Глава 14 Америка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 14

Америка

Америка, Америка. Ужаснейшая дрянь, эта Америка. Нет, поначалу, конечно, она меня поразила: здания, заслонившие горизонт, почти упирающиеся в небо. Над всем этим проходят громаднейшие железобетонные арки. Небо в свинце от дымящихся фабричных труб. Дым навевает что-то таинственное, кажется, что за этими зданиями происходит что-то такое великое и громадное, что дух захватывает. Мать честная! До чего бездарны поэмы Маяковского об Америке! Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами?! Это поэма без слов. Рассказать ее будет ничтожно.

Остановились в отеле. Выхожу на улицу. Темно, тесно, неба почти не видать. Народу тьма, и все спешат куда-то, и дела-то никому до тебя нет – даже обидно стало. Мириады людей, машин, небоскребов. Потеряешься – и не найдут тебя здесь. Неуютно мне тут было – еще хуже, чем в Европе.

Помню, пришел ко мне на поклон один из наших «бывших» – поэт-эмигрант. Все на экскурсию звал, расписывал все достопримечательности, да так настойчиво, что я в конец не выдержал, да выпалил:

– Ничего не хочу я здесь смотреть! Мне не интересно, что там происходит, – и махнул на окно.

Он так удивился. Ну да, где уж им понять нас…

В Америку нас поначалу и пускать-то не хотели. Высадили на каком-то острове – за большевиков приняли. А я уж и речь им подготовил:

«Итак, мы на американской территории. Благодарность – такова наша первая мысль. Мы – представители молодой России. Мы не вмешиваемся в политические вопросы. Мы работаем только в сфере искусства. Мы верим, что душа России и душа Америки скоро поймут друг друга.

Мы прибыли в Америку с одной лишь мыслью – рассказать о сознании России и работать для сближения двух великих стран. Никакой политики, никакой пропаганды!

После восьми лет войны и революции Россия окружена китайской стеной. Европа, сама истерзанная войной, не обладает достаточной силой, чтобы снести эту китайскую стену. Россия во мгле, но нам помогло ее бедствие. Именно во время голода в России Америка сделала щедрый жест. Гувер разрушил китайскую стену. Работа Организации американской помощи незабываема.

Прежде всего, хотим подчеркнуть тот факт, что сейчас в мире есть только две великих страны – Россия и Америка.

В России налицо сильная жажда изучать Америку и ее добрых людей. Разве не может быть так, что искусство станет средством для развития новой русско-американской дружбы? Пусть американская женщина с ее острым умом поможет нам в решении нашей задачи!

Во время путешествия сюда мы пересекли всю Европу. В Берлине, Риме, Париже и Лондоне мы не нашли ничего, кроме музеев, смерти и разочарования. Америка – наша последняя, но великая надежда!

Приветствуем и благодарим американский народ!»

Да речь-то эта мне и не понадобилась. Моя «последняя» и «великая» надежда рассыпалась в прах.

Изадору здесь принимали, где хорошо, а где нет – все боялись, что со сцены она начнет агитацию. На каждом своем выступлении она приглашала меня выйти, объявляя, как «второго Пушкина», и я читал стихи. Читал и думал: «А на черта мне все это нужно, все равно ведь ни хрена здесь никому не надо!» Меня и в газетах-то иначе, чем «русский муж» не называли.

Как-то вышел за угол гостиницы – смотрю, газетчик, а на всех газетах моя физиономия. У меня даже сердце екнуло. Вот это слава! Через океан дошло. Купил я у него добрый десяток газет, мчусь домой, соображаю – надо тому послать, другому. Похвастаться. Прошу перевести, чего пишут. Мне и переводят:

«Сергей Есенин, русский мужик, муж знаменитой, несравненной, очаровательной танцовщицы Айседоры Дункан, бессмертный талант которой…» и т. д. и т. п.

В другой газете: «Вошел муж мадам Дункан. Он… выглядит мальчишкой, который был бы отличным полузащитником в любой футбольной команде, ростом он примерно 5 футов 10 дюймов, блондинистые хорошо постриженные волосы, широкие плечи, узкие бедра и ноги, которые могут пробежать сотню ярдов за десять секунд».

Еще в одной: «Изадора заявила, что считает своего мужа величайшим из ныне живущих русских поэтов, который входит в группу имажинистов. Она показала журналистам томик его стихов, переведенных на французский язык… Ее муж, гибкий, атлетически сложенный, с широкими плечами и тонкой талией, разговаривал с Изадорой главным образом через ее секретаря. Есенин выглядит моложе своих 27 лет. В одежде он ничем не отличается от обычного американского бизнесмена, будучи в простом сером твидовом костюме. Хотя он не говорит по-английски, он склонился над своей супругой и с улыбкой одобрял все, что она говорила репортерам. Оба они выглядели искренне влюбленными и не старались скрывать это… Молодой русский поражен панорамой небоскребов Манхэттена и сказал, что будет писать о них. Он говорит, что предпочитает сочинять стихи «о бродягах и попрошайках», но он не похож на них. Он сказал также, что его обожают бандиты и попрошайки, собаки, коровы и другие домашние животные. В прессе его называли меланхоличным, но он, похоже, самый веселый большевик, который когда-либо пересекал Атлантику».

Вот тебе и слава! Такая злость меня взяла, что я газеты эти на мелкие клочки изодрал и долго потом успокоиться не мог. В тот вечер спустился я в ресторан и крепко, помнится, запил. Пью и плачу. Россия, матушка, мне уже ночами снится. Ничего я лучше Москвы не видел. Тут вдруг подсаживается ко мне какой-то негр и что-то участливо так спрашивает. Я ни слова не понял, но вижу, что жалеет. Я ему про свою деревню рассказывал, а он что-то про свою лопотал. Мы с ним потом еще пару дней сидели, пили. Хороший человек был. Только он мне в Америке и понравился. Я его к нам пригласил. Говорю: «Блинами русскими накормлю». Обещал, вроде, приехать. Кстати, тогда там был «сухой закон», и все вино, что мы пили, было совершенно отвратительным и могло бы убить слона.

Да, Америка была моим Ватерлоо. И я потерпел поражение в этой битве…

Пригласили меня как-то на вечер еврейских поэтов-эмигрантов. Вместе с Изадорой и несколькими своими приятелями из Нью-Йорка, коих я знал еще в России, мы поехали к Брагинским. Мани-Лейб – уроженец Черниговской губернии, оставивший Россию лет 20 назад, тяжко пробивал себе дорогу в жизни сапожным ремеслом и лишь в последние годы получил возможность существовать на оплату за свое искусство. Обитал он в новом доме, которые здесь предназначались для квалифицированных рабочих. Поднявшись на шестой этаж, мы попали в квартиру, битком набитую людьми разного возраста. Было очевидно, что всем не терпелось поглазеть на меня и Изадору. Хозяин – высокий и худой – добродушно и радостно встретил нас вместе со своей женой Рашель. Стол был завален домашними пирогами, колбасами, а по рукам сразу же пошли стаканы с дешевым вином. Рашель обвила меня рукой за шею:

– Вы ведь поэт? Как вам понравилась Америка?

Я почувствовал на себе обжигающий ревностью взгляд Изадоры, который она метнула на меня. Я усмехнулся. То тут, то там послышался шепот. Идиш. Я понял, что говорили про меня и Изадору. За все наше с ней заграничное путешествие я никак не мог отделаться от мысли, что меня постоянно обсуждают, осуждают, насмехаются надо мной. Я не знал языков, и потому мне казалось, что всегда говорят обо мне и говорят плохо.

Раздались просьбы почитать что-нибудь. Я прочел монолог Хлопуши. Аплодисменты. Мани-Лейб прочел переводы моих стихов на идиш. Но все же мне казалось, несмотря на внешний восторг, что поэзия моя не доходит до этих людей, русскоговорящих, но наполовину иностранцев. Скука смертная опять навалилась на меня. Тут попросили прочесть еще что-нибудь, «из новенького». Я начал трагическую сцену из «Страны негодяев»: продовольственный поезд шел на помощь голодающему району, а другой голодающий район этот поезд перехватил, разобрав рельсы и спустив поезд под откос. На страже поезда стоит человек с фамилией Чекистов и видит, как в утреннем тумане кто-то подбирается к продовольствию.

– Стой, стой! Кто идет?

– Это я, я – Замарашкин.

Эти двое знакомы. Чекистов объясняет всю нелепость акта против поезда помощи голодающим, а Замарашкин уличает его в личных интересах, оскорбляя:

– Ведь я знаю, что ты – жид, жид пархатый, и что в Могилеве твой дом.

– Ха-ха! Ты обозвал меня жидом. Но ведь я пришел, чтоб помочь тебе, Замарашкин, помочь навести справедливый порядок. Ведь вот даже уборных вы не можете построить… Это меня возмущает… Оттого, что хочу в уборную, а уборных в России нет».

От меня не укрылось, как недовольно зашелестели слушатели на слове «жид», как скривились их лица и презрительно засверкали глаза. Не успел я закончить читать, как мне тут же поднесли новый бокал. Кто-то явно вознамерился напоить меня. Ну, что же, я не против. Весьма. Взгляд мой вдруг упал на Изадору, всю раскрасневшуюся от вина и компании. В своем легком полупрозрачном розовом платье она стояла как будто голая и несколько мужских рук обвивали ее тело. Я помрачнел. Меня начинало душить бешенство. Эти твари насмехаются надо мной, так еще и она решила из меня дурака сделать. Вероятно, мое настроение заметила и Изадора – она подошла и вклинилась между мной и повисшей над моим ухом Рашель. А я все не мог отвести глаз от газового платья жены. Тут кто-то попросил ее станцевать. Ну да, конечно, после стихов мы все дружно посмотрим на эту похотливую старуху. Я уже был порядочно пьян, а потому не сразу заметил, когда Изадора уже вышла на середину комнаты. Все расступились. Кто-то заиграл на рояле, стоявшем в углу. Она прижала к груди шарф и понеслась по комнате тяжелыми шагами полной бабы. Платье ее немного приспустилось и всеобщему взору открылась ее и без того вываленная наружу грудь. И тут я словно сорвался с цепи: вцепился в эту тунику, так ясно очерчивающую ее тяжелые бедра, округлый живот. Перед глазами маячила мерно качающаяся большая грудь… Я истошно закричал:

– Ах ты, старая блядь! Курва! Сука! Танцуешь перед этими жидами, да?! Стерва!

Воцарилась гробовая тишина. Но уже через секунду квартира наполнилась гулом, словно гигантский улей.

Меня попытался оттащить мой приятель:

– Что вы делаете, Сергей Александрович, что вы делаете?

Он схватил меня и тянул прочь от Изадоры, а я все не мог выпустить из рук ее чертового платья:

– Болван, вы не знаете, кого вы защищаете! Это же старая сука!

Я вырывался из его крепких объятий и пытался дотянуться и изодрать платье Изадоры в клочья. Она стояла, нелепо улыбаясь, и, как и всегда, ласково успокаивала меня:

– Nu, khorosho, khorosho Seryozha. Suka, sterwa, blyad.

Ее нежный баюкающий голос слегка охладил мой пыл. Я отпустил ее платье, поправил всклокоченные волосы и пиджак. Изадору куда-то увели.

– Изадора! Где Изадора?! – кричал я в беспамятстве. Кто-то хватал меня за руки, плечи.

– Она уехала, Сергей Александрович! Слышите?! Ее здесь нет! Она уехала!

– Как уехала?! Эта блядь уехала?!

Я рванулся вон из квартиры и бросился вниз по лестнице. За мной слышался топот бегущих ног. Мани-Лейб и еще несколько человек гнались за мной, как за преступником. Они скрутили меня и потащили назад, наверх. Я продолжал кричать и вырываться. Поравнявшись с окном, неимоверными усилиями я освободился от железной хватки сжимавших меня людей, запрыгнул на подоконник и, разбив стекло, заорал благим матом:

– Отпустите, жиды проклятые! Я выпрыгну из окна!

Меня втащили опять на лестницу и поволокли назад в квартиру. Уложили на диван. Мани-Лейб куда-то убежал, но тут же вернулся с веревкой. Я заорал еще громче:

– Распинайте меня, распинайте меня!

Они связали мне руки и ноги. Я извивался на кровати как пиявка, да еще умудрялся горланить во всю глотку:

– Жиды, жиды, жиды проклятые!

Надо мной склонилось потное и красное лицо Мани-Лейба:

– Слушай, Сергей, ты ведь знаешь, что это оскорбительное слово, перестань!

Я замолчал, а потом громко и отчетливо сказал:

– Жид!

Лицо его побагровело, вены на лбу вздулись.

– Если ты не перестанешь, я тебе сейчас дам пощечину!

Я не успокаивался и повторил тем же вызывающим тоном:

– Жид!

Тут он протянул свою руку и дал мне ладонью по щеке. В ответ я мгновенно плюнул ему в лицо. Он вытер слюну и громко выругался. Теперь, казалось, мы были квиты. Мне вдруг сразу стало скучно. Я полежал еще некоторое время на диване, дергаясь и извиваясь, пытаясь освободиться от пут, а потом решил бросить это занятие и спокойным тоном заявил:

– Ну, а теперь развяжите меня, я поеду домой.

У набившихся в комнату людей вытянулись лица. Они стали изумленно переглядываться между собой.

Мани-Лейб подошел ко мне и молча развязал мне руки и ноги. Я встал, оправил костюм, пригладил волосы и на глазах у раскрывших рот гостей покинул квартиру.

Когда я вернулся в номер отеля, меня уже ждал врач. Видимо, Мани-Лейб позвонил Изадоре, что я направляюсь домой, и она сразу вызвонила врача. Тот осмотрел меня – заглянул в рот, попросил высунуть язык, постучал по коленке. Потом что-то выписал, сделал мне укол морфия и уехал. Изадора сразу уложила меня в постель и вообще вела себя, как заправская медсестра: ласково подоткнула одеяло, принесла горячий чай. Потом я уснул.

Наутро она велела мне остаться в постели, а сама ушла к стенографу – в то время она как раз занималась надиктовкой своей биографии. Весь день я провел в полусне. Меня навестил Левин, которому я рассказал, что доктор поставил мне диагноз эпилепсия. Я рассказал, что у моего деда однажды началась падучая, когда его выпороли на конюшне за какой-то проступок. Видать, падучая и ко мне перешла, говорю. Потом ко мне зашел Мани-Лейб, но я, казалось, разговаривал с ним как в бреду. Ничего не помню – снова провалился в сон.

Следующим утром я снова остался лежать, так как чувствовал себя, откровенно говоря, неважно. Черт бы побрал этот сухой закон! С их алкоголем я окажусь в могиле уже через полгода! Я устроился поудобнее в кровати и решил, что надо бы извиниться за вчерашнее перед Брагинским. К тому же он сам пришел ко мне, наверное, решил справиться о моем здоровье, а я и не помню ни черта – ничего не соображал.

Я взял почтовую бумагу отеля и карандаш и написал:

«Милый Милый Мани-Лейб!

Вчера днем Вы заходили ко мне в отель, мы говорили о чем-то, но о чем, я забыл, потому что к вечеру со мной повторился припадок. Сегодня лежу разбитый морально и физически. Целую ночь около меня дежурила сестра милосердия. Был врач и впрыснул морфий.

Дорогой мой Мани-Лейб! Ради Бога простите меня и не думайте обо мне, что я хотел что-нибудь сделать плохое или оскорбить кого-нибудь.

Поговорите с Ветлугиным, он Вам больше расскажет. Это у меня та самая болезнь, которая была у Эдгара По, у Мюссе. Эдгар По в припадках разб. целые дома.

Что я могу сделать, мой Милый Мани-Лейб, дорогой мой Мани-Лейб! Душа моя в этом невинна, а пробудившийся сегодня разум подвергает меня в горькие слезы, хороший мой Мани-Лейб! Уговорите свою жену, чтобы она не злилась на меня. Пусть постарается понять и простить. Я прошу у Вас хоть немного ко мне жалости.

Любящий Вас Всех

Ваш С. Есенин

P.S. Передайте Гребневу все лучшие чувства к нему. Все ведь мы поэты братья. Душа у нас одна, но по-разному она бывает больна у каждого из нас. Не думайте, что я такой маленький, чтобы мог кого-нибудь оскорбить. Как получите письмо – передайте всем мою просьбу простить меня».

Вечером того же дня зашел и сам Брагинский – он принял мои извинения. Не знаю, взаправду ли. В любом случае, он мог быть удовлетворен, потому что в газетах творилось что-то страшное. Меня называли «большевиком и антисемитом». Какой же я антисемит, если у меня дети от еврейки?! На память я подарил Брагинскому свою книгу и сделал дарственную надпись: «Дорогому другу – жиду Мани-Лейбу». Видели бы вы его лицо, когда он прочитал это! Я смотрел, как оно бледнело, потом багровело, затем снова бледнело. Он вопросительно и недоуменно взглянул на меня, а я с самым невозмутимым видом ответил, смеясь про себя:

– Ты же меня бил.

Да, в Америке не удалось напечатать ни одной моей книжки. Да ну и черт с ним! Что мне эта Америка?!

Если хочешь здесь душу выражать,

То сочтут или глуп, или пьян.

Вот она, мировая биржа!

Вот они, подлецы всех стран!

Места нет здесь мечтам и химерам,

Отшумела тех лет пора.

Все курьеры, курьеры, курьеры,

Маклера, маклера, маклера.

От еврея и до китайца,

Проходимец и джентльмен,

Все в единой графе считаются

Одинаково – бизнесмен.

Никому ведь не станет в новинки,

Что в кремлевские буфера

Уцепились когтями с Ильинки

Маклера, маклера, маклера…

Дни наши в Америке были сочтены. Оставаться там было уже нельзя. Так что мы сели на пароход и поехали обратно в Европу. Кстати, в Америке я узнал, что у Изадоры нет никаких банков и замков, как она мне расписывала, а живет она на деньги своего бывшего любовника Зингера. Да, и еще, что она еврейка и на 17 лет старше меня, а не на 9, как она сказала. Так-то, господа хорошие.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.