Война

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Война

Июнь 1941-го. Моему брату Вите шестнадцать лет, он перешел в десятый класс, его послали «на окопы» — рыть противотанковые рвы на подступах немцев к Москве. Мы с мамой и Шурой и с нами тетя Лена с двухлетней Маринкой, моей двоюродной сестрой, едем в Горький, к папе. Но папы уже нет в Горьком, он со своим театром организовал бригаду и уехал на фронт. Мы живем в его комнате, из окна которой видна Волга, такая широкая, что пароходы, медленно проплывающие вдоль того берега, кажутся игрушечными.

Новые слова: «затемнение», «налеты», «бомбоубежище», «воздушная тревога», «сирена». Воздушная тревога — это не страшно, если днём. Похоже на игру: вой сирены и — кто скорее в бомбоубежище, где после жары и солнца даже приятно побыть в сыроватой прохладе подвала.

Плохо ночью: голове так покойно на подушке, и вдруг резкое:

— Тревога! Вставай скорей! Тревога!

Шура, поддерживая меня одной рукой, чтобы не повалилась обратно на постель, другой натягивает на меня платье, застегивает пальто. Сонными руками я нащупываю на подушке целлулоидного Кольку — его одного из всей кучи своих игрушек я взяла из Москвы и не расстаюсь с ним даже ночью. Он немного побольше моей ладони, его можно носить в кармане. У него аккуратная головка в красной испанской шапочке с кисточкой, красный галстучек с зажимом, как носят пионеры, аккуратное тельце с прижатыми как по команде «смирно» ручками. Колька связывает меня с Москвой, с моими куклами, складным фанерным домиком, с белым мишкой-муфтой.

Но однажды, когда Шура тащит меня, сонную, в бомбоубежище, я теряю Кольку. Какое глубокое чувство невосполнимой утраты, особенно сильное оттого, что никто из взрослых не понимает его, не разделяет его со мной, даже Шура.

Так не состоялась моя вторая встреча с отцом. Из Горького мы уехали в Омск, куда был эвакуирован театр Вахтангова.

Отец возглавил театральную фронтовую бригаду. Ему в помощники назначили его старого друга Павла Антокольского, уже известного к тому времени поэта, тесно связанного с театром Вахтангова. Антокольский потом напишет, вспоминая то время:

Нам многое увидеть довелось —

Торчащие в снегу печные трубы,

Босые, в мерзлом инее волос

Солдатские глухонемые трупы…

В репертуаре, кроме большой концертной программы, была комедия «Сады цветут». Эта мирная, совсем не героическая комедия каждый раз восторженно воспринималась бойцами, может быть, именно потому, что напоминала о мирной жизни, которую оборвала война.

Отец подробно описал этот период своей жизни в дневнике. Вообще-то он не вел дневников, это — единственный. Отец рассказывает в нем, как выступали в госпиталях, в клубах, на платформах грузовиков или наскоро сколоченных сценах. Как артисты добирались из одного населенного пункта в другой, из одной военной части в другую — иногда на поезде, иногда в автобусе или на грузовике, а случалось — пешком. Давали по нескольку концертов в день. Видели, как тянутся к искусству воюющие люди в минуты отдыха, и отдавали им все силы и все умение.

Вот кусочек из дневника от апреля 1942 года (полностью дневник хранится в РГАЛИ).

1 апреля 1942 г.

«…И вот мы в Туле. В течение двух месяцев немецкая армия стояла и вела бои у самых стен города. Тула была наполовину окружена. Теперь немцев отогнали километров на 100–120 от города. На вокзале нас никто не встретил. День был холодный и пасмурный. Не дождавшись автобуса, который нам обещали прислать из ДКА, поехали в ДКА на трамвае. Прифронтовая военная Тула была мрачна, но все же производила впечатление большого, многолюдного города.

…До поздней ночи обсуждали с Антокольским план дальнейшей работы. У нас в „портфеле“ ничего нет, кроме пьесы Боброва „Чкалов“ и „Ночи ошибок“. Но та и другая пьеса по разным причинам нас мало устраивают. Так мы, по существу, ничего и не решили.

2 апреля 1942 г.

…В шесть часов вечера нам подали грузовик, и мы поехали в воинскую часть. Играли „Сады цветут“. Спектакль прошел с большим успехом. Переполненный зрительный зал грохотал от хохота. Все остались очень довольны спектаклем.

5 апреля 1942 г.

Утром на собрании всего коллектива Антокольский заявил, что убедился в необходимости ставить пьесу Боброва о Чкалове и что он с сегодняшнего дня приступает к работе. Изложил нам экспозицию своей постановки. Но явная фальшивость самой пьесы, ложность, беспочвенность, нереальность и надуманность замысла не могли не стать очевидными для всех. За последние два года коллектив очень повзрослел, у него есть теперь свои довольно ясные художественные принципы и желания, есть свое ясное и верное ощущение современности и задач, стоящих перед театром. Замысел постановки никому не понравился. Павлику вежливо возражали. Все же после доклада начали переписывать роли. Что же остается делать? Ведь ни я, никто другой ничего не можем предложить взамен.

6 апреля 1942 г.

Утром, когда бригада уехала на концерт в госпиталь, я встретился с Антокольским по дороге в столовую и стал всячески убеждать его, во-первых, в неправильности его постановочного замысла и, во-вторых, в полной непригодности для постановки пьесы Боброва. Я убеждал его также в серьезности создавшегося нашего с ним положения в театре. Стали думать и судить, почему так получилось и что делать дальше. Я почувствовал, что и Павлик мучается создавшимся положением. Он тоже чувствует, что наша совместная работа не клеится и что поэтому мы раздражаемся друг против друга и не помогаем, а мешаем друг другу.

— Два худрука в одном маленьком театре — слишком большая роскошь, и я прихожу к выводу, что, может быть, мне лучше уехать под предлогом, что меня отзывает ПУР, — сказал он.

Я предложил ему другой выход. А именно: я беру постановку пьесы о Чкалове на себя. Но я буду ставить не пьесу Боброва, а небольшую пьесу, вернее, небольшую драматическую поэму о Чкалове, которую он, Антокольский, должен написать.

Павлик с восторгом ухватился за эту идею. Вернувшись в гостиницу, он сел за стол, начал писать и очень быстро написал в стихах чудесную сцену прощания Чкалова с Ольгой Эразмовной перед полетом в Америку. Я выразил ему свое восхищение. Это его разогрело и увлекло. Он тут же предложил написать еще одну картину: Чкалов в Америке. Потом возникла мысль еще об одной картине: Чкалов — депутат у себя на родине, в Василеве. Антокольский сел писать задуманную картину, и очень скоро она была уже наполовину готова. Следовательно, у нас уже сейчас есть пролог, есть набросок новой картины, вторая и третья — в полете. Чувствуется, что если Антокольский с жаром поработает дня 3–4, пьеса будет готова. И это будет то, что нам нужно: своя собственная, рожденная подобно „Садам“ в недрах самого театра поэтическая пьеса о Чкалове — нужная, яркая, оригинальная вещь. Пьеса с ограниченным количеством действующих лиц, с учетом технических возможностей театра. Что может быть лучше? А главное, ее можно начать репетировать хоть завтра.

7 апреля 1942 г.

…Павлик продолжает писать пьесу о Чкалове…

10 апреля 1942 г.

В одиннадцать часов я собрал весь коллектив и объявил ему о своем решении взять на себя постановку пьесы о Чкалове, но ставить не пьесу Боброва, а пьесу Антокольского. Павлик тут же прочел первую часть своей пьесы. Эта часть была встречена дружными аплодисментами. Решили, не откладывая, приступить к репетициям.

16 апреля 1942 г.

… Теперь я за первую картину совершенно спокоен. Она выразительна и сценична. Ее будут внимательно, с большим интересом смотреть и слушать. Она должна нравится. Длительность ее 8–10 минут. Как сцену из пьесы „Чкалов“ ее можно будет в любом концерте играть отдельно: она представляет законченное целое и имеет самостоятельный интерес, независимо от остальных картин».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.