью разбит, а летчик тяжело ранен.
Наш инженер Лопес весьма подробно и пространно объяснил нам, как и отчего в стали возникает явление, известное под названием «усталость металла». Это же подтвердила и авторитетная комиссия.
Жора Шубин, весельчак и балагур, когда разъяснения были закончены, тихонько толкнул в плечо своего друга Соборнова и достаточно громко резюмировал:
— Вот так, Женечка, напрасно ты говоришь, что надо иметь стальную волю. Сталь-то, видишь, устает. Крык — и взятки гладки.
— Когда это я говорил? — удивился Соборнов.
— Говорил, говорил. Наедине. Только, понимаешь, в чем дело… Металл, та же сталь к примеру, имеет право уставать. А вот мы — нет. Или Семенов Саша. Ранен, крепко его прижало. Но не сломался он. Верю — выкарабкается! Что ж тут говорить — сталь произведение несовершенное. Другое дело — человек, боец.
— Разве ж я спорю? — снова удивился Соборнов.
— Конечно, спорить смешно.
Подобные стычки происходили между закадычными друзьями по десять раз на день. Но шутки шутками, а мы верили, что, действительно, Саша Семенов выкарабкается и еще полетает, хотя врачи с сомнением пожимали плечами. А правы оказались мы.
Пробыв в госпитале больше месяца, Семенов по направлению врачей уехал на дальнейшее лечение в СССР. Много и долго пришлось ему маяться по госпиталям и санаториям, чтобы окончательно поправиться и вернуться к летной работе. Опыт, приобретенный в Испании, еще пригодился ему. Ведь в Теруэльской операции А. Ф. Семенов участвовал по крайней мере в тридцати, если не больше, воздушных боях. Лично сбил один и в группе с другими три самолета врага. На многих примерах мы убедились, что Александр — отличный воздушный боец-истребитель, прекрасный товарищ. В дальнейшем Семенов участвовал в белофинской кампании 1939–1940 годов. За героизм и мужество, умелое командование авиационным подразделением Семенову было присвоено звание Героя Советского Союза. Ныне А. Ф. Семенов — генерал-лейтенант.
В те мартовские дни, совершая разведывательные полеты, выходя навстречу бомбардировщикам врага, мы замечали, как противник концентрирует силы на арагонском участке. А вскоре, мы перебазировались на фронтовой аэродром. Пауза между ударами противника по республиканским войскам оказалась непродолжительной. Мятежники быстро восполнили потери, понесенные в Теруэльской операции. И немудрено. Гитлер и Муссолини снабжали фашистов всем необходимым.
Чтобы подавить республиканскую авиацию и завоевать господство в воздухе, необходимое для эффективной поддержки и прикрытия своих войск, враг сосредоточил на Арагонском фронте более 350 самолетов. Кроме того, более сотни итальянских бомбардировщиков находилось на Балеарских островах. В их задачу входило еще до начала наступления систематически наносить бомбовые удары по Барселоне, Реусу, Таррагоне, Тортосе, Сагунто, Валенсии и другим городам на побережье. Враг считал, что планомерные бомбежки, не говоря о материальных потерях и гибели сотен мирных жителей, должны прежде всего подавить в испанском народе дух сопротивления, вызвать панику и растерянность, вытравить из сознания республиканцев саму мысль о возможности победы.
Авиации мятежников и интервентов республиканцы могли противопоставить немногим более 150 самолетов-истребителей. Для этого пришлось снять почти всю истребительную авиацию с побережья и, по сути дела, оставить его без прикрытия. Огромное пространство от границ Франции до Картахены защищало всего 30 потрепанных машин. После одного-двух вылетов их приходилось ремонтировать. На них летали пилоты, выздоравливающие после ранения, и те, кому врачи запрещали летать из-за усталости и истощения нервной системы. Естественно, подобное прикрытие не могло при всем горячем желании пилотов обеспечить выполнение задач, которые перед нами ставили.
А в это время новые, последней модификации самолеты-истребители и летчики для республиканской армии по-прежнему находились во Франции, поблизости от испанской границы. Французское правительство отказывалось пропустить через кордон оружие, закупленное в Советском Союзе правительством Испанской республики, и испанцев, окончивших летные школы в СССР, а также летчиков-добровольцев.
Противник начал наступление на Арагонском фронте 9 марта 1938 года. Цель его не вызывала сомнений. Он стремился прорвать фронт, смять противостоящие части и соединения республиканцев. Затем, быстро продвигаясь вперед, выйти на побережье Средиземного моря, расколов республику надвое. Потом, используя значительное превосходство в живой силе, технике и авиации, разгромить и уничтожить основные силы сопротивления. И как итог, заставить республику капитулировать, поставить народ на колени, победоносно завершить войну.
В первый же день наступления противнику удалось прорвать фронт. Главный удар врага пришелся по участку, обороняемому в основном анархистскими и троцкистскими частями. Они не выдержали натиска и стали поспешно отступать. В прорыв устремились дивизии итальянцев. Только по итальянским данным, в испанской войне на стороне Франко участвовало без малого 150 тысяч солдат Муссолини. За интервентами шли отборные части мятежников.
Авиация республиканцев с момента начала наступления работала с предельной нагрузкой. Враг, пытаясь во что бы то ни стало достичь полного господства в воздухе, использовал авиацию большими группами. Над местом сражения часто висели 40–50 истребителей противника. Они прикрывали наступающих, штурмовали и бомбили позиции республиканцев, поддерживая свои войска.
Мы тоже вылетали тремя-четырьмя эскадрильями одновременно. Как правило, это были две эскадрильи И-16 и одна-две И-15. Монопланы «москас» вели бой с истребителями противника, И-15 — «чатос» — или прикрывали наши бомбардировщики, или атаковали бомбардировщики врага, препятствуя им бомбить республиканские части. Авиация сдерживала натиск противника, охраняла с воздуха подходившие к месту прорыва республиканские войска.
В первые дни наступления врага в Арагоне мы базировались на Альканьис. Жили по-прежнему километрах в пяти от аэродрома. В самом городе решили не размещаться — его каждую ночь бомбили. Ночные бдения были нам ни к чему — утром мы не смогли бы работать так, как того требовала обстановка. А она оставалась чрезвычайно сложной. Мы трудились на пределе человеческих возможностей, делая в день по пять-шесть вылетов. И каждый неизменно заканчивался теперь тяжелым воздушным боем с превосходящими силами противника.
Нам необходимо было как-то компенсировать нехватку авиации в республиканской армии. Да, мы воевали не числом, а умением. Если эскадрильи противника, сменяя одна другую, почти постоянно висели в воздухе, то нам приходилось выступать в одном и том же составе и драться со свежими силами врага. Здесь особенно стали важны уверенность в товарище, твердая дисциплина, выполнение всех писаных и неписаных законов, выработанных в ходе сражений.
До сих пор, когда нам, ветеранам, удается собраться и вспомнить былое, возникает спор о трагическом случае, происшедшем с Федором Коневым 11 марта.
Мы возвращались с задания после схватки с истребителями врага. Не доходя километра полтора до аэродрома, вижу на земле два догорающих самолета. Что за машины? По остаткам определить трудно. Спешим на посадку. Едва зарулили на стоянку, как ко мне подбежал инженер Лопес и доложил:
— Минут двадцать назад видел, как наш «ястребок» в одиночку с ходу направился к посадочной полосе. Но вдруг отвернул и пошел в сторону. Следя за его полетом, я и техники заметили двух Ме-109. Это были истребители-охотники, поджидавшие вас на подходе к базе.
— Так Конев опять летел один? В одиночку?! — не сдержался я. Ведь именно Конева дожидалась эскадрилья, да так и не дождалась.
— Конев? — удивился Лопес. — Конечно, камарада Алехандро.
Конев… Федя Конев.
Мой вопрос о полете в одиночку не был данью праздному любопытству. После первых же воздушных боев, учитывая опыт пилотов, работавших в Испании до нас, летчикам категорически запрещалось уходить с поля боя на свой аэродром по одному. Много месяцев борьбы с врагом показали, что одиночек всегда — рано ли, позже ли — сбивают вот такие истребители-охотники. И уж Коневу ли это не знать! Ведь он сам был одним из летчиков, специализировавшихся на охоте за самолетами противника.
Если бы подобное произошло с ним впервые — я имею в виду полет с места боя на аэродром в одиночку, — мы прежде всего подумали бы о веских причинах, заставивших его поступить именно так. В горячке боя товарищи могли не заметить, что с машиной Конева неладно. Мог он, не желая отвлекать на своё прикрытие других, ведущих схватку, уйти «по-английски», потихоньку. Возможно, Конев получил ранение.
Доктор Франсиско, обследовавший привезенное на аэродром тело, сказал, что Конев был ранен трижды. И каждое из ранений могло привести к смертельному исходу.
Однако, коли он был ранен в бою, то где были и куда смотрели его ведущий и вторая пара? Они утверждали: Конев еще в начале боя оторвался от них. Ушел в самую гущу вражеских машин. И с тех пор они его не видели.
Все было похоже на Конева — и рывок в гущу неприятельских самолетов, и уход вопреки строжайшему приказу на аэродром в одиночку… Похоже на Конева. Но какого? Прежнего!
Он прибыл в эскадрилью в октябре 1937 года вместе с Рязановым. Высокий, широкий в кости, атлетического сложения, Конев с самого начала показал себя настоящим летчиком-истребителем. И машину знал назубок, и уверенно владел техникой пилотирования. После четырех-пяти тренировочных воздушных боев с максимальными перегрузками, он, по докладу инструктора Склярова, был вполне готов к выполнению боевых заданий. И действительно, Конев сразу же показал себя смелым и сильным летчиком с хорошей осмотрительностью и мгновенной реакцией. Воевал он самоотверженно, показал себя настоящим боевым товарищем, на которого можно положиться в тяжелые минуты боя. При таких прекрасных задатках Конев скоро втянулся в суровую боевую работу. Не припомню случая, чтобы он отказался по какой-либо причине от полета. Сильные перегрузки в схватках он переносил, пожалуй, легче, чем кто-либо другой в эскадрилье. Никогда я не видел его усталым после напряженнейшего боевого дня. Во всяком случае нагрузка в пять-шесть боевых вылетов за день на нем сказывалась меньше, чем на других.
К концу Теруэльской операции Конев считался в эскадрилье одним из лучших. В бою умел смотреть и видеть. Мастерство его росло от схватки к схватке. Он реже и меньше, нежели другие летчики, привозил пробоин в самолете. С октября по март на боевом счету Конева числилось шесть сбитых самолетов противника. Из них два уничтожены лично и четыре в группе. А два из четырех — результат свободной охоты в составе звена. Естественно, что одного из лучших летчиков-истребителей включили в состав группы разведчиков-охотников. Эти задания являлись любимейшим видом боевой работы Конева, хотя риск при их выполнении огромен.
Но с ростом мастерства в Коневе четко обозначился и этакий шик. Он весьма неохотно выполнял одно из основных требований — не ходить в одиночку после воздушного боя. Категорически требовалось возвращаться минимум парой. Правило не делало исключения ни для кого. Ни звание, ни занимаемая должность, ни опыт боевой работы в счет не шли. А Конев уже позволил себе подобное нарушение. Произошло это в декабре, в разгар борьбы за Теруэль. После сложного воздушного боя мы пришли на место сбора, израсходовав почти весь запас горючего и боекомплект. Покружили, поджидая отставших, с тревогой пошли на аэродром, потому что Конев отсутствовал. Пришли, сели, а Конев встречает нас на земле. Жив, здоров.
Крепко обиделись на него товарищи. На разборе досталось ему от них поделом.
— Почему так получилось? — спросил у него комэск Платон Смоляков.
Поняв, что дело принимает нешуточный оборот: ребята хмурятся и не глядят на него, Конев попробовал выкрутиться:
— Ну, пришел я на место сбора… Нет никого. Ну и решил идти один… Горючее-то на исходе.
Тогда я попросил инженера Лопеса проверить остаток горючего в машине Конева. Конев покраснел, засопел. Вернулся Лопес и доложил, что в баках истребителя Федора Конева горючего хватило бы еще на 20–25 минут полета.
Странно и неприятно было видеть этого крупного, атлетически сложенного, вполне взрослого человека и, право же, отличного летчика-истребителя в позе нашкодившего школьника.
— Хорош партизан! На что же ты надеялся, если из охотника сам стал бы дичью? — послышались голоса. — Мы его ждем, а он — на тебе! Так не пойдет!
— Товарищи! Ребята… я, право, не буду так… Ну серьезно! — начал Конев. — Ну, пришел в район сбора — нет никого. Чего мотаться?
— Деточка, в какую группу детского сада ты ходишь?
— О тебе заботимся, пойми это! — снова раздались голоса летчиков.
Тогда я сказал:
— Вот что, Конев. Летчик ты хороший. Но разводить партизанщину в эскадрилье никто тебе не позволит. Нервы, кроме того, у всех достаточно потрепаны в боях, и лишние переживания за твою судьбу нам ни к чему. Приказ одному на аэродром не возвращаться — приказ для всех и каждого. Еще раз нарушишь — пеняй на себя. Пока объявляю тебе личный выговор. Еще раз нарушишь приказ — отстраню от полетов и доложу по команде. Пусть начальство решает, что с тобой делать.
— Товарищ командир группы! Товарищи! — буквально взмолился Конев. — Честное слово даю — не повторится такое!
Решили проверить. Действительно, в самый тяжкий период боев в январе 1938 года Конев не нарушил данного слова. Но в конце февраля мы опять не дождались его на месте сбора. Теперь волновались вдвойне: неужели случилось с ним самое страшное? Неужели Конев нарушил данное товарищам слово? Об одном не хотелось и думать, а другое — просто оскорбительно. Обмануть доверие товарищей! И устали мы после схватки с противником, вдвое превосходящим нас числом. Едва перевалило за полдень, а мы уже совершили третий боевой вылет. И впереди ждало нас еще не менее трех воздушных боев.
Подлетели к аэродрому — сидит наш Конев как ни в чем не бывало. Пока шла заправка и пополнялся боекомплект, собрались на разбор. Объяснения Конева: мол, задержался, преследуя врага, а на месте сбора решил — ушли.
Летчики дослушали Федора с трудом. Потом задали Коневу такого перца, что он пропотел не хуже, чем на верхней полке в бане. Не пощадили и его самолюбия, не делали скидок на мастерство. Говорили прямо, что он своим поведением не оправдывает высокого звания советского летчика-добровольца, а лихачество его плохо кончится, даже обладай он умением вести бой трижды, четырежды лучше, чем теперь.
Скрепя сердце доложил я командованию ВВС о поступке Конева. Евгений Саввич долго молчал, потом совершенно неожиданно спросил:
— Что Конев — глупый? Не понимает, что творит?
— Не глупый… Но с заскоком. Верит в свою звезду. Считает, наверное, что свинец для его пули еще в рудниках.
— Ты не злись, Гусев. Знаю, не легко тебе было звонить сюда, расписываться с товарищами в беспомощности. Как Смоляков к этому относится?
— Считает, надо примерно наказать. И ребята тоже.
Трубка долго молчала, потом Птухин твердо сказал:
— После окончания операции. Не сейчас. Мы так решили оба — с Мартином. Он рядом. Понимаешь?
— Понимаю. Наказать его сейчас — поставить в сложное положение прежде всего эскадрилью. Усугубить превосходство противника. Лишиться пяти-шести самолетовылетов в день. Непозволительная роскошь.
— Да, а то накажем мы больше ребят, чем его, — проговорил Евгений Саввич, — тем более что Конев — отличный воздушный боец. Пусть дерется и вернет себе доверие товарищей. Слово летчика, его честь ценятся не менее чем его боевое мастерство. Постарайтесь, чтобы Конев это как следует понял.
На том и порешили.
Конев пережил неприятные минуты, слушая правдивые и суровые слова своих товарищей по оружию. Они резко осудили его за грубое нарушение основного требования войны, когда солдат подвергает свою жизнь ненужному и неоправданному риску. Однако не наложили взыскания на Конева и после окончания Теруэльской операции. Мы посчитали, что строгая нелицеприятная критика боевых друзей — уже тяжелое наказание. Да и в боях, напряженных и сложных, Конев показал себя отличным мастером.
В глубине души я считал, что Конев навсегда излечился от «своей болезни». За ним не замечали никаких нарушений в последнее время. А дрался он, как всегда, прекрасно.
И вот трагический день 11 марта. Мы возвращались с третьего боевого вылета. Вместе с эскадрильей И-15, которой командовал Сюсюкалов, прикрывали наземные войска. Минут через 15–20 с начала патрулирования показались группа бомбардировщиков противника и истребители прикрытия Ме-109.
Шестерка — половина эскадрильи — во главе со Смоляковым вышла навстречу «мессерам» и связала их боем.
Эскадрилья И-15 и наша вторая шестерка ринулись на бомбардировщики. Решительная атака на оставшиеся без прикрытия бомбардировщики заставила неприятельских штурманов во избежание худшей участи сбросить бомбы, не доходя до цели, и улепетывать восвояси. Схватка была скоротечной. Она продолжалась минут семь-восемь. И честно говоря, была она какой-то вялой, словно враг и не собирался сражаться всерьез. В район сбора одиночно подошли два-три самолета. Остальные — парами и звеньями. Собравшись и приняв боевой порядок, эскадрилья сделала еще один круг и взяла курс на аэродром. Конева среди нас не было. Это меня уже не на шутку взволновало. Примерно в километре от базы мы увидели на земле останки двух догоравших машин. Определить, что это за самолеты и чьи они, было невозможно. А приземлившись, узнали: погиб шедший в одиночку Конев.
Очевидцы, которые наблюдали воздушный бой Конева с парой «мессеров», рассказывали так.
Сначала они увидели приближавшийся к аэродрому И-16. Шел он на высоте 600–800 метров. И ощущение было такое, что он с ходу идет на посадку. До посадочной полосы оставалось не больше километра, когда «ястребок» вдруг отвернул в сторону. Наблюдатели с земли заметили пару Ме-109. Они летели с севера, со стороны реки Эбро. Конев вовремя заметил опасность и ринулся на них сам на встречных курсах. В третьей атаке Конев поджег одного Ме-109, но и сам под огнем второго «мессера» загорелся и камнем пошел к земле. По словам очевидцев, он не пытался вывести машину из крутого пикирования, не пытался выброситься с парашютом.
Вновь налицо было нарушение приказа. Но во всех рассказах очевидцев боя присутствовала одна немаловажная деталь. Они утверждали: машина Конева двигалась к посадочной полосе так, что почти не оставалось сомнений — летчик хотел приземлиться с ходу. Может быть, у Конева была какая-то очень важная причина сделать это. Возможная причина — ранение — вероятна; в бою был поврежден мотор, а может быть, подвели нервы… Точно нам не удалось определить ничего достоверного.
Острее других переживал трагическую гибель Конева, пожалуй, Платон Смоляков. Ведь Федор с первого же дня был в его звене, а с ноября, когда меня назначили командиром группы, Платон принял эскадрилью, а Конев перешел в другое звено.
Опытный летник и стрелок, Смоляков все делал с умом, смело и решительно. Выше среднего роста, широкоплечий, ладно скроенный и крепко сшитый, Платон Смоляков вызывал симпатию. Улыбка редко сходила с его губ. С первого взгляда Платон мог показаться медлительным. Возможно, он обладал редким даром спешить не торопясь. Потому что при чуть валкой походке и уверенных движениях — они-то и могли быть приняты за медлительность — Смоляков одним из первых бывал у самолета по тревоге, заводил мотор и взлетал. Дисциплинированный, осмотрительный, хладнокровный летчик-командир.
За время нашего пребывания в Испании история с Коневым была единственным ЧП в эскадрилье, которое можно отнести к дисциплинарным. А поскольку Конев прибыл, когда подразделением стал командовать Смоляков, то ответственность за воспитание не только летчика, но и человека, Платон, естественно, брал и на себя.
— Проглядели мы Конева, — сказал мне Смоляков.
— Не думаю. Он был отличным летчиком, не спорю. Но как человек больше думал о себе. На войне такие люди обычно не становятся героями. Скорее жертвами. Жертвами неправильного отношения к другим людям. Мне хочется верить, что все-таки Конев мог бы дождаться нас или пойти с кем-то, а не втихую. Тогда, если они и встретились бы с «мессерами», еще вопрос, на чьей стороне оказалась бы победа. Сам понимаешь, для солдата на войне важно не только одержать победу во что бы то ни стало, ценой своей жизни. Важно одержать победу и остаться живым!
— И все-таки я не сумел воспитать его, — настойчиво проговорил Смоляков.
Был Платон довольно-таки упрям. По-хорошему. Чувствовалась в нем обстоятельность крестьянина из деревни Буда, Могилевской области, где Платон родился, и та крепкая рабочая вера в товарища, которая свойственна шахтерам.
Шестнадцати лет Смоляков покинул родные места и стал лебедчиком на шахте 30-бис в Донбассе. Вступил в комсомол. Учился в школе гражданских летчиков. Потом стал курсантом 1-й Краснознаменной школы пилотов в г. Каче. Окончил ее с отличием. Еще в Бобруйске, незадолго до отъезда в Испанию, Смолякова назначили командиром звена с присвоением звания лейтенант.
Занятый своими мыслями, я не сразу ответил Смолякову, и тот повторил, что, мол, Конева мы проглядели и не смогли воспитать. В этом был весь Смоляков. Он чувствовал себя ответственным за каждого пилота, за его боевое умение и личные качества человека.
— Со своим ведомым я слетался, — продолжал Платон. — Но мне, наверное, следовало бы взять Конева к себе, не отпускать его далеко.
Я согласился с тем, что это было бы одним из возможных решений, но за четыре месяца трудно переделать характер человека, который складывался годами. Возможно, в звене Смолякова Конев был бы вынужден кое в чем измениться. Однако опять «возможно»! В звене Смолякова Федору прежде всего пришлось бы значительно подтянуться. В дисциплине, хладнокровии и выдержке посостязаться с Платоном. А этого у Конева было. Ведь не нарушил же он строя, не бросил наших СБ в период боев за Теруэль. Не пошел за эскадрильей Девотченко, когда тот, оставив свои бомбардировщики почти без прикрытия, атаковал «хейнкели».
И то сказать, Смоляков со своим умением смотреть и видеть крепче держал бы Конева около себя. Но… впрочем, тысяча и одно «но»! Сколько бы мы ни ставили перед собой вопросов, ответа не находили. Нам, опытным по тем временам истребителям, был непонятен тот факт, что хороший пилот из-за самовлюбленности мог пойти по столь кривой дорожке, что вела к гибели. Ведь Конев сам был охотником, сам сбивал вблизи вражеских аэродромов зарвавшихся простачков. И попасться на ту же удочку!
Нет, конечно же, Конева ранили, или была повреждена машина, а он находился в стороне от своих и был вынужден тянуть, тянуть до аэродрома!
…На пятый день наступления франкисты и интервенты находились уже в 30–35 километрах от Альканьиса. Противник продвигался по двум дорогам, одна из них проходила в семи километрах от нас. Командование приказало нам быть готовыми к перебазированию на левый берег Эбро. Туда сразу же была отправлена передовая команда. А затем вместе с заданием на штурмовку наземных частей наступающего неприятеля нам передали приказ садиться после вылета на новом аэродроме. Так мы и сделали.
Впрочем, назвать нашу новую базу аэродромом — слишком сильно. Очень ограниченная пригодная посадочная площадка, наскоро подготовленная по размерам для посадки и взлета «ишачков». Связь — времянка с КП ВВС. Никаких служб и строений вокруг.
Вечером на эту же базу пришла эскадрилья Девотченко. Его машины расположились по другую сторону полосы, против наших. Самолеты стояли крыло к крылу, очень тесно. Работать было, конечно, чрезвычайно трудно. Мы мешали друг другу. Но это еще полбеды. Стоило противнику пронюхать о нашей базе и атаковать ее, потери оказались бы значительными. Да что потери! Сбрось неприятель несколько бомб на посадочную полосу, и мы оказались бы накрепко заперты в «мышеловке».
Вокруг аэродрома голо, пусто. Ни деревца, ни кустика. Красноватая земля — пыль и, камень. Лишь километрах в полутора виднелся одинокий то ли дом, то ли сарай. Товарищи, прибывшие с передовой командой, сказали, что второй этаж дома предназначается для нас. — А что это за «замок»? — поинтересовался Жора Шубин.
Ему ответили без тени юмора:
— Ветеринарная лечебница. Второй этаж наш, а на первом… находятся больные ишаки.
— Сомневаюсь, что они имеют какое-либо родственное отношение к «ишачкам», на которых летаем… — продолжал иронизировать Жора.
— Разве только по состоянию здоровья, — улыбнулся инженер Лопес. — И те, и другие нуждаются в капитальном ремонте.
При подходе к нашему жилищу мы почувствовали крепчайший запах карболки. В апартаментах на втором этаже дышалось трудно. Но думать приходилось не об удобствах, а об элементарном отдыхе — лишь бы голову приклонить. Спозаранку нас ждала боевая работа. Мы кое-как устроились на полу. Ребята заснули почти сразу, едва положили головы на шлемы, служившие подушками. Кто-то тихо похрапывал, кто-то бредил, заново переживая во сне воздушный бой, кто-то поскрипывал зубами. Сдавали, сдавали нервишки у ребят. При колоссальной дневной нагрузке, когда каждый вылет неизменно оканчивался схваткой с превосходящими силами противника, вообще трудно было себе представить, как еще держались пилоты. На размышления не оставалось сил, уснул и я. И вдруг посреди ночи раздались дикие душераздирающие вопли. Мы вскочили обалдевшие, в кромешной тьме натыкаясь друг на друга.
— Марокканцы?
— Думаешь, прорвались? — Да опомнитесь!
— Чего «опомнитесь»?
— То ж ишаки. Ишаки на первом этаже с голода ревут!
Как ни жутко было в первые мгновения слушать этот тоскливый рев и стон непривычному человеку, ребята грохнули со смеху. А голодные животные по-прежнему продолжали свой концерт, требуя пищи, воды и лечения.
После переполоха стало не до сна. Поехали на аэродром додремывать под самолетами, на чехлах.
С первым светом мы вылетели на задание по штурмовке наземных войск противника в районе бывшего нашего аэродрома под Альканьисом. Прошла она удачно. Мы несколько задержали продвижение франкистов и помогли частям республиканцев выйти из «мешка». Вернувшись на площадку, узнали, что к нам прибыли командующий ВВС генерал Сиснерос и советник Мартин. Командный пункт ВВС перемещался, и товарищи заехали к нам по пути.
Прежде всего командующий поинтересовался, как мы устроились. Говорили запросто. И основным рассказчиком о ночном переполохе выступил летчик эскадрильи Девотченко, балагур и ас Лева Шестаков. Он сопровождал свое повествование такой мимикой и звукоподражанием, что и мы, жертвы ишачьего концерта, и командующий с советником покатывались с хохоту.
Но смех смехом, а жить, точнее, ночевать нам было больше негде. И командующий, прекрасно осведомленный о том, что пилоты истребительной авиации работают на пределе человеческих возможностей, решил сам посмотреть «ишачий замок». Наше жилище его весьма разочаровало, как и размещение на столь маленькой площадке двух эскадрилий, и опасность быть запертыми в ловушке даже при неприцельной бомбежке. Но пока это была единственная возможность работать неподалеку от фронта и быстро приходить на помощь наземным частям.
Наши рассказы об «ишачьем замке» совсем не походили на жалобу. Мы прекрасно понимали, какие сложные дни переживает республика, и ради успешного выполнения задач командования готовы были обходиться помещениями с куда меньшими удобствами. По приказу командующего ишаков увели куда-то, дом прибрали более тщательно. Но едкий дух карболки вытравить оказалось невозможно. Мы постарались утешить себя тем, что после подобной дезинфекции нам по крайней мере лет пять не страшны никакие заразные болезни.
В то утро, когда мы занимались штурмовкой в районе Альканьиса, а потом докладывали генералу Сиснеросу о ночном концерте, с одним из представителей штаба ВВС, советником по инженерно-авиационной службе Борисом Павловичем Захаревским, едва не произошел весьма неприятный случай. Примечателен он тем, что вновь и вновь подтвердил старую солдатскую истину — при любых обстоятельствах не терять головы.
По плану инженера ВВС республики советник Захаревский, офицер штаба, переводчик и шофер выехали 11 марта на инспекторскую проверку обеспечения эскадрилий запасными частями. Мера далеко не лишняя, если учесть, что большинство поврежденных самолетов ремонтировалось на местах техниками. В день нашей эвакуации они выехали из Тортосы, где базировались СБ, к нам. По расчетам, инспекторы попали бы на аэродром Альканьис во второй половине дня. Однако по дороге машина сломалась. Чинили ее они в каком-то глухом местечке. Захаревский пытался связаться по телефону со штабом и уточнить обстановку на фронте. По пути до них доходили самые невероятные слухи о продвижении франкистов. Однако попытки Захаревского выяснить что-либо достоверное ни к чему не привели. Машину отремонтировали лишь поздно вечером. Заночевали в деревне. С рассветом 14 марта отправились по дороге в Альканьис. Сначала им навстречу двигалось много машин и пехотинцев. Потом поток стал редеть. Артиллерийская канонада, грохот бомбежки представлялись им далекими. Когда они подъезжали к Альканьису, машину остановил патруль. Они предъявили документы. Старший патруля сказал что-то по-испански.
— О чем он? — спросил Захаревский у переводчика.
— Предупредил, чтобы ехали осторожно, — ответил переводчик. — Фашисты.
Захаревский приказал опустить в машине стекла, уменьшить скорость и внимательней следить за дорогой и воздухом. Борис Павлович понял предупреждение старшего патруля и сказанное переводчиком в том смысле, что в окрестностях бродят просочившиеся через фронт отдельные группы противника. После встречи с патрулем им еще попадались навстречу республиканские солдаты — одиночки, небольшие группки. Потом дорога стала пустынной. Безлюдье на столь оживленной обычно трассе не на шутку встревожило Захаревского. Вскоре они подъехали к развилке. Шофер, не раздумывая, выбрал путь на Альканьис, а не на аэродром. Захаревский приказал остановиться и развернуть автомобиль. Сами они вышли из машины поразмять ноги. Едва шофер справился с поворотом, как из кустов, окружавших дорогу, вышло несколько человек в военной форме. Поодаль на шоссе тоже показалась группа военных.
И вдруг Захаревский узнал в подходивших солдат и офицеров противника. Это были итальянцы из дивизии «Черные стрелы». Офицер закричал, размахивая маузером, требовал, чтобы они подняли руки вверх. Ничего не оставалось, как выполнить требование. Шофера вытащили из машины подоспевшие солдаты. Автомобиль бросили на дороге. После короткого совещания с пленными остались офицер и два солдата. Остальные снова спрятались в кусты, ушли в засаду.
Пленных повели по направлению к Альканьису. Впереди, размахивая маузером, шел офицер. По бокам — два солдата.
Тут наш рассказчик — Борис Павлович Захаревский примолк, словно заново переживая страшные минуты.
— Да, попали мы, как кур в ощип, — продолжил Захаревский свое повествование. — Погнали нас, четырех здоровых мужчин, точно баранов на бойню. И такая злость меня разобрала, что готов был один броситься на конвоиров. Но сдержал себя. Решил: действовать надо не в одиночку, а сообща. Шофер не знал русского языка. Его я в счет не принимал. Долго пришлось бы ему растолковывать, что к чему. И сказал я негромко своим спутникам: «По команде «Три» нападайте на солдат. Отбирайте винтовки. Офицера беру на себя. Ну… раз… два… три!»— и мы бросились на конвой. Рывок был настолько неожиданным, что дальнейшее произошло проще, чем ожидала. Ни стрельбы, ни сопротивления! Конвой во главе с офицером кинулся в сторону Альканьиса, а мы — к машине.
Все случилось так быстро, так неожиданно для итальянцев, что некоторое время враг не принимал никаких мер к задержанию. Захаревский и его товарищи почти добежали до стоявшей на дороге машины. Только тогда послышалась пальба из кустов. Отстреливаясь на бегу, товарищи подскочили к автомобилю. Но тут упал раненый советник штаба. Взвалив его на плечи, Захаревский ввалился в машину. К счастью, ключ зажигания оставался на месте.
А шофер-испанец, так и не поняв до конца замысел спутников, продолжал бежать по дороге.
Из придорожных кустов мчались к автомобилю солдаты. Захаревский успел завести мотор и укатил из-под носа «Черных стрел». Чуть притормозил, поравнявшись с бегущим шофером, втащил его в машину — и поминай как звали.
Добравшись до расположения республиканских войск, Захаревский отправил раненого товарища в госпиталь. Затем связался с командованием и узнал, где находимся мы. Надо же было продолжать поездку по аэродромам, выполняя приказ… Он прибыл к нам еще возбужденный происшествием и, волнуясь, рассказал обо всем. Что ж, смелость и находчивость не раз выручали солдат из, казалось бы, безвыходных положений. За храбрость и спасение от фашистского плена товарищей Захаревский был впоследствии награжден орденом Красного Знамени.
Мы проработали с неудобной площадки на левом берегу Эбро всего два дня. Затем перебазировались на аэродром Лерида.
С началом наступления франкистов нам казалось, что мы работаем с предельной нагрузкой. Однако противник продолжал наращивать свою боевую мощь. Чтобы компенсировать хоть как-то превосходство врага в воздухе, республиканским пилотам пришлось еще увеличить количество вылетов на каждого летчика. Мы перешли к новой тактике. Взлетая по-прежнему двумя-тремя эскадрильями, завязывали бой с истребителями и бомбардировщиками неприятеля, а тем временем КП ВВС отдавал приказ о наращивании наших сил непосредственно в схватке. К месту воздушного боя спешили товарищи или мы шли на помощь друзьям. В результате нам всегда удавалось выполнять задачи, поставленные командованием. А мечты врага о полном господстве в небе оставались несбыточными.
Давалось это нелегко. Сказать, что мы уставали — значит ничего не сказать. Работа на пределе физических возможностей была просто нормой. Любая встреча с противником, непременно превосходящим нас численностью, заканчивалась изматывающим воздушным боем, требовавшим от пилотов крайнего нервного напряжения.
Когда заканчивался летный день, ребятам до одури хотелось спать. Но стоило лечь в постель, как сон бежал. Мы ворочались с боку на бок, задремывали. А тут на память приходил какой-либо эпизод из сегодняшнего или вчерашнего боя — трудный, сложный момент, когда твоя жизнь либо жизнь товарища висела на волоске. Дрему будто рукой снимало. И опять ворочание с боку на бок. До озлобления. Кто-то не выдерживал, шел прогуляться. Во тьме южной ночи, тихой и прохладной, он на некоторое время вновь обретал спокойствие. Возвращался. И опять все начиналось сначала. Ворчали побеспокоенные соседи по койке. Потом уходил другой. Так колобродили долго, за полночь, а утром поднимались, утомленные ненужным ночным бдением. Есть не хотелось. Только пить…
Над аэродромом взвилась ракета.
— По самолетам!
Техники уже давно приготовили машины к вылету. Оставалось держать себя в руках, садиться в кабину, запускать мотор, ждать несколько минут, пока в светлое небо взовьются две ракеты — сигнал взлета, выруливать на полосу, давить до отказа на сектор газа и подниматься в воздух на штурмовку, на прикрытие, навстречу новому бою.
Затем мы возвращались на свой аэродром, то ли вылезали, то ли вываливались из кабин. И цветущие апельсиновые рощи, жесткий шум олив не радовали ни глаз, ни душу. А когда человека перестает восхищать красота земли, то, значит, он выработался до конца. Зарулив машины на стоянки, пилоты, точно заведенные, собирались у КП эскадрильи. Начинался, несмотря ни на что, кропотливый и по-хорошему пристрастный разбор.
Высказывались коротко и по-деловому. Бывало, что разбор предыдущей схватки прерывался звонком с КП ВВС и над взлетной полосой всплывала ракета. И снова бой.
Возвращаясь с очередного задания, ребята большими кружками пили воду. Бессонница, плохой аппетит еще более усугубляли усталость и измотанность. Образовался как бы порочный круг: физическое и нервное переутомление вызывали бессонницу и отвращение к еде, а плохой сон и голодание в свою очередь вели к еще более сильному физическому и нервному истощению.
Летчикам требовался хотя бы кратковременный отдых и прежде всего — сон.
Но обстановка на фронте усложнялась день ото дня.
Пленные пилоты говорили на допросах, что у них норма вылетов на день — два-три. И работают они всего четыре, редко пять дней в неделю. Им нельзя было отказать в наблюдательности. Они прекрасно знали, с каким напряжением работали мы, и честно признавались — их командование ждало, когда же мы выдохнемся.
— Мы неизменно встречаем в воздухе одни и те же машины. Судя по почерку, летают на них те же пилоты, — удивлялся один из пленных. — Каким же допингом, каким подбадривающим средством вы пользуетесь? Столько летать и так драться, ничем не подбадривая себя, просто немыслимо!
Таким любознательным мы отвечали, что лучше всех средств наших летчиков подбадривает ненависть к фашизму, вера в испанский народ. Он заслуживает лучшей доли, чем быть рабом генерала Франко и его приспешников. И это было именно так. С 9 по 25 марта группы «ястребков» на Арагонском фронте уничтожили более полусотни машин противника. На долю нашей эскадрильи приходилось десять самолетов врага. Наши потери по всем группам — 12 пилотов. А в эскадрилье Смолякова единственная потеря — Конев.
Но есть все-таки пределы и кажущимся беспредельными человеческим возможностям. А в этом ребята не хотели признаваться даже себе.
От нас еще несло карболкой, запахом которой мы пропитались в ишачьем замке. Порой, особенно к концу дня, на аэродроме в ожидании очередного вылета воцарялась странная и непривычная тишина. Пилоты сидели у машин, положив уставшие, натруженные боем руки на колени, и с каким-то безразличием смотрели перед собой. И вдруг в глухом молчании раздавался крик:
— И-и-о! И-и-о!
И секунду тому назад выглядевшие безучастными лица людей расплывались в улыбке и следом — дружный хохот. Это Лева Шестаков из эскадрильи Девотченко, чтоб встряхнуть товарищей, напоминал им об ишачьей кантате. Напряжение, усталость скрадывались. Ребята начинали двигаться, разговаривать, к ним возвращались бодрость и чувство юмора, столь необходимые в тяжелые минуты. Это не было шутовством. Никогда в шутках ребят не чувствовалось даже намека на унижение товарища, ущемление его самолюбия. И тот, кто, может быть, чаще других позволял себе шутку, являлся непременно человеком уважаемым, прекрасным пилотом и другом.
В нашей эскадрилье такими были Жора Шубин и Женя Соборнов. Неразлучные друзья в самом высоком смысле этих слов, готовые в сложной обстановке без рассуждений пожертвовать жизнью ради товарища, они в то же время беспрестанно спорили друг с другом, всегда в чем-то не согласные один с другим, неизменно доказывающие каждый свою правоту, остающиеся обычно каждый при своем мнении.
Если среди летчиков, любивших собираться кружком, неожиданно, казалось, в самый неподходящий момент раздавался взрыв смеха, можно было безошибочно сказать, что там Жора и Женя. Заводилой бывал обычно Жора. С серьезнейшей миной на лице, он наивнейшими вопросами доводил Женю до белого каления. Тут, как правило, одни принимали сторону Жоры, другие — Жени. Начиналась словесная дуэль. А потом ребята понимали, что стали жертвами очередного розыгрыша Жоры Шубина, и хохотали вместе с ним. Я уже говорил, что Жора родом из Донбасса, из семьи потомственных шахтеров. Никогда не был в Одессе и выговор у него был не одесский, и тем не менее, когда несколько лет спустя я смотрел фильм «Два бойца», М. Бернес в роли Аркадия мне прежде всего напомнил Жору Шубина, а Соборнова — его напарник, которого играл Б. Андреев.
Шубин и Соборнов показали себя отличными мастерами-истребителями — смелыми, задорными, изобретательными, думающими. Так, они оценивали проведенные схватки, делали для себя и помогали другим делать серьезный вывод из любого, пусть незначительного воздушного боя. И потому они дрались раз от раза все лучше и лучше. Оба они любили оправданный риск, а закон воинского братства не единожды демонстрировали на деле. Так было, к примеру, 31 января 1937 года, когда меня ранило. Жора и Женя тотчас бросились на «мессера», подкравшегося ко мне, и сбили его. А потом сопровождали меня до аэродрома.
Как ни странным может это показаться, но Жора при всей своей жизнерадостности и веселости был человеком рассудительным и спокойным, которого трудно вывести из равновесия. Видный, стройный, сероглазый Шубин умел быстро сходиться с людьми, уважал товарищей, и те с радостью отвечали ему взаимностью. И был он честен и скромен до застенчивости, до робости. Больше всего Жора боялся, что может стать предметом жалости или сострадания.
В разгар тяжелого воздушного боя, когда мы дрались с пятьюдесятью «мессерами» и «фиатами» — это было во время мартовского наступления франкистов, — Шубин после резкого маневра, выходя из атаки на «мессер», вдруг свалился в штопор. Мы не знали, что с Жорой. Неуправляемый самолет потерял скорость и перешел в беспорядочное падение. Соборнов и я прикрыли Шубина, стали его сопровождать. Подойдя ближе к машине Шубина, я увидел, что Жора наполовину вывалился из кабины и висит на привязных ремнях. Голова его, безвольно подчиняясь курбетам, которые выделывала падающая машина, моталась из стороны в сторону. Я подумал, что Шубин убит или тяжело ранен. Он явно был без сознания.
В воздухе не то, что на земле. В небе не подойдешь к товарищу, находящемуся в беспомощном состоянии, не подставишь ему свои здоровые плечи, не вынесешь из боя. Все, что мы могли с Женей сделать для Шубина — прикрывать его, отгонять рвавшихся к нему врагов.
Мы то расходились, то сближались с «ишачком» Жоры. Падение не прекращалось. И все так же моталось в кабине тело летчика — Жоры Шубина.
4000 метров…
3000 метров…
Падение продолжается. Секунды мне представляются вечностью. Еще переворот машины, еще переворот… Неуправляемый самолет падает. Шубин беспомощно висит на ремнях.
2500 метров…
Жесткий комок сжимает горло…
И вдруг Жора ожил!
Вижу — он трясет головой, словно снимает с глаз пелену. Потом, оценивая обстановку, глядит вправо, влево. Несколько раз пытается забраться в кабину, но руки, видимо, не слушаются его. Наконец, ухватившись за борт, переваливается в кабину, усаживается.
— 2000 метров!
Вот Жора убирает газ, переводит машину в пологое пикирование. Затем — в горизонтальный полет.
Я откидываюсь на спинку сиденья и чувствую, что мокр, как суслик, от волнения за судьбу товарища.
Тут Шубин замечает нас — меня и Соборнова. Поднимает большой палец вверх: мол, все в порядке. Но мы не оставляем его, нам неизвестно, что с ним. Провожаем до аэродрома. Шубин с ходу идет на посадку.
Сели и мы. Едва зарулив машину на место, я помчался со всех ног к самолету Шубина. Соборнов был уже там и о чем-то говорил с Жорой, по-братски обняв его за плечи.
— Что случилось, Жора? — волнуясь, спросил я.
— Ничего… — как-то странно, по-чужому улыбаясь, проговорил Шубин. — Ничего, товарищ командир.
— Ранен?
— Нет, товарищ командир, — и опять эта виноватая улыбка.
— В чем дело! Правду!
— На высоте пять тысяч метров… меня поразила чисто женская болезнь… Я… Обморок со мной был. При резком выходе с вертикали застучало в висках. В глазах потемнело. Ну… а остальное вы видели.
— Отдыхать! Отдыхать и показаться врачу.
— Врачу? — Шубин резко повернулся к Соборнову, ища у друга поддержки, но пошатнулся и схватился за его плечо. — Не знаю, что со мной. Чувствую себя нехорошо.
Я промолчал.
— Товарищ командир, я об одном попрошу… Не говорите о случившемся ребятам. Начнутся расспросы, сочувствия. Не люблю.
— Хорошо. Но тебя… ты несколько дней побудешь на земле, — я постарался избежать формулировки «отстраняю от полетов».
— Не отстраняйте меня от полетов, — прижав к груди шлем, молил Жора. — Я изведусь хуже. Всем сейчас трудно. Не могу я выбыть из строя. Плохо ли мне, хорошо ли, но без летчика эскадрилье станет труднее.
Хотелось обнять, расцеловать его за такие слова, за то, что он беспокоится не о себе — о товарищах.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.