Граф Дмитрий Хвостов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Граф Дмитрий Хвостов

Есть писатели, пишущие мало. Есть плодовитые. А есть писучие. Своим необузданным рифмотворством Дмитрий Иванович Хвостов еще при жизни (1757–1835) прибавил к графскому титулу устойчивую репутацию графомана. Страсть к сочинительству при отсутствии на то каких бы то ни было оснований — вот что такое графомания. Толковый словарь определяет графомана как писателя плодовитого, но бездарного.

Значит, для того чтобы попасть в «чин» графоманов, мало писать обильно. Надо еще писать плохо. Хвостов удовлетворял обоим требованиям. Таким образом, он стал как бы дважды графом: как носитель титула и как неудержимо рифмующий (от греч. «графо» — пишу). Критики стихотворца — его «зоилы» — находили, что количество сочиненного сенатором Хвостовым несоразмерно предлагаемому качеству. Вместе с тем встречались люди, которые искренне или небескорыстно поощряли его литературные дерзания, восхищались им. Сам граф считал себя поэтом от Бога, являя классический пример превратной самооценки, но, будучи человеком благонравным, смотрел снисходительно на козни «зоилов», полагал их бедными завистниками и даже жалел, великодушно приглашая в свой дом отобедать.

Свои лирические излияния пишущий вельможа регулярно предавал гласности в виде сборников и собраний. Важную роль играло здесь честолюбие: престиж поэта в русском обществе того времени был чрезвычайно высок, а значит, и высока была цена поэтической славы. Поэт тогда чувствовал себя неким божественным вестником. Его призвание воплощалось в служении, учительстве, миссионерстве, и потому он считал себя вправе самостоятельно формировать собственную читательскую аудиторию. Автор ревностно заботился о тиражах и переизданиях своих произведений, следил, а по мере возможности и влиял на их распродажу. Никакого отношения к коммерции это не имело.

Коммерция презиралась. Зато к ощущению вверенной ему свыше культурной задачи это имело прямое отношение. Самые уважаемые поэты не стыдились того, что их книжки плохо расходятся, и печатали новые тиражи, медленно, но верно окультуривая тот наитончайший еще слой общества, который усваивал идеи Просвещения через светскую книжность.

Случай с графом Хвостовым был, однако, особый. Он-то сам верил в свою избранность, да вот беда: не все окружающие умели ее оценить. И приходилось Дмитрию Ивановичу втайне выкупать в книжных лавках свои тиражи и затевать новые под тем предлогом, что прежние, дескать, разошлись… Так по нарастающей он довел дело до Полного собрания стихотворений в семи томах, отпечатанного в типографии Российской Императорской академии в 1821–1829 годах.

По наблюдению Ю. Н. Тынянова, игра, которую затеял граф-рифмотворец, «принимает гомерические размеры… Хвостов шлет свой мраморный бюст морякам Кронштадта. Именем графа назван корабль. Хвостов раздает свои портреты по станциям. <…> [Он] — член академий. Критики-панегиристы… состоят на его специальном иждивении и получают места профессоров. Он проживает свое состояние на этой азартной игре в литературу и славу. <…> Для него не находится места даже в „Сумасшедшем доме“ Воейкова»:

Ты дурак, не сумасшедший,

Не с чего тебе сходить[38].

А все потому, что «его век давно умер, а он проявил необыкновенную живучесть. <…> Черты… поэта, уверенного в своем таланте, раздулись до невероятных размеров. <…> Хвостов откликался на всякое событие»[39]. В последнем он прямо наследовал Неёлову. Разница состояла «только» в качестве откликов. У Хвостова они носили характер самопародии — притом что сам автор не сомневался в серьезности своих намерений. Намерения, вероятно, и были серьезными, но творения получались смешными.

Собрание сенаторских опусов предваряет графический портрет автора. А мы добавим к нему свой — словесный.

Каков же он — классик жанра, в котором со времени оного и поныне подвизаются эпигоны, имитаторы, охотники до наполнения чужих форм чужим содержанием? Это постоянно действующий окололитературный фактор. Истинное не может существовать без ложного. Мимикрия присуща духовной жизни точно так же, как и жизни природы. На всякого поэтического «Дмитрия» находится свой «лжедмитрий». С ним приходится считаться, его следует принимать во внимание, понимая, что в его лице мы имеем дело не с литературой, а с литтературой, то есть не с художественным открытием, а с претенциозным хвостовианством. В мире людей, наследующих писучему графу, есть самоупоенные невежды, бесноватые строчкогоны, упорные «пробивалы» собственной тщеты. Но встречаются и люди милые, бескорыстные, кроткие, даже самокритичные, вполне осознающие характер своей писчебумажной деятельности, однако неспособные противостоять искушению. Все они, так или иначе, в большей или меньшей мере держат равнение на «лжедмитрия», то есть на Дмитрия Ивановича Хвостова. Возьмем мысленную овальную раму и заключим в нее изображение почтенного стихотворца.

ПОРТРЕТ ГРАФА Д. И. ХВОСТОВА

                   Зачесанные назад волнистые волосы.

                      По-клоунски изломанные брови.

           Слегка оттопыренные уши с загнутыми мочками,

               делающие пиита как бы отчасти лопоухим.

                         Маленькие светлые глазки.

          Снисходительный взор благополучного вельможи

вкупе с настороженностью пиита, в любой момент ожидающего

                        козней от незваных «зоилов».

                 Не слишком извилистый тонкий нос,

             украшенный мягким набалдашничком на конце.

                      Белый воротничок под подбородок.

             Черный, чуть шероховатый с выделкою сюртук.

Восьмиугольная звезда у правого плеча — царская награда за труды.

                        Матерчатые пуговицы сюртука,

                из коих застегнута одна токмо верхняя,

               а потому борта расходятся несколько вкось.

   Пожалуй, дисциплинированная верхняя пуговица — сенаторская,

                 а разгильдяйки нижние — пиитические.

Нижние словно спорят с верхней — начальницей, а словно и дружат:

                                    сюртук-то один.

                      Вот он — слагатель вечных рифм:

      время — бремя, трепет — лепет, пришел — ушел, твоя — моя.

       Вот он — сочинитель верноподданных од и дружеских посланий,

басен и сказок, любитель «подтяпываний» и примечаний к ним вроде:

                              Сей стих есть г. Бейрона.

              Се он — поборник хлада и мраза, врана и блата[40].

Неутомимый составитель ритмизованных ребусов наподобие:

                Завоевателей падут приметы славы.

                    Автор любовных признаний типа:

          Ты в обществах, в лесах все для меня одна.

                  Он, всерьез помышлявший о себе:

                       На вышню призванный чреду…

                      и скромно суливший читателю

оправдать трудолюбие мое стихами не всегда топорной работы.

                   Пиит, полагавший себя поэтом.

В качестве примера хвостовской продукции приведем его послание генерал-лейтенанту князю Павлу Михайловичу Дашкову, сыну Екатерины Романовны Дашковой — основательницы Российской академии наук.

ВРАЧУ МОЕМУ К. ДАШКОВУ

В НОЯБРЕ МЕСЯЦЕ 1804 ГОДА

Хвала тому, кто быстро косит

Болезнь — злодейку всех людей,

Червонцев от больных не просит,

А лечит доброю душей!

Гален, Пергамский уроженец,

Был дряхл, в здоровье сам младенец,

Хотя чудесно излечал;

Притом сказать еще без лести,

Что книг оставил ровно двести,

Рецепты в коих толковал;

Но сам в приятнейшей беседе

На мирном дружеском обеде

Голодным из стола вставал.

Тебе Вобан, Гиберт знакомы,

Знаком Гораций и Невтон,

На Агарян бросая громы,

С приятельми Анакреон;

В вечернюю ты часто пору

Заставишь быстро Терпсихору

Плясать, как стены, Амфион;

Мне в скорби сделав облегченье,

Прими теперь благодаренье;

Тебе награда, ты щастлив,

Когда больной твой весел, жив.

Уже и силы все природны

Готовы были ослабеть,

И кровь, забыв пути свободны,

Скопяся, начала кипеть;

Искусною ты, врач, рукою

По жилам стройно пробегать,

Хранить свой вес и не сгущаться;

Теперь мне начали мечтаться

Житейски радости опять:

В беседке, розами усланной,

Легонько веет где зефир,

Куда не смеет гость незваный

Зоил придти нарушить мир,

На лире скромной и незвучной

Предмет от сердца неразлучной

Могу Темиру воспевать.

Пируя о возврате друга,

Среди любезного мне круга

Могу шампанское глотать;

В подземные переселиться

Ты запретил уже места,

Где мерзнет кровь, молчат уста

И где нельзя повеселиться.

Пускай заранее поет

Флакк громкую поэты славу;

Но льзя ли променять забаву

На похвалы безвестных лет?

Не спорю, Музы! в вашей воле:

Судите о моих стихах.

Приятно в праздник жить веках;

А хочется пожить здесь доле[41].

У Хвостова нечувствительность к слову самое серьезное и благонамеренное превращает в потеху.

Переходы от мысли к мысли, от образа к образу немотивированны, случайны. В результате возникает полная неразбериха. Порой непонятно, к кому обращается автор, по какому принципу отбирает исторические имена. Возникает произвол, мешанина.

Смешно, потому что смешано.

Смех вызывается смесью.

Слова не строятся, а громоздятся. Всё можно! И вот уже символ легкости и грации — танцующая Терпсихора — сравнивается с каменной стеной, а следом Хвостов бойко рифмует историю собственной болезни…

Иногда кажется, что задача автора состоит в том, чтобы любой ценой сбить читателя с толку, заморочить ему голову. Можно сказать, что эти стихи просты по форме и запутанны по содержанию. Не сложны, а именно сумбурны, потому что сумбурна авторская мысль, уволено чувство языка. Отсюда алогичные перескоки, нелепые сравнения, путаные инверсии, мешанина имен…

Понятно, почему Хвостов стал притчей во языцех уже у современников. Они сразу прочувствовали всю анекдотичность его сочинений, идущую не от игры ума, но от игры глупости и невероятных вывертов речи. По замечанию Ю. Н. Тынянова, «Хвостов создал особую систему пародического языка (превыспреннего) и под конец был более литературным героем, нежели живым лицом»[42].

Однако все это почему-то не раздражает, а странным образом веселит, создает впечатление непрерывной потехи, какого-то беспрестанного ералаша. Это веселый хаос, добросердечная бестолочь, бескорыстная глупость, глупость в чистом виде. Хвостовский хаос одушевлен живым чувством. Он очень русский, естественный. Вчитавшись в графоманские, косноязычные вирши Хвостова, неожиданно для самого себя начинаешь испытывать удовольствие от общения с этой доброй душой, так неуклюже, так потешно воплотившейся в слове.

Он алогичен и добродушен.

Он симпатичен и нелеп.

Всегда и повсюду граф Хвостов становился лакомой мишенью для «зоилов», готовых язвить «пиита» или по-тогдашнему шпетить. Но мы остановимся только на суждении «главного арбитра»[43].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.