Письмо к отцу от 23 июля 1846 г.[329]
Письмо к отцу от 23 июля 1846 г.[329]
Дражайший папинька.
Свидание с добрым Ксенофонтом Тимофеичем,[330] который привез мне вести о Вас и от Вас, убедило меня в той крайне грустной истине, что Вы не хотите понять меня, не хотите потому, что не решаетесь выслушать меня серьезно, что слишком легко смотрите на многое, что я уже несколько раз Вам высказывал. Простите меня… но это так!
Ксенофонт Тимофеич, как и Вы же, вовсе не способен к наставительной роли, но между тем из немногих его слов я мог заключить, что Вы меня любите по-прежнему – и между тем обвиняете.
Не оправдывать себя я хочу – ибо, право, я сам сознаю вполне, что виноват перед Вами, – но ради бога выслушайте же меня серьезнее:
I. Связь моя с Милановским[331] действительно слишком много повредила мне в материальном отношении, но вовсе уже не была же так чудовищна, как благовестит об этом Москва на основании слов Калайдовича и тому подобных господ. Лучшее доказательство – что многие и слишком даже многие порядочные люди состоят со мною в отношениях вполне дружественных. Москва, как это мне известно из одного письма Погодина, рассказывала, что я – пью горькую и что у меня – раны на голове, а между тем – я здоров и жив и трезв по обыкновению. Тяжело мне расплачиваться за эту связь только материально, ибо, как я писал Вам с Дмитрием Калошиным, я взял на себя (давно еще) долг этого мерзавца. Но – бог милостив, авось я стрясу с шеи печальные последствия неосторожной доверчивости. Одно, за что я обвиняю себя вполне, это то, что Вы уехали, не простясь со мною, но. во-первых, вспомните мое фанатическое тогдашнее ослепление, а во-вторых, я от души просил Вас простить меня за это. Дело-то в том, что, запутанный этим гнусным человеком, я и не мог тогда поступить иначе. Связь же моя с ним и ослепление зависели слишком много от моей болезненной расстроенности. Ксенофонт Тимофеич узнал меня вскоре после моего приезда в Петербург, и он может засвидетельствовать, что мое нравственное состояние было слишком грустно. Да и Вы сами, немного посерьезнее взглянувши на мой несчастный характер, поймете, что я чересчур способен к отчаянью, не только уж к тоске и хандре: тосковать и хандрить я начал, право, чуть ли не с 14 лет. Вы скажете, может быть, что это – блажь; положим, но во всяком случае это болезнь. Я уехал… т. е., я хотел сказать, бежал из Москвы – уж конечно не от долгов, которые все-таки не превышали годового оклада моего жалованья, и не от расстройства служебных дел, которое было бы очень легко поправить: нет! здесь были другие причины, разумеется, – и вот они: 1) Мне стало несносно – простите за прямоту и наготу выражений – мне стало несносно жить ребенком (вспомните только утренние головочесания, посылания за мною по вечерам к Крыловым Ванек, Иванов и сцены за лишний высиженный час), мне стало гадко притворствовать перед разным людом и уверять, что я занимаюсь разными правами, когда пишу стихи, мне стало постыдно выносить чьи бы то ни было наставления. Все терзало меня, все – даже Вы, даже Вы, которого мне так жарко хотелось любить. Мне не забыть одной, по-видимому мелочной сцены: ко мне пришел Кавелин, человек, с которым я хотел быть по крайней мере – равным; мы сошли с ним в залу. Вы вышли и стали благодарить его за знакомство со мною. О господи! верите ли Вы, что и теперь даже, при воспоминании об этом, мне делается тяжело; спросите у дяди,[332] какое впечатление это на меня сделало. Ясно, что это происходило от любви Вашей ко мне, но зачем же Вы не щадили моей раздражительной гордости? 2) Любопытно бы мне знать тоже, как Вы смотрели и смотрите на мою страсть к А<нтонин>е Корш, на. мою первую и, может быть, единственную страсть. И я, и она, мы оба были равны летами, общественным положением, даже состоянием; столько же, как и какой-нибудь Константин Дмитриевич Кавелин, имел бы я право надеяться. А у меня не было надежд; ребенок, которому чесали головку, я, однако, был столько благороден, чтобы отречься от всяких надежд. Да и на что мне было надеяться? Кавелин, правда, не был выше меня ни положением, ни даже состоянием, но он был почти свободен – а я?… Вы не виноваты в этом: виновата судьба, но тем не менее мои лучшие, мои благороднейшие впечатления были отравлены… И что же вышло из этого? Хотя бы в жертву Вашему счастью мог я принести свое счастье! но мог ли я? посудите сами. Я бледнел и худел ежеминутно, – я, как сумасшедший, метался по постели, возвращаясь оттуда, при мысли, что она будет женою другого… но я бы скорее вырвал себе язык, чем позволил бы себе сказать хоть одно слово ей, хоть одно слово Вам… Боже мой! и теперь, когда я пишу к Вам это письмо, когда я подымаю со дна души всю осевшую давно желчь, – и теперь я плачу, как ребенок. Скверно, смешно, а это так, и пусть мой ропот – горькое проклятие на так называемое Провидение, я не боюсь гнева этого Провидения, я ему не молюсь, я его проклинаю потому, что оно ровно ничего для меня не сделало. Простите меня, может быть, я оскорбляю Вас этим богохульством, но дайте мне хоть один раз говорить с Вами как с человеком. Душа моя больна, больна до сих пор… ни в безумствах разврата, ни в любви женщин, которых я напрасно пытался любить, мне не удалось найти забвения… И Вы, будете ли Вы в состоянии, как человек, как отец, винить меня за этот разврат? Человеку, у которого отравлена жизнь, остается только ловить минуты. Что мне в моем будущем, в моей известности, в моей, может быть, будущей славе?… Не знаю – любила ли. меня эта женщина, говорю искренно, не знаю, ибо я слишком глубоко и свято любил ее, чтобы говорить о своей любви… но если я живу до сих пор, если из меня что-нибудь будет, виною этому мысль о ней. Для нее – я хотел быть выше многих и равным со всеми. Этой цели я достигаю. Голова ее мужа склоняется перед многими – моя голова ни перед кем не преклоняется.
Страшным безумством покажутся Вам эти строки, но они пояснят Вам, от чего я бежал из Москвы и отчего я не могу приехать в Москву. Да не будут они Вам упреком – нет: Вы меня любили, за что же я буду упрекать Вас? нет, пусть они заставят Вас только пожалеть немного о Вашем бедном сыне, лишенном даже возможности верить во что-нибудь.
Да и во что верить?… О! если бы я мог возвратить веру в Вас, если бы Вы могли возвратить веру в меня… Но долго, долго ждать этого возврата – надо мною отяготели следствия моих неосторожных глупостей и когда-то еще я отстраню эти следствия! – в душе – жажда привязанности, жажда спасения, а кругом все так пусто и, с позволения сказать, подло. Да – подло! Я, например, имел пошлую глупость привязаться к старому дураку Варламову и еще горшую глупость отказаться от весьма здорового и дешевого удовольствия, и за это меня сделали извергом,[333] чуть не каторжником, и разные добрые люди, вроде Межевича, при явной невозможности поверить даже сплетням, от меня отступились. Фуй! как же как не подлостью прикажете называть эти вещи!
А Вы, которому я хотел бы, в замену бога, передавать все, Вы также смеялись над моим рыцарством.
Все это, со включением того, что вещи, достающиеся потом и кровью, нужно иногда продавать за 10 целковых, – удивительно весело и удивительно способно наполнить душу верою!… Я один, совершенно один, ибо не могу же считать привязанностями привычку видеться со многими порядочными и благородными людьми: с какою бы радостью полетел бы я теперь к Вам с тем, чтобы посвятить Вам одним мою жизнь… но это невозможно. В Москве ждет меня одно: унижение – и лучше самоубийство, чем унижение в глазах единственной женщины, которую любил я искренно… О, поймите это – и простите меня.
Я хотел оставить Петербург, потому что был взбешен подлостью всего меня окружающего, но это не сбылось – и прекрасно! Я нашел круг людей, равных себе, немного холодных, может быть, но независимых и свободных, как я. Пусть нет у меня в тяжелые минуты жизни ни одного сердца, которому мне не стыдно было бы высказаться, – видно уж, суждено пить эту чашу одинокой, безрадостной жизни.
Простите же меня, папинька, и лучше пожалейте обо мне, ибо только Вашего сожаления не буду я стыдиться. Верьте, что тяжел, иногда не по плечам тяжел крест моей жизни.
Целую руки Ваши и руки маменьки – благословите меня!
1846 года.
Июля 23.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
1846
1846 I ЯнварьПрага.Три концерта, вызвавших у пражан неистовый восторг.«Альгемейне музикалише цайтунг» писала:«Берлиоз – гений, но он еще и француз; живость чувств, характерная для этого народа, находит выражение и в его произведениях».Томас Шек, ставя Гектора Берлиоза выше
Путь к отцу
Путь к отцу И вот всего через четыре месяца я пошла той же дорогой, но только обратной: я шла из города за Невскую заставу. Я шла к отцу в первых числах февраля тысяча девятьсот сорок второго года. Шла к отцу и слез не отирала: трудно было руку приподнять. Ледяная корка
ОТЦУ
ОТЦУ Отец мой! Ты не шлешь известий Уж целый год семье родной, Но дни, когда мы были вместе, Во сне встают передо мной. И оживает прожитое: камыш и даль родной реки, И ты, склонившись над водою, Глядишь устало в поплавки. Вновь я, малыш, с тобою рядом Стою, молчание храня, А ты
Больному отцу на чужбине
Больному отцу на чужбине Ночь и день сменяются украдкой, Ночь и день, как капли на стекле. Не уйдешь от скучного порядка, Не уйдешь от скуки на земле. Утомленным, воспаленным взглядом Звезд растущих ты не разглядишь; Голоса и четкий шепот рядом Точат изнывающую тишь. И
Письмо Гегеля Дюбоку от 30 июля 1822 г.
Письмо Гегеля Дюбоку от 30 июля 1822 г. ГЕГЕЛЬ — ДЮБОКУБерлин, 30 июля 1822 г.Мне надлежит принести Вам, глубокоуважаемый господин, свои извинения за задержку ответа на благосклонное письмо, каковым Вы пожелали почтить меня. Первое Ваше письмо обрадовало меня возможностью
2 июля (письмо Х. Грюнингеру[16] )
2 июля (письмо Х. Грюнингеру[16]) «Когда залечивал свое ранение, я волею судьбы оказался в твоем батальоне. В твое отсутствие им командует подполковник Мюллер. Он принял меня очень тепло, и во время наступления я ехал с ним в его командирской машине, рядом с двумя его
15 июля (письмо)
15 июля (письмо) «Мы, Флайсснер и я, любезно привели в порядок общую комнату. Была прибрана посуда, покрытая пылью, из-под кровати убраны тряпки, из укромных мест – затасканные покрывала. Мы помыли мебель: стол и два стула.Испытывали ли хозяева стимул от нашей уборки,
22 июля (письмо домой)
22 июля (письмо домой) «Что соединяет меня с тобой больше, чем память о цветущих садах, так это процесс роения пчел. Только в их отношении я проявляю меньше мужества, чем ты. Мне не хочется протягивать руку к этим темным, живым кистям пчел, которые висят на деревьях или под
ПИСЬМО ВОСЬМОЕ 2 июля, ночь
ПИСЬМО ВОСЬМОЕ 2 июля, ночь Дорогой друг! Ваше письмо похоже на Вас (я читала его более осмысленно, чем Вы его написали). Это по-прежнему — линия наименьшего сопротивления.Ваше письмо мне понравилось: за два дня я перечитала его четырежды. Я только хотела узнать одну вещь: Вы
ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ 9 июля, полночь
ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ 9 июля, полночь От усердия (напряжения) я внезапно и беспробудно заснула. Я подстерегала Ваши шаги, я не хотела бы когда-нибудь признаться себе, что проглядела Вас, — в трижды печальных значениях этого слова: проглядеть свое счастье, проглядеть знаки
1846 ГОД
1846 ГОД Январь—5 мая н. ст.Гоголь в Риме. Жалуется на болезненное состояние. Тем не менее возобновляет работу над вторым томом «Мертвых душ».Письма №№ 1—27.3 января н. ст.Начало переписки Гоголя с Ю. Ф. Самариным. Гоголь перечитывает «Тарантас» В. А. Соллогуба.Письма
Н. В. Гоголь – отцу, В. А. Гоголю
Н. В. Гоголь – отцу, В. А. Гоголю [Вас. Афан. Гоголь (р. 1780 г.) умер в апреле 1825 г. С осени 1824 г. Н. В. Гоголь в 6-м классе.]Нежин, 1 окт. 1824 г.Дражайший папинька!Письмо ваше получил я 28-го сентября. Весьма рад, находя вас здоровыми; за деньги вас покорнейше благодарю. Вы писали мне про
XIV 1846 год
XIV 1846 год Рескрипт наследнику цесаревичу — Кончина принца Нидерландского и помолвка великой княжны Ольги Николаевны — Бал у великой княгини Марии Николаевны с профессорами, академиками и горными офицерами — Граф Юрий Александрович Головкин — Запрещение домино и
Звонок отцу
Звонок отцу В новогодние праздники наступающего 1945 года, когда Джим приезжал в отпуск, Мэрилин при нем позвонила отцу, но тот бросил трубку.По крайней мере так она утверждала. Джим голоса в трубке не слышал, имени отца жена ему не назвала, но конечно, он поверил ей на слово и
РАССТРЕЛЯННОМУ ОТЦУ
РАССТРЕЛЯННОМУ ОТЦУ Без суда и вины расстреляли поэта. И за то, что стихи не менял на монеты, Не нашлось для него ни креста, ни могилы, Только ветер стонал над землёю остылой. Сохранились стихи, как эпохи примета, Окровавленным свитком непрожитых лет, Чтоб оставить