«ОХОТНИКИ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ОХОТНИКИ»

Говорят, охота пуще неволи...

Я в «охотники» набивался сам, хотя каждый полет на «охоту» был похож на бросок к собственной гибели. Со стороны это выглядело, очевидно, вызовом. На меня посматривали искоса и ухмылялись - дескать, ишь, шустряк какой, лезет по­перед батьки... Особенно выразительно кривились губы у капитана Бабакова, но я на эти беспричинные выпады - ноль внимания. Мне с кем бы ни летать, лишь бы летать.

Потому и скользили так часто под моим крылом обширные степи Кубани, где никнут под ветрами серые травы-ковыли, где дороги, кажущиеся издали безлюдными, внезапно взрываются шквальным огнем. Я - охотник, а это мои охотничьи угодья...

Не раз мельтешили подо мной присыпанные снегом терриконы мертвых шахт Донбасса, кричали пустыми провалами окон, словно черными ртами, разбитые строения Сталинграда, краснели ржавчиной сваленные под откос скелеты сгоревших поездов от Харькова до Краснодара, тянулись бесконечные разливы зеленых полей Украины с голубыми глазками озер, с колокольнями белых церквей, с мерцающими извивами рек и речушек...

Все это мои охотничьи угодья.

Тянуло меня на «охоту» еще и потому, что я, молодой летчик, жаждавший подвигов и приключений, был лишен свободы действий. Меня зажимали со всех сторон жесткими и, как мне казалось, мелочными ограничениями уставов, инструкций, наставлений, В таких условиях само понятие «охота» действовало магически. Еще бы! Столько возможностей для самовыражения, так сказать...

Мой командир и ведущий Алексей Бабаков относился к придуманному нами тактическому приему «охоты», мягко говоря, без энтузиазма. Для него война - тяжелая работа безо всяких там романтических красок и прочих оттенков и, как всякая работа, имеет свои зафиксированные и утвержденные технологические приемы и правила техники безопасности. Реалист до мозга костей, Бабаков, как ни странно, становился временами чувствительным до сентиментальности, остро и болезненно переживал долгое летнее отступление, большие потери, держался замкнуто, очень любил деньги, кошек и пел вечерами под гитару заунывную переделку известной песни на авиационный лад: «Напрасно старушка ждет сына домой в кожанке с двумя кубарями...»

Зальешься горючими слезами от такой «жизнерадостной» самодеятельности. В пику Бабакову я выдумал другую песенку с молодецким присвистом: «Ох, крепки друзья-штурмовики! С «мессершмиттом» справится любой. Согревай нас жарко, фронтовая чарка, завтра утром снова в бой!»

Бабаков послушал, хмыкнул презрительно:

- Грозилася синица море запалить... Кто с кем справится - это еще бабка надвое гадала.

Был мой ведущий человеком весьма практичным, куда нам до него! Идет, бывало, по аэродрому прямой, с вытянутой, вечно забинтованной шеей, пилотка за поясом, ветер ворошит густые светлые кудри, бледный рот сжат, уголки приспущены. Удивительно выразительное лицо! Ему бы натурщиком быть, олицетворяющим собой определенный человеческий тип или что-то в этом роде.

Его голос, когда он меня поучает, звучит устало и раздраженно:

- Чудак-рыбак! Столь любезная сердцу твоему «охота» - всего лишь тонкая ниточка для поддержания штанов, она делу не поможет, все равно упадут... Немцев надо давить мощью, массой, техникой, как они нас давят сейчас, а не всяки­ми чепуховскими затеями.

- Почему бы вам не изложить свое мнение высшим инстанциям, если этот способ не по душе? - спрашиваю я. - А между тем вы летаете на «охоту» без всяких возражений и оговорок.

Бабаков глядит куда-то вдаль, буркает:

- Тут ничего не докажешь. На безрыбье, как говорят в Одессе, и зад соловей... Меня никто не спрашивает, что мне нравится, а что нет, надо - и все. Эффективность ударов - тьфу! А потери? Где твой друг Челенко? Пропал без вести на «охоте» в калмыцких степях. Где Корнин? Задел за бугор на предельно малой высоте, «охотясь» южнее Ставрополя. Где Уханов? Разломался надвое от попадания среднего калибра, когда возвращался на «брее» с «охоты». Где Гуаров, Ременчук, где остальные лихие «охотнички»? Всем конец. И все - на малой... Потому и бегают мурашки по спине от такой арифметики.

Все, что говорит Бабаков, фактически верно. Дорогой ценой расплачиваемся мы за неумение воевать. Правильно и то, что я рвусь в бой, не понимая сложности заданий, не думая, чем любое из них может для меня закончиться. Все это правда, я еще не переболел болезнью, которую командир отряда в авиаучилище называл «глупостью неведения».

Однако я знаю (проверял не раз), что неведение порой бывает полезным. Пребывая в этом блаженном состоянии, я не представляю препятствий, поджидающих меня на пути к поставленной цели, и потому пру напролом, надеясь на случай, тот самый случай, о котором еще Шекспир говорил, что он может быть «несчастьем для дураков и провидением для умных».

Для подражания я ищу умные примеры. Взять того же «охотника» Ведерникова. Это он, а не какой-то неизвестный из другого полка вогнал «сотку» с замедленным взрывателем в трубу водостока под железнодорожной насыпью. Счастливая случайность или сверхудачное прицеливание? Поди-ка узнай! А бомбу всадил - как там и была! И сам вернулся без царапинки.

А может, все это умышленно приписали ему, чтобы нас, кто помоложе, подзадорить, придать уверенности, взъярить? Но ведь не один Ведерников умеет шуровать так на малых высотах, разве сам Бабаков плохо стреляет и бомбит? В бою он тигр - и, как тигр, осторожный. Не любит лезть боком на гвозди, не кидается сломя голову, как некоторые... С ним летать можно, и поучиться есть чему.

Правда, любители перемывать косточки ближним болтают, дескать, он с пунктиком... А другие чем лучше? Или остальные безупречно кристальные? Так идеалов не бывает.

Бабаков старше меня, семейный, в Новосибирске у него жена и дети. Таких женатиков, как он, несколько в полку, все посылают домой деньги по аттестатам, кроме моего командира. Всезнающие канцеляристы из штаба полка треплются, будто он кладет свое жалованье на сберкнижку здесь же, на фронте. Оттого и слывет самым состоятельным человеком в части. И самым скупым. Черта с два вытянешь из него взаймы хотя бы грош! Но если попрошу я - пожалуйста. Лично мне деньги ни к чему, нанимаю для нуждающихся: он - мне, я - им, вроде ретранслятора орудую. Причем Бабаков прекрасно знал о моих финансовых махинациях, по, помнится, всего лишь раз отказал мне в ссуде, и то, вероятно, потому, что сумма показалась довольно крупной.

Просил я тогда для Захара Мочкина, или, как мы звали его, Замочкина. Был такой летчик нескладный. Не летчик, а тридцать три несчастья. Воевал-то всего ничего, а умудрился совершить 12 вынужденных посадок. И все из-за неисправных, расхлябанных моторов, выработавших ресурс. Захар - страх как переживал, охал, ахал, жаловался на ужасное невезенье, изводил нас своим нытьем. Зануда, в общем-то, был порядочный. Я решил его утешить как-то, говорю:

- Зря ты грешишь на судьбу, вспомни лучше, то ли еще бывало на заре авиации! Вот, к примеру: во время гражданской войны послали одного летуна из Анапы в Тихорецк на «Фармане» то ли на «Ньюпоре» - точно не помню, знаю лишь, что расстояние - гулькин нос, километров сто пятьдесят. И что ты думаешь? Пилотяга тот за один только рейс совершил девятнадцать вынужденных посадок! Рекорд до сих пор остался непобитым. Вот на каких аэропланах летали наши деды в трудную пору! Разве сравнишь с нашими? Или взглянем с другой стороны. Предположим, ты молодой шофер, только вылупился. Кому дадут лучшую машину - тому, кто отправляется в дальний рейс или кто отирается возле гаража? Вот то-то и оно, Замочкин, а ты все на судьбу-индейку валишь. Зря обижаешься. Ты глубокую разведку ведешь? Нет. А вынужденная посадка у переднего края - пустяк. Свои же технари эвакуируют, отремонтируют да еще в кабину тебя посадят. Другое дело - полетит во вражеский тыл «охотник» на подержанном самолете и произойдет отказ. Тогда уж кранты... На ремонт притащат разве что на фирму Мессершмитта...

В общем, в то время этому Замочкину понадобились хрустящие бумажки для тяжело захворавшей матери. Написала, что совсем стадо худо, ни полушки за душой. Может, сын пришлет малую толику на дрова да на картошку.

Другой бы переживал про себя, стеснялся горюниться на чужих глазах, а Замочкину ничто, носится с письмом по аэродрому, как с писаной торбой, и сует каждому под нос, так что письмо от лапанья стало хуже тряпки. Всем плешь проел нытьем своим.

Поскольку он страдал хронической карманной чахоткой, мы, холостяки, не очень-то считавшие деньги, решили: доживем до получки и подкинем на картошку хворой мамаше товарища, а пока посоветовали ему обратиться к нашему полковому банкиру. Но Бабаков отказал. Тогда, как было уже заведено, посредническую операцию поручили мне, но на этот раз и я получил поворот от ворот.

А еще через два дня Захара Мочкина убили. Мы, конечно, не оставили его мать на произвол, пустили шапку по кругу и отослали ей собранное.

И с тех пор на Бабакова стали недобро коситься, шушукаться по-за углам: мол, у него прямо-таки собачий нюх на потенциальных покойничков, черта с два даст взаймы, кому предстоит сыграть в ящик. Я морщился, когда прокатывались так на его счет, во мне поднималось несогласие, хотя факты - вещь упрямая. Есть давняя житейская примета, я вспомнил ее применительно к своему прижимистому командиру. Денежки копит тот, кто рассчитывает уцелеть даже в этой затяжной и яростной сече, кто намерен жить долго и безбедно. Это намерение укоренилось в голове Бабакова так глубоко и крепко, что перешло в уверенность, - очевидно, желаемое и действительное в его воображении достигли гармоничного слияния.

Вот почему мне по душе такой ведущий, с ним не пропадешь: сам будет жить и ты рядом с ним. Вот и сегодня обошлось благополучно, вернулись, В голове еще гудит эхо полета, а перед глазами... Перед глазами и ночью долго будет мельтешить свистопляска огня и свинца. На земле все переживаешь заново, но как бы в замедленном темпе. Разбираешь по деталям свои действия, выискиваешь ошибки, упущения. Если кто-либо скажет: «Тебе повезло», - это радости не приносит. Повезло - значит, немец не заметил в этот раз твою оплошность, не использовал и другой промах, по ведь раз на раз не приходится; то, что сошло с рук сегодня, завтра может обернуться по-иному... Правда, грубых просчетов у меня пока нет - мелочишки разные, но если их не изживать, они изживут тебя. И никакие твои волевые бойцовские качества не спасут. Потому и великое благо летать с надежным партнером, который и поддержит в трудную минуту, и выведет из огненного хаоса.

- Брось мне мозги пудрить! - взвился мой приятель, командир третьего звена Павел Щапов. - «Надежный... поддержит... выведет!..» - Лопочешь, как младенец глупый. Завести твой Бабаков - да, заведет, а вывести... Удивляюсь, как ты можешь летать с таким аспидом?

- Ну, это ты чересчур...

- Люди, вы только посмотрите на этого... - всплескивал Павел руками и от­ворачивался с презрением. - Ты что, с луны? Ба-ба-ба-ковец обьявился! Черт бы подрал твоего скрягу! Это же... это же барометр кладбищенский - других слов не найду.

- Ну и ну!.. Ты еще обвини его в шашнях с ведьмами, не иначе как они информируют его о списках очередности в загробной канцелярии: когда кому из нас отдавать концы...

Не только Павел Щапов, были и другие летчики, смотревшие на Бабакова с неприязнью и опаской. А я жалел его. Жалел и сочувствовал. Надо же так мучиться бедняге! Зачирел человек, хоть караул кричи! Не успеет зажить один, как вздувается другой. И так без конца. Бабаков не снимает бинтов с опухшей шеи и поворачивается всем туловищем, точно волк. Подумать только, какие муки приходится испытывать человеку в полете! Тугие ремешки ларингофонов, между прочим, жмут изрядно, а кто не знает, что такое фурункул? Бывало, от одного на стенку лезешь, а Бабаков меньше чем десятком не обходится...

По логике, казалось бы: незавуалированные расчеты на предполагаемое долгожительство плюс изнуряющий хронический недуг должны сказаться на поведении человека в бою, однако Бабаков не хитрил, не увиливал, не изворачивался. Верно, летать на «охоту» не любил и говорил об этом прямо, но если летал, то разумно. И еще не любил делать повторные заходы, атаковать сильно охраняемые объекты по нескольку раз: ударил, попал не попал, ушел - такова его формула боя. Будешь лезть нахрапом - убьют. Польза врагу: на самолет и на пилота станет меньше.

Сегодня опять плохая погода. Уже скоро сумерки, а нас - в дело: срочная «охота» вдоль железной дороги Минеральные Воды - Армавир. Линия фронта - ползучая, четко не фиксируется, где немцы, где наши - разбирайся сам. Летим с Бабаковым у самой земли, я - справа, ищем эшелоны. Бегут рельсы, мелькают шпалы, сваленные телеграфные столбы, сгоревшие полустанки - дорога пустынна. Вдруг картина резко меняется: вместо дороги - какое-то невероятное крошево. Рельсы закручены в штопор, раскиданы по обочинам, шпалы превращены в обломки, а там, где лежала насыпь, тянется уродливый ров. Нагляделся я всяких разрушений, но такого... Что за чудовище проползло здесь? Это какая же сила нужна, чтобы так искорежить, изуродовать крепчайшую конструкцию из металла и твердого дерева!

И тут я увидел его. Издали оно походило на огромного паука. К нему прицеплены два паровоза, тащат его по рельсам, а позади уже ни рельсов, ни шпал - полное разорище. Вспоминаю: нас недавно информировали о том, что у отступающих немцев появился особый путеразрушитель, это, видимо, он. Я едва успел рассмотреть адское сооружение, мы пролетели от него метрах в семидесяти. До чего ж изощренный ум у фашистских изобретателей. Выдумать такого дракулу!

- Бей по паровозам! - приказывает Бабаков.

Разворачиваемся с набором под облака и планируем на цель с малым углом. Струи огня текут из пушечных стволов. Нажимаю кнопку - из-под крыльев вырываются огнехвостые стрелы реактивных снарядов. Успеваю еще коротко стрельнуть из пушек по дракуле и выхожу из атаки рядом с ведущим.

- Теперь - бомбы! - командует он и добавляет: - Оглядывайся, однако...

Я и так кручусь-верчусь юлой без напоминаний, знаю, что на «охотников» тоже есть охотники... Вот бы фугануть сейчас бомбу прямо в дракулу! Ведь сумел же Ведерников попасть в трубу водостока! Прицеливаюсь старательней, чем на полигоне. Еще бы! На полигоне - люди свои, в худшем случае не получишь зачет, и только. А вот не получить зачет у врага - это все равно что получить от него благодарность.

Держусь рядом с Бабаковым, отставать - ни-ни! Чуть замешкался - взорвешься на его бомбах: высота двадцать метров, а замедление немногим больше двадцати секунд.

Бомбы отрываются серией. Оглядываюсь: «Ху-у... Накрыли. От паучьей сцепки валит дым и пар. Слава те, отъездилась.»

- Домой! - приказывает Бабаков, и мы разворачиваемся на восток. Опять под крылом волнистая степь, покрытая тонким слоем снега. Отчетливо просматриваются черные извивы укатанной дороги, на дороге - две машины.

- Твоя задняя! - раздается в наушниках, Бабаков атакует ту, что похожа на пикап, должно быть штабную. Из нее выскакивают темные фигуры, разбегаются. Короткие очереди, вспухающий фонтанчиками снег, огненный взблеск от машины. «Отличное попадание» - отмечаю про себя и ловлю в перекрестье легковую: в таких разъезжает фашистское начальство. Ух, прихлопнуть бы какого ни есть фюреришку! Выцеливаю аккуратно, огонь! Довожу по трассе... ость! Трасса обрывается, по­пал! Но машина не горит. Жму опять на гашетки, едва с головой не влезаю в прицел, не горит, проклятая! Врешь, загоришься!..

Вдруг снежная белизна исчезает, камуфлированный корпус машины закрыл собой все бронестекло. Земля! Рву в ужасе ручку управления, но земля неотвратимо приближается; у самолета большая просадка. В груди холодеет. Земля уже - вот рукой подать, больше я ничего сделать не в силах, ручка управления добрана до пупа, а самолет продолжает падать. Чтоб жить, мне не хватает пяди... Воздушная струя от винта швыряет в форточку снежную пыль, сорванную с выступа земли. Я зажмуриваюсь в ожидании удара и... лечу. Лечу! Какая-то пядь, ничтожная мера, но она нашлась в запасе, и я живу. «Идиот! Разве тебе не известны особенности полетов над водной и снежной поверхностями? Или не знаешь, как их коварные красоты обманывают нашего брата, скрадывая предательски расстояние? Еще как знаешь! И все же оплошал, вошел в азарт, увлекся атакой и всего лишь в нескольких сантиметрах пролетел мимо той стороны... Как только ручку управления не отломал вгорячах - так яростно тянул. И откуда сила берется в подобные минуты?»

Рассказывают, был в двадцатых годах испытатель аэропланов, отчаянный летун - неотчаянным нечего было и приближаться к тогдашним летательным аппаратам. Устойчивость такая, что чихнул в воздухе - и сорвался в штопор. Мало радости висеть изо дня в день на волоске, нервное напряжение огромное, не снимешь его после работы, совсем умаешься, замучит бессонница, потеряешь трудоспособность, а там и до аварии - тьфу! На такие случаи у летуна находился запас водки во фляжке, он ее привязывал в кабине к дренажной трубке возле сектора газа. Однажды аэроплан попал в режим вибрации - тогда еще не знали, что такое флаттер, - и развалился в воздухе. Испытателю оставалось только выброситься с парашютом, но, оставляя кабину, он вспомнил про фляжку и мгновенно схватил ее за горло. Однако ремешок оказался прочнее самолета... Летун дернул посудину сильнее - и опять безуспешно. А земля катастрофически приближалась. Тогда он, разозлившись, рванул изо всех сил, и на этот раз преуспел. Так и приземлился с фляжкой, зажатой в руке. Встал на ноги, посмотрел и глаза выпучил: вместо фляжки - сектор газа! Железяка, которую никакому силачу вовеки не оторвать!

Некоторые ухмыляются, не верят, а я верю.

Сегодня мы неплохо разделались с дракулой, жаль только, некому оценить нашу работу, по такова уж судьба «охотников». Противник подтверждения не пришлет, а свое начальство на слово не очень верит, требует фотографии - это документ. Впрочем, и фотография не документ, надо доказать, что сфотографированная цель поражена именно тобой, а не кем-то и что ты не приписал ее себе под шумок. Разумеется, говорить так, в открытую, не смеют, но достаточно посмотреть на физиономию начальника штаба, когда он записывает доклады «охотников» в журнал боевых действий, и все становится понятным... И нынче, чувствую, нас помытарят, десять раз переспросят по поводу дракулы-путеразрушителя. Именно так и будет. Но ситуация вдруг меняется! с аэродрома вылета сообщают, что у них гус­той снегопад, посадка невозможна. Нам надлежит изменить курс и приземлиться на новую авиаточку «Сосна».

Мы над своей территорией, высота облаков около двухсот метров. Отрываю взгляд от горизонта, ищу на карте новый аэродром. Никакой «Сосны» не нахожу. «Где ж эта чертова «Сосна»? На севере диком, что ли? А-а, вот она!» Ложимся на курс и вскоре выскакиваем на группу каких-то строений: не то бараков, не то сараев. Километрах в двух от них - заснеженный поселок, среди поля выложен черный посадочный знак. Бабаков разворачивается, я тоже выпускаю шасси.

Полоса не просто плохая, она дико безобразная: пахота с поперечными бороздами. На пробеге самолет рубит хвостом мерзлую землю, меня крепко встряхивает, швыряет по кабине. Пронзительный скрип, грохот. Выдержат ли шасси? Выдержали... Подруливаю к ведущему, выключаю двигатель, сбрасываю парашют.

Докладывая о выполнении задания, я в излишние подробности не вдавался. Зачем знать другим о том, как мой самолет порывался расцеловаться горячо с землей?

Откуда-то появилась фигура в шинели и с винтовкой на ремне. Козыряет.

- Разрешите узнать, товарищи летчики, из какого вы полка?

Бабаков отвечает.

- Эка незадача! А мы ждем вас послезавтра. Батальон еще на марше.

- А вы кто?

- Мы - передовая команда. Уборкой занимаемся... - показывает солдат в сторону, где на снегу кучей лежат обезвреженные мины.

- Уродило? - подмигиваю ему.

- Двое суток ползали по полю, выковыривали, будь они неладны! А вас всего двое?

- Не беспокойся, мы за всю эскадрилью план выполним... Показывай, где кухня ваша.

- И-и! Кухня... У нас самих кишка кишке дули тычет. Сухари, кипяток да по банке «второго фронта» в сутки, вот и весь харч.

- М-да... Рацион не ахти... А ночевать есть где?

- Мы - в машинах, а вы... во-он видите барак? Окна, правда, выбиты, ну и дверей не хватает, но мы зашили дырки фанерой и поставили печку. Соломы кругом навалом, топи, не ленись - так упаришься. Идите в барак, а я останусь на посту охранять самолеты.

Какой ненормальный окрестил это лысое, как коленка, место «Сосной»? Я уверен, если здесь что-то и росло, так еще в мезозойскую эру... Мы шагаем в ту сторону, где в сгущающихся сумерках чернеют замеченные с воздуха строения. Начинает лепить крупный снег. В огромном помещении, бывшем амбаре, холодно, на стенах - непотребные рисунки, изображающие утехи Адама и Евы накануне изгнания из рая, сделанные, однако, опытной рукой.

Щепетильный Бабаков плюется:

- Ишь, Дюрер заборный...

Кто такой Дюрер, я не знаю, на всякий случай мычу согласно. У противоположной от двери стены - печка, коли можно так назвать железную бочку, поставленную на попа. Большая дыра вверху - для подкладывания топлива, меньшая внизу - поддувало, труба выведена в окно. Сноровистый солдат в расстегнутой гимнастерке нагибается, хватает проворно из-под ног солому, скручивает в жгуты и сует в печку.

- Ничего себе квартирка... - поеживается Бабаков, касаясь осторожно повязки. На холоде фурункулы дают знать о себе еще чувствительней.

- Чем будем червячка морить? - спрашиваю. - Придется сбегать на самолет за аварийным бортпайком.

- Вот еще новости! Мы на собственном аэродроме, какая авария? Трогать энзэ запрещаю. И вообще, если на то пошло, полезнее держать брюхо в голоде. Заповедь знаешь?

«Вот и лопал бы свои заповеди! Ему жаль, видите ли, даже то, что установлено правилами. Поистине, у скупердяя зимой снега не выпросишь... Но спорить с ним бесполезно». Подгребаю солому ближе к печке, ложусь. Солдат по-прежнему, как заводной, крутит соломенные жгуты и пихает в прожорливую печку.

- Ты что же, до утра будешь так упражняться? - спрашиваю, раздраженный его мельканием, голодухой и скаредностью Бабакова.

- Мне старшина приказал.

- У-у! Раз старшина - тут не до шуток. Одно непонятно: где твоя смекалка солдатская? Ты же сам соображать должен, проявлять находчивость. Как в параграфе устава сказано? Ищи топливо потверже, чтобы дольше горело!

Солдат, видать, из новобранцев, в уставных параграфах не силен. Долго стоит, думает натужно, затем куда-то уходит. Бабаков морщит лоб, подвигается к свету, вынимает из планшета блокнот, что-то считает, записывает и прячет блокнот обратно. Вдруг взрывается возмущением:

- Подумать только! Пять рапортов подал, чтобы поставили на самолеты «охотников» АФАИ-25, и все как в стенку горохом. Остается одно; обратиться к командующему армией.

Я не в курсе разногласий между Бабаковым и командованием по поводу фотоаппаратуры АФАИ-25, поэтому ничего, кроме недоумения, не выражаю. Бабаков видит, машет безнадежно рукой. Некоторое время молчит, затем опять вспыхивает, стучит со злостью костяшками пальцев по планшету:

- За уничтожение вражеской техники и объектов нас должны поощрять: потопил корабль - получай столько-то, сбил самолет, уничтожил танк, пустил эшелон под откос - гони монету! А что получается? Возьми сегодняшний вылет, представля­ешь, сколько должны отвалить за два паровоза и путеразрушитель? М-м-м... Ну, неважно сколько, все равно ни фига не получим. А почему? Нет подтверждающих фотоснимков. Я абсолютно убежден: командование на нас экономит, умышленно не ставит на борт нам фотоаппартуру. Но я не лыком шит, ушами не хлопаю, у меня учет точный. Время придет- предъявлю счет сразу на все. А как же иначе? Экономь, да знай, на чем!

- А кому счет-то предъявишь, фашистам?

- Командованию возлюбленному!

И опять лицо Бабакова стало неживым: застывшая трагическая маска с опущенными уголками рта.

«Вот, оказывается, что ты фиксируешь в блокноте! - соображаю я. - А вдруг твоя бухгалтерия окажется вместе с тобой в лапах фашистов? Н-да... Дурость свою ты проявляешь весьма деловито...»

Возвращается заводной солдат с твердым «уставным» топливом на плече - по­лосатым дорожным столбом. На стрелке указателя готическим шрифтом выведено: «НАХ БАКУ».

- Вот нашел, а топора нет, - бросает солдат топливо на пол.

- Твой страшный старшина обязан обеспечить тебя инструментом.

Солдат топчется неуверенно, вздыхает.

- Ладно, - говорю, - толкай столб в печку целиком, будет постепенно обгорать и опускаться.

Солдат приносит еще охапку клепок от разбитой кадки, наталкивает в печку до отказа, уходит. От гудящего жаркого пламени сразу становится тепло. Бабаков снимает шлемофон, поправляет бинты на шее и тоже укладывается по ту сторону, чтоб не тянуло от двери. Сухой полосатый столб горит вовсю, под его уютный треск мы быстро вянем, засыпаем и вскоре вместо безрадостных дневных видений мне приходят солнечные картины зеленых лесных разливов, цветущих лугов, светлого моря - то, что так мило человеку и во сне, и наяву...

Вскакиваю от удушья. Дым, смрад, возле меня языки пламени.

- Пожа-а-ар! - ору спросонок и бросаюсь к выходу.

- Стой! - слышу голос Бабакова. Останавливаюсь. - Сбивай огонь! Отбрасывай солому от печки!

Затаптываю, сгребаю сапогами солому к стенам, ворочаю, как бульдозер. Факел над печкой под потолок, горят длинные клепки, пропитанные жиром. Сваливаем отопительное сооружение, катим пинками на двор. В помещении не продохнуть. Появляется заводной солдат, помогает нам забросать снегом не гаснущее на ветру твердое топливо. А снег валит не на шутку. Метель разыгралась - хороший хозяин собаку не выгонит за порог, но Бабаков решительно заявляет:

- Пойдем в поселок, не то болячки с шеи переберутся еще куда-нибудь... Напяливаем шлемофоны, поднимаем воротники меховых курток,   направляемся   в поселок. Ветер в степи вертит, кружит, как глупый пес за собственным хвостом гоняется, швыряет в глаза снежную пыль. То и дело смахиваем с очков налипающие хлопья, продолжаем шагать по проселку. Неожиданно втыкаемся в препятствие. Будка, что ли? Или штабель бревен, присыпанных снегом? Закрываюсь от ветра, чиркаю спичкой - из штабеля торчат босые синие ноги. Приглядываюсь. Ого!! Штабель окоченевших фашистских солдат! Трупы покрыты ледяной коркой, скрючены, измяты, точно по ним проехались адским катком.

- Гм... Пехота план выполняет...

- Продукция готова к отправке... - соглашается Бабаков.

- Странно, почему их не закапывают?

Бабаков не считает нужным отвечать на праздный вопрос, продолжает месить ногами снег. У меня появляется чувство неуверенности - кажется, мы сбились с дороги, а спросить Бабакова стесняюсь. Все же говорю осторожно, не напрямую:

- Ветер, кажется, изменил направление.

Бабаков, не останавливаясь, бросает через плечо:

- Топай, топай, не бойсь.

И я тащусь за ним. Хорошо, что у меня острое зрение, иначе бы топать нам до Астрахани... Сквозь густую метель все же замечаю мигнувший слабо огонек, сворачиваем на него. Мутная заметь скрывает дома. Перелезаю через ближайший плетень, стучу в дверь. Не отвечают, не выходят, но в неплотно занавешенном окне виднеются блики багрянца, Бабаков толкает дверь, и она открывается.

- И кто там? - спрашивает протяжный женский голос.

Бабаков распахивает дверь, делает шаг и, зацепившись за что-то лежащее поперек входа, грохается на пол.

- Черт! Понаставили на дороге... - ворчит он, встает, оглядывается. Света в помещении нет, это горящий в печи огонь бросает красноватые пятна на столы, на изможденной лицо старой женщины, замотанной темным платком. Прежде чем шагнуть из сеней, смотрю под ноги, чтобы не загрохотать вслед за ведущим. Поперек дороги лежит рваный мешок, из него просыпалось горелое зерно. От зерна исходит зловещий смрад. Меня воротит, нанюхался за войну... Вздрагиваю брезгливо, бормочу:

- Зачем это?..

- И-и-и, сынок, - кряхтит старуха, - а что есть-то? Обобрали до нитки, голодной-холодной оставили супостаты. Видишь, в чем хожу по морозу? - показывает она тощие ноги в невообразимой обувке. - Набрала вот немножко пашенички на пожарище, истолку, какой-никакой, а хлебушко, - показывает на мешок.

- Верно, бабуся, - отзывается Бабаков, - Зачем добру пропадать, в хозяйстве все сгодится: сама поешь, а нет - так продашь, все копейка к копейке. Бережливость - бог благосостояния, хоть на войне, хоть не на войне. Не ты пришла в Германию, а германцы тебя ограбили, последнее отняли, нищей сделали, - рассудительно заключает Бабаков и спрашивает с интересом:

- А почем теперь у вас новые сапоги?

- Да кто же их знает!

«Вот сошлась парочка...» Я не могу их слушать, с души воротит, отхожу подальше от двери.

- А вы чьи будете?

- Зашли погреться на огонек, переночевать, если можно.

- Ночуйте, не жалко. Раздевайтесь и- на печь! Правда, блох много, зато тепло, вольготно. Может, поесть хотите? Только у меня окромя картохи печеной... - раздела руками старуха.

- О-о! Картошка - это же сила! Кто картошки не едал, тот и счастья не видал, - забалагурил Бабаков, потирая руки и вытягивая больную шею. «Тебе везде счастье, лишь бы бесплатно», - фыркаю я про себя. От ужина отказываюсь. Снимаю куртку, сапоги и забираюсь на печь к блохам. Оттуда мне видно, как старуха достает из загнетки горшок с картошкой, ставит перед гостем. Бабаков жует с аппетитом, а женщина рассказывает ому что-то монотонно-унылым голосом исстрадавшегося человека, видимо, жалуется на долю-неволю - до меня слова не доходят. Я смотрю в темное окно, затканное серебристыми жилками изморози, смотрю настойчиво, пока они не сливаются в серое расплывчатое пятно...

Утром встречаем полк. Погода отличная, аэродром завален по колено снегом. Пока расчищали да укатывали, погода опять испортилась, наползла акклюзия, видимость ограниченная, группами летать нельзя, опять давай «охотников»!

С первой недели января, когда наши войска принялись за ликвидацию армии Паулюса, окруженной в Сталинграде, немцы, отступавшие с Северного Кавказа, переменили аллюр с крупного шага на карьер. Хватают и увозят все ценное, поэтому «охота» стала не свободной, как бывало, - мол, бей, что попадет, - а целенаправленной. Сегодня - уничтожать эшелоны.

Летим как обычно, я - справа от Бабакова, настроение у него подходящее, наконец-то командование полка вняло его настоятельным требованиям, оснастило несколько самолетов фотоаппаратурой, в том числе и наши. АФАИ-25, похожей на два ведра, поставленных друг на дружку венцами, закреплен в середине фюзеляжа. Пленка широкая, вроде рентгеновской, на которую врачи снимают наши внутренности, система управляется из кабины нажимом кнопки. Техника - ничего не скажешь! Это она, техника, как нельзя более воодушевляет Бабакова, но мне-то известна истинная подоплека его воодушевления, горячей любви и так далее к новшеству. Такая уж натура у человека. Витязь, гремящий костяшками счетов, ха-ха!

Слева скользит пара синеватых рельсов, смутно виднеются присыпанные снегом поперечины-шпалы, мелькают будки путевых обходчиков, шлагбаумы, нет только эшелонов. Может, до нас кто-то поработал, пустил их под откос? Но по обеим сторонам колеи чисто, а впереди уже маячит Армавир. На город заходить строго запрещено, да мы и сами не очень-то рвемся, знаем, чем там пахнет...

- Пошли на юг, - предлагаю ведущему.

- Зачем?

- Фрицы из щелей выползают, авось подловим что-либо стоящее.

- Давай!

Берем курс сто восемьдесят градусов, «бреем» низко над холмистой землей - противник не должен нас ни видеть, ни слышать, прежде чем мы появимся у него над головой. Летим над крышами длинной станицы, определяю - Советская. На улицах видны люди, похоже, станичники выбрались из погребов, немцы не стали бы махать нам руками... Проходит еще минут пять-шесть - и вдруг... нет, я не по­верил своим глазам: в отлогой лощине, поросшей кустарником, белым от инея, стоят танки. Стоят кучей! Фашистские «панцерны» с крестами на бортах! «Мать честная! Да возможно ли такое? Немцы - педанты, аккуратисты, известные своей исполнительностью, создавшие собственную теорию танковой войны, - и так грубо, так недопустимо нарушили уставные порядки: в одном месте собрали до трех десятков бронированных машин. Невероятно! - мелькает в голове, пока мы проносимся над ними. - Гм... А может, это макеты?» - берет меня сомнение. Оглядываюсь: макеты довольно лихо лупят нам вслед из пушек! Среди них - две автоцистерны стоят борт к борту, заправляют танки. «Значит, - резюмирую, - крепко приперло, коль скопились в такую кучу, не иначе - на туманную погоду понадеялись, дескать, русские летать не смогут. Ну, коли так, будет вам «мала куча»! О таком фарте я и не мечтал. Попались, голубчики...»

Разворачиваемся обратно, проклятые облака прижали к самой земле, высота - глядеть страшно.

Бабаков командует:

- Не спеши, будем бросать по одной бомбе, Эрэсами - по цистернам!

Пикирую. В прицеле заправщик. Стреляю. Ух ты! Красотища-то какая! Цистерна вспучивается багровым огнем, брызги пламени обдают танки. Бросаю бомбу в огненный котел, выхожу со скольжением из атаки. По мне стреляют, но... близок локоть, да не укусишь. Им трудно целиться, я на ничтожно малой высоте, а перемещение у меня - во какое! «Ну, держись, гвардия! Наконец пришел и мой звездный час, отплачу за всех, теперь потешусь над вами - Я!»

Второй заход. Стреляю, кладу в скопище еще бомбу. Земля и воздух сотрясаются, багровый горящий разлив заполняет желоб балки, из гибельной котловины выползают два-три «панцерна», ищут спасения. Еще заход, бью из всех стволов. Внизу шквал огня, мне мешает дым, плохо вижу. Потоки раскаленного воздуха подбрасывают самолет, как пушинку. Шестая атака, шестая бомба, конец.

- Будем фотографировать, - слышится деловитый голос Бабакова.

«Тьфу, чтоб тебя!..» Лететь без маневра по ниточке под прицельным огнем фашистских танков - самоубийство. Пытаюсь убедить его, что аэрофотосъемка со столь мизерной высоты ничего не даст, к тому ж угловая скорость большая, кадры получатся смазанными. Но Бабаков и слушать не хочет. Еще бы! Разве упустит он такую поживу! Поистине скупому душа дешевле гроша. Одно дело личный счет в записной книжке себе на память, другое - документальное фотоподтверждение командованию на предмет начисления прогрессивки. Без него кто поверит, что пара «горбатых» учинила такое во вражеском тылу? Эх, дурак-чиряк, сам в петлю - и меня с собой. По мне, хоть бы ни единого танка не записали на наш счет, ведь главное, чтоб сами немцы списали их в расход! Но я подчиненный, выполняю приказ, ложусь на курс.

- Не болтай самолет! - предупреждает Бабаков строго, будто я не знаю, как пилотировать, или не знаю, что при энергичном маневре в объектив будет попадать все на свете, кроме горящих внизу танков. Бабаков уже над пожарищем, летит - не шелохнется, щелкает старательно драгоценные кадры. Приближается мой рубеж, подправляю курс и жму кнопку включения АФАИ-25. Меня швыряет восходящими потоками раскаленного воздуха, едва удерживаю машину на курсе. Кошу глазом на ведущего: силен все же, черт, уже заканчивает пролет цели.

В это время справа от него вспышка разрыва, стреляют живые «панцерны», понятно: мы им теперь не опасны, бомбовые отсеки и снарядные ящики у нас пустые. Рядом с моей кабиной тянется трасса, бьют вдогон. Пора убираться восвояси. И вдруг я ушам своим не верю:

- Еще заход на фотографирование!

Зачем? И он и я уже отсняли результат удара. Докладываю об этом Бабакову, но он упрямо разворачивается на горящую лощину. Я поеживаюсь. Теперь нас встретят по-иному... Опять пытаюсь убедить ведущего, что пленка получилась нормальная. В ответ раздраженно:

- Прекрати болтовню! Приказываю делать дубль!

«Тьфу, будь ты неладен! Тебе нужен дубль, чтоб урвать лишний рубль!»

Лечу следом, Заканчиваем разворот, выходим снова на цель. По нас не стреляют. Пока не стреляют... Бабаков - на прямой, летит без маневра, фотографирует. Внезапно ослепительная вспышка, ярче огня, полыхающего под нами, скрывает на долю секунды его самолет, и тут же крыло, точно отрубленное от фюзеляжа, резко взмывает, Бабаков, заваливаясь влево, врезается в землю.

Все. Конец бухгалтерии...

Мгновенно отрываю палец от кнопки АФАИ, создаю резкое скольжение, толкаю сектор форсажа двигателя, по поздно: в кабине ослепительный треск, что-то обжигает голову, ноги, приборная доска плывет куда-то вверх, за ней плывет земля...

С натугой открываю глаза - темно, кругом облака. Самолет судорожно трясется, циферблатов и стрелок на приборах не видно, покрыты бурой пленкой, «Кровь...» - соображаю и торопливо тру рукавом стекла указателей скорости и высоты. Ой-ой-ой, как высоко забрался! Без памяти летел. А скорость? Вот-вот сорвусь в штопор. Быстро отдаю ручку, форсаж помогает разогнать самолет. Приборы опять слепнут, покрываются кровью. Она хлещет из правого унта. Перебита нога? Да. Образовалось еще одно колено, только в обратную сторону. Из-под глаза тоже течет, и оттого в продырявленной кабине багровые вихри. В кармане армейская многотиражка, выдергиваю, осторожно засовываю под шлемофон, зажмуриваю глаз. Порядок! Кровь стекает по газете, красный туман в кабине редеет.

Облака наконец пробиты, высота семьдесят метров, курс прежний, сто восемьдесят градусов. Э-э! Мне на юг нельзя, там горы, там еще немцы, надо на восток, к линии фронта. Нажимаю педаль руля поворота - и опять обессиливающая боль сражает меня. Не знаю, что помогает снова открыть глаза, соображаю туго. «Перебита нога... развернуться невозможно... самолет несет меня в горы... гибель». Вдруг смутно мелькает давнишнее: «Что делать, когда отказал руль поворота? - спрашивает инструктор в авиаучилище нас, курсантов. - Запомните; блинчиком надо, блинчиком...»

Осторожно разворачиваюсь с помощью одной ручки управления этим самым «блинчиком», медленно, долго. Лишь теперь доходит до меня, почему моментами я теряю сознание, почему темнеет в глазах: это трутся осколки перебитых костей. Нельзя тревожить ногу, иначе - шок.

До линии фронта далеко, минут пятнадцать, целая вечность. Меня мутит, клейкий пот заливает глаз, второй залеплен кровью, зашторен многотиражкой. За кабиной злобный мир, враги. Будь я на земле, в пехоте, сделали бы мне повязку и понесли на носилках в лазарет, а тут лети!

Голова все тяжелее, в ушах нудный, назойливый зуммер - это радиоприемник. Выключить бы, но опасно наклоняться к нему, боюсь опять потерять сознание. Зрение туманится, все чаще плывут за форточкой бесцветные водянистые пятна. Дело плохо. Стискиваю зубы. Кусочек сахара погрызть стал бы лучше видеть... До Кубани, должно быть. Уже недалеко, вот еще тот бугор проскочу, и все. За Кубанью - свои... совсем немножко осталось...

Бугры проносятся, а реки все нет Ничего нет... И - никого. Бабакова... Бухгалтерии... И меня почти... Теперь мне кажется все равно лететь или не лететь. Циферблаты передвигаются по приборной доске, меняются местами... Вдруг толчок то ли крик: «Ты теряешь сознание! Не смей, земля у ног» Вдыхаю всей грудью, трясу головой, изо всех сил заставляю себя смотреть вперед, но силы, видимо, иссякли. Еще вижу, как мелькает ледяная полоска какой-то реки. Кубань? Другая? Ручка управления выскальзывает из ладони. Я понимаю: то, что происходит, - ужасно, но противиться уже не могу и вздыхаю с облегчением.

...Лишь спустя четверть века я увидел воочию место своего «крепкого» приземления. Показали люди, которые нашли меня в горах. От них я узнал и то, что произошло со мной до того, как я очутился в полевом госпитале, в палате безнадежных. Белое пятно в моей жизни заполнили рассказы очевидцев.

«Январской метельной ночью, - рассказывает Александр Иванович Чергин, - наш полк взял город Черкесск. На радостях я упросил командира роты отпустить меня на сутки к семье. Жена жила с детьми на выселках возле хутора Николаевского, километрах в тридцати.

Раздобыл у обозников кобылу (пообещал привезти бутылку чачи), поехал. Ока­залось, дома все живы-здоровы, а это радость вдвойне. Только успел перекусить с дороги, слышу-самолет летит. Чей-разглядеть не успел, а он чуть удалился да как врежет из пушек! «Э-э!- думаю. - Скорострельные, знакомые... фриц драпает, а все ж балуется». Старший сынишка кричит мне с улицы:

- Там самолет на поле упал!

- Чей, сынок?

- Не знаю, гудел не по-немецки...

Я - на кобылу, паняю в ту сторону. И правда, по всему полю- обломки: где хвост, где крыло, где еще что-то, а мотора вовсе не видно. Только кабина маячит на снегу. Подъезжаю, вижу: кто-то внутри есть - не разберешь, все залито кровью. Слезаю с лошади, заглядываю в форточку. Летчик свесил голову на грудь, не подает никаких признаков жизни. Ну, думаю, преставился воин. Эх-зх-эх, вытаскивать надо, земле предавать. Дернул крышку кабины - не идет, перекособочилась. И как на грех-никакой жердины поблизости. Обернулся тудасюда, гляжу- двое санки тащат с кукурузным будыльем. Я - к ним. Наши хуторские, дед Ларион с бабкой Ганной.

- Давайте, - говорю, - вилы да пособите, тут летчик наш убитый.

- Ой, Шура, не наш он, немец он! Из пушек палил, аж над головой свистело. Чуть не поубивал, да мы схоронились в канаве, слава богу!..

- Не выдумывайте, нужны вы ему! Он от немца отбивался, вот и стрелял.

Беру вилы, сдвигаю рукоятью крышку с кабины, а летчик - страшнее всякого описания. Отстегнул я пряжку на ремнях, начал вытаскивать, а он вдруг заворочался. Живой оказался. Спрашивает едва слышно;

- Вы немцы?

- Какие, - говорю, - немцы? Мы казаки.

- Тогда помогите выбраться. - Обхватил меня рукой за шею, я вытащил его, на сани положил, повезли потихоньку. Больше не говорил ничего. До разговоров ли, когда места живого нет на человеке! Весь изломанный, искалеченный, думал, не довезем живым до хутора. Довезли, сворачиваем к Нениле Смородиновой, дом у нее крайний, большой, жили в достатке, а она, Смородиниха-то, выскочила за ворота, руки растопырила да как закричит:

- Не пущу! Немец завтра опять вернется, постреляет меня с детьми за то, что красного приняла. Везите, куда хотите!

Ах ты, стерва-баба! Хотел было смазать ей, да больно дохлая, вскоре сама скопытилась... Потащили раненого к соседям Гурановым, те тоже крутят хвостом. Тут я разошелся:

- Ах, вы, гады подколодные, а не русские люди! Поджечь все ваше кодло и по ветру пустить!

Чую тут, кто-то меня за плечо трогает. Оглядываюсь - Дуня Бочарова. «Заносите ко мне»,-говорит. У нее тоже детвора мал мала меньше, а не побоялась. Плюнул в сердцах на ворота Гурановых, как есть натурально, и еще послал их, потому как я сам солдат, не мог терпеть такую полную и безобразную подлость. И что вы думаете? Бог шельму метит! Точно вам говорю. Года не прошло - сгорели эти Гурановы дотла, с торбами ходили, потом по станицам попрошайничали, на дом собирали.

Занесли мы летчика к Бочаровой Дуне, положили на канапку, парашют отстегнули, давай кровь отмывать, а то не видно под нею человека».

Рассказывает Евдокия Семеновна Бочарова, как побежала за фершалом, за покойным Тимофеем Мироновичем. Он по конской да коровьей части, по ничего, лубки аккуратно приладил, забинтовал своими бинтами, как следовает, и говорит:

- Везите его скорее в Черкесск.

Тут и летчик заговорил. Ну, не совсем чтобы заговорил, а так едва слышно попросил пить. Я мигом - к куме, принесла глечик молока, так все и выпил, до дна. И замолк. Не то уснул, не то умер, дыхания вроде пет. Я к груди ухом - чуть слышно.

В курень соседей набилось, судили-рядили, как везти его в больницу. Мужик нужен, а где его взять? Казаки все на фронте. Из мужчин одни деды замшелые остались да бабы, как одна детные. Кто поедет? Да и боязно женскому полу ночью в степь пускаться. Порешили, кроме Миколки, ехать некому. Запрягли сани, побольше соломы постелили, чтоб мягче было, под голову парашют засунули. Миколе наказали: гляди, пострел, не опрокинь по дороге, доставь целым и невредимым. А Микола надулся и спрашивает:

- Как же я его доставлю целым, ежели на нем нету целого места?..»

«Да...- вспоминает Миколка, ныне солидный бригадир комплексной бригады механизаторов совхоза, - шел мне тогда тринадцатый год. Сижу на передке, кобыла старая, едва плетется. Ночь, степь, муторно одному. Всяко мерещится, а больше - волки. В войну их развелось у нас, как мышей, стаями ходили, прямо на базах резали скотину. Посвистываю для храбрости, а раненый застонет, еще больше взбадриваюсь. Когда рядом человек, не так боязно.

На рассвете разыскал в городе госпиталь, сдал раненого беспамятного летчика и его парашют под расписку и поехал домой».

***

Так и кочевал со мной парашют из палаты в палату, из госпиталя в госпиталь, пока меня лечили да долечивали. Спустя три месяца я притащил его в полк и шмякнул перед начальником штаба.

- Молодец, охотник! - похвалил он. - Умеешь беречь казенное имущество, поступай так и впредь!

- Рад стараться! - гаркнул я и внутренне содрогнулся: «Неужели будет повторение?»