Письмо четырнадцатое Дима и Борис. Домой, «в заколдованный домик»
Письмо четырнадцатое
Дима и Борис. Домой, «в заколдованный домик»
Графический объект14
О сне нечего было и думать. То, что было еще вчера, даже сегодня утром, да и вся жизнь, словно поставила точку на вчерашнем, на старом, на прошлом. Новая толпа мыслей-гостей, разодетая в волшебное счастье, взбудоражила, ворвалась, распахнула все входы, выходы и бросила в краски переливчатые мира нездешнего. Мне казалось, что все это не вмещается в меня, что сердце должно разорваться, и я должна умереть. Так открылась новая глава моей жизни из сказки «Тысяча и одна ночь».
К утру я уснула. Меня разбудил телефон, звонил Борис. Много раз стоял на пути моем Борис, но я все время откладывала написать Вам о нем. Искры яркого и красивого всегда были омрачены бурей ревности, подозрений. Меня подавляли эти сцены «владельческих конфликтов». С самой первой встречи, с восьмилетнего возраста, а ему было тогда двенадцать, я защищалась, а он нападал. Маленький Отелло мало изменился, этим я хочу сказать, что в отношении меня, его требования были всегда ненормальны, чудовищны, он хотел владеть моими мыслями, волей, обезличить, обесцветить меня, так же, как хотел этого в двенадцать лет. Эмоционально, его любовь ко мне была чувством неотъемлемой, безапелляционной собственности. Если бы не дружба наших родителей (после смерти моего отца Ольга Николаевна, мать Бориса, была единственной связью с миром для моей матери), они были друзьями и подолгу гостили друг у друга; не будь этого, я бы всеми силами постаралась избежать дальнейших встреч с Борисом. Если сравнивать, то Дима — день, солнце, теплота; а Борис — ночь, не всегда звездная, и страшны были его штормы и буйные ветры. Кто из них был красивее, трудно сказать, скажу: «Оба, и каждый в своем роде». Обаятельным и очаровательным бывал и Борис, а если бы Вы очутились в его студии, то оказались бы во власти его могучего таланта. Его портреты жили, шептали, говорили, двигались, до того были жизненны. Материю, меха, цветы, драгоценные камни, украшения хотелось потрогать, пощупать.
Итак, звонок Бориса меня не обрадовал, и я предпочла сама поехать к ним за город, чем встретиться с ним у меня, в Москве. Около часа дня я вошла в его студию, я знала заранее, что он встретит меня, как обычно, градом упреков, неудовольствия, вместо радости свидания. Но каково же было мое удивление! На этот раз он молча подошел ко мне, поцеловал руку и, оглядев меня, как он обычно делал, подвел и усадил в то особое кресло, где спинка была прилажена с подпоркой для головы, так, чтобы не устать и позировать несколько часов сряду. «Боже! — подумала я, — Борис продержит меня до вечера». Полотно, краски и уголь — все уже было приготовлено.
— Поразительно, — сказал Борис, я именно хотел Вас нарисовать в мехах, — и Ваша накидка… Лучше не подобрать.
Он быстро углем набрасывал меня. Я была сбита с толку его приемом. Мы не виделись восемь месяцев, расставшись не без очередной ссоры, и теперь я насторожилась, наблюдая за ним. Борис всегда работал молча и очень быстро. По цветам красок, которые он брал с палитры, я знала, какая часть портрета набрасывалась на полотно. Возможно, что прошел час. Чувство раздражения и обычной обиды начало охватывать меня. Какое насилие… Вдруг передо мной встало все вчерашнее, Дима, и на сердце стало тепло. Я начала перебирать все, с самого раннего утра, почему-то именно сейчас вспомнила о билете на поезд, а рядом вертелся вопрос: «Женат Дима, или нет?» Ясно и определенно, что нет. Как кинематографическая лента, последовательно перед моими глазами развертывалась наша необыкновенная встреча.
— Скажите, Таня, где Вы? И что с Вами? — голос Бориса вернул меня в его мастерскую, он стоял вплотную около меня, наши глаза встретились, — Вы влюблены? Кто Ваш принц?
Он смотрел на меня в упор. Я молчала. Швырнув палитру с красками, которая прокатилась в противоположный угол его студии, разбрызгивая краски по пути, Борис сделал движение разорвать портрет.
— Благодарю за гостеприимство, за оригинальный прием. Вы даже не спросили меня, завтракала ли я сегодня? — мой спокойный тон отрезвил его.
Я воспользовалась этим и вмиг была уже у дверей.
— Делайте со мною, что хотите, но я хочу есть и иду к Вашей маме, она гостеприимна и добра.
Уходя, я скользнула взглядом по своему портрету, набросок жил, но лицо еще не было схвачено окончательно. Уж если Глаша заметила мои «фонари», то от Бориса не спрятаться, и… Вот об этом «и» я не хочу даже думать, всеми силами постараюсь, хотя бы до вечера, до отъезда, чтобы не звонили колокола пасхальные, не пели птицы певчие, весна бы сменилась осенью, а «фонари» не светили днем.
Мы с Ольгой Николаевной пили уже кофе, когда в столовую вошел Борис. Я чувствовала на себе его гневные, саркастически колючие взгляды. Хотела или не хотела Ольга Николаевна иметь меня своей невесткой, я никогда об этом не задумывалась. О том, что чувствовал ко мне ее сын, она, конечно, догадывалась, знала и о том, что мы были вечно в ссоре. «Да, — думала я, — теперь, когда счастье посетило меня, мне стало ясно, почему так всегда случалось». А потому, что любовь, ее нежность, ее великие глубины, ее глубокий творческий экстаз Борис собственноручно разрушал. Было уже около четырех часов. На мое счастье, Ольге Николаевне нужно было ехать в Москву, и я попросила взять меня с собой. Борис после завтрака исчез, что облегчило отъезд и избавило меня от очередной душевной пытки. Все же я вздохнула облегченно только тогда, когда мы отъехали от дома, и автомобиль покатил по шоссе. Ольга Николаевна усиленно приглашала приехать к ним погостить на день на два. Прости меня. Боже, я соврала, что завтра рано утром уезжаю домой, но обещала в следующий приезд обязательно.
Вечером того же дня я распорядилась убрать мою фамилию с доски приезжих, и, если меня кто-либо будет спрашивать, сказать уехала. Голос Димы по телефону вернул мне мое счастье. Я обещала быть завтра, в десять часов утра в Лосиноостровской, у Пелагеи Ивановны.
Верховые лошади, кровные англичанки, привели меня в восторг, а вот лес не порадовал. Выходяженный, вытоптанный, невеселый, и только береза вперемежку с ясенем, да кусты вроде орешника, местами деревья тоненькие, кривенькие. Ни одной елочки — пышной красавицы, ни обхватистой сосны с могучей шапкой, ни пихты пахучей. Увела я Диму в мой лес. С большим вниманием, не перебивая, слушал он меня. Сначала про весну-чаровницу, когда снег стаял, и подснежник уже отошел, тотчас лютик (розочка лесная) расстилает свои ковры-поляны, цвета от нежно-желтого до охры темной. За ним незабудка голубая с розовинкой, по дорогам, у ключиков, или где в тени пышными букетами голубеет, приманивает. Затем саранка лиловая (род лилий) поодиночке, на высокой ножке-стебельке из травы вытягивается. А дальше и пересчитать всех не успеешь, забросал, засыпал Господь лес, что богатейший цветочный магазин, таких Вы и из Ниццы, колыбели цветов, не получите, по разнообразию форм, расцветок и нежности пахучей. А кусты сирени в садах низенькие, дохленькие, а в моем лесу огромные, до пояса доходящие, а цвет — метелочки пушистые, пахучие. А вот еще чудесная полянка колокольчиков, по пять-шесть на стебельке, необыкновенной, удлиненной формы, теплый тон зелени, в сами цвета аметиста от темной, до самой светлой воды. Трудно пройти мимо, не остановиться на минуточку, глазами полюбоваться, душу насытить красотой неизбыточной. Пусть повеселится сердце, пусть искры радости зажгут, всколыхнут меня, а, может быть, и Вас. Воздух сладко-пьяный, а ягод, а грибов! А сам лес и его обитатели! Ну тут уж его надо видеть собственными глазами, в нем побывать, его лесные разговоры самому послушать. Нет ничего увлекательнее, как верхом на лошади по лесу бродить, куда глаза глядят, а если заблудишься, по солнышку всегда выберешься. Ну а зимой — лыжи, иного вида красота. А домик мой в лесу, в заколдованном месте, где речушки горные, ключики прохладные, озера, хвойные громады сосен, елей. А горы, красавицы уральские, то лесистые, то скалистые, неприступные. Бродить по ним возможно только летом. Переходы опасны, глубоки, провалы, пропасти. Гора, что против дома и крута, и высока, минут сорок подниматься надо. А с верхушки на десятки верст все увидите, солнышко встретите и проводите. И никого кругом! Город в тридцати верстах находится. Тишина, благодать, ну про это тоже не расскажешь, и еще скажу Вам, что на лицах моих гостей-друзей нередко подмечала я, как беспокойство в их глазах заменялось покоем, на лбу морщинки разглаживались, а все лицо часто радость посещала, и почти каждый восклицал: «Боже, как хорошо здесь, какой покой, какой простор, какая красота!» Я спохватилась и умолкла. Молчал и Дима. Сосредоточено, серьезно было его лицо. Мне показалось, что он где-то далеко, и не слушал мою наивную, сентиментальную болтовню. Я почувствовала страшную неловкость. Музыка, красота природы, да и всякая красота, в чем бы и как бы она ни была проявлена, уводила, увлекала, умиляла. Но, Боже мой, ведь я его совсем не знаю… Ведь то, что я говорю, просто смешным показаться может.
— Вы думаете, — наконец сказал Дима, — что красота, приблизив человека к Божеству, спасет его, то есть, через красоту он очистится, хотя бы на мгновение, в минуты экстаза, постигнет взлет духа, и озарение откроет ему неземную песнь сердца?
После короткой паузы он добавил:
— Возможно… Но это доступно для единиц, а толпа слепа и будет топтать ваши чудесные ковры цветов, и величие вашего леса не приблизит их к себе.
Дима поразил меня глубиной своего ответа, и то, что он так верно определил мое состояние, которое все чаще и чаще охватывало меня там, дома, в моем лесу. При этом и голос и глаза его подарили мне столько нежности, тепла. Моя неловкость исчезла, и радость вновь вернулась.
— А Вы поэтесса, и Ваш Урал, по Вашим описаниям, и зимой и летом целая сказка. Однако, нам пора. Вы, наверное, проголодались, — добавил Дима, — уже два часа.
Не прошло и часа, как мы были на веранде приветливого домика Пелагеи Ивановны. На мои вопросы об Оле и ее матери Дима как-то односложно отвечал и ловко переводил на другое. Только через три дня, покидая Москву вместе с Олей, я узнала от нее все подробности, и поняла я Диму, что не хотел он свое счастье лучезарное с чужим горем смешивать. И отстранил его от меня, а сам отнесся далеко не безразлично. Мать Оли умерла вечером в тот самый день, в день нашего знакомства, в день нашей встречи на кухоньке у Оли. Дима тотчас командировал своего Савельича, который не покидал Оли и все, что требовалось для похорон, оборудовал. Дима же присутствовал и на панихидах, и на отпевании, устроил на время Олю у ее соседки старушки и привез ее ко мне в день отъезда.
Дима не просил меня остаться еще в Москве, не просил писать, но адресами мы обменялись. И я его к себе не приглашала, а в глубине души знала, что уезжаю ненадолго, скоро увидимся опять. Оле он привез большую коробку конфет и кулек всякой всячины, был с нею удивительно по-братски нежен, чувствовалось, что жаль было ему бедную сиротку и хотелось хоть чем-нибудь утешить. А мне — душистый букетик ландышей. Когда поезд тронулся, прощались мы с ним, разговаривая глазами, не без грусти.
Ехать было двое с половиной суток. У нас было двухместное купе. Уютно было с Олей. А на душе чудно! Везу девушку, которую никогда не знала, не встречала, а в Москве оставила все помыслы, всю душу свою, и прятала я свое лицо в ландышах. Маленький букетик, собственноручно принесенный, не через посыльного, был всегда самый ценный. В нем сокрыто много тайных теплых чувств. Ландыши и аромат их на всю жизнь сохранили Димину красоту, чистоту душевную. На станции Вологда мне принесли телеграмму: «Счастливого пути, Москва опустела». Я прижала к себе эту первую весточку, как прижимала, так еще недавно, его портсигар. За все последние три дня пребывания в Москве и сейчас, ловлю себя на продолжительно-мечтательной улыбке, на трепетном замирании сердца, на блуждающем, отсутствующем взгляде, на… «Что это? Любовь?» — спрашивала я. «Это тепло, радость, счастье!» — отвечало сердце.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.