ГЛАВА XVI ПАСТОРАЛЬ: УИНДЛШЕМ С ТЕАТРАЛЬНЫМИ ИНТЕРМЕДИЯМИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XVI

ПАСТОРАЛЬ:

УИНДЛШЕМ С ТЕАТРАЛЬНЫМИ ИНТЕРМЕДИЯМИ

«Будучи единственным оставшимся в живых свидетелем похорон Эдгара Аллана По, — писал мистер Элден в феврале 1909 года, — и одним из немногих, видевших его при жизни, я крайне сожалею, что мой преклонный возраст и слабое здоровье не позволят мне присутствовать на юбилейном обеде, где Вы будете председательствовать.

Живя в то время в Балтиморе, моем родном городе, я часто видел мистера По; при некоторой моей юношеской сентиментальности я был очень увлечен им самим, помимо его литературного гения.

Необычно холодным и мрачным октябрьским днем я вышел из дому, и вдруг мое внимание привлекли приближающиеся похоронные дроги, за которыми тянулись два наемных экипажа, все это было весьма скромного вида. Когда я поравнялся с этой маленькой процессией, что-то побудило меня обратиться к вознице: „Кого это хоронят?“ К моему великому изумлению он ответил: „Мистера По, поэта“».

Такие штрихи из биографии вечно голодного, изможденного гения до глубины души трогали Конан Дойла, для которого По был одним из первых его литературных кумиров. Он всегда утверждал, что Эдгар Аллан По — величайший мастер рассказа всех времен и народов. И теперь, занимая место во главе стола на обеде в честь столетия со дня его рождения, он вновь заговорил об этом, отдавая ему дань как изобретателю детективного жанра.

Конан Дойлу недавно исполнилось пятьдесят. В волосы и усы вкрались легкие нити седины. Но полнота жизни и семейное счастье гнали прочь всякую мысль о старости. Колесо судьбы сделало полный оборот, вернув его к давно минувшим добрым временам. Эти семь лет, прошедшие со дня женитьбы в 1907 году, были, наверное, счастливейшими в его жизни, обращавшейся сейчас вокруг жены и нового дома Уиндлшем в Кроуборо, Суссекс.

Уиндлшем, стоявший в безлюдной открытой местности, простиравшейся от Кроуборо-Бикона до Суссекской возвышенности, был основательно переделан, увеличен и теперь мало походил на тот невзрачный деревенский дом, который он приобрел накануне свадьбы. Родители Джин уже много лет подряд проводили летние месяцы в Кроуборо, и он решил: дочь должна жить неподалеку. Этот пустынный уголок Суссекса, сто лет назад населенный лишь одними цыганами, контрабандистами и угольщиками — цыганские черты узнаются в жителях и по сей день, — освежал его воображение не хуже бриза с морского побережья.

Уиндлшем, с его пятью фронтонами, серыми стенами и белыми оконными рамами, с красной черепицей и красными же трубами, был виден издалека. Главный фасад, перед которым Джин разбила розарий, выходил на юго-запад. В правой части дома, если стоять к нему лицом, размещался его кабинет.

В передней комнате сидел секретарь, Альфред Вуд, человек плотного сложения, военной выправки, лет на шесть младше него. Это помещение отгораживалось от следующего малиновыми шторами. Ряд окон и балкон задней комнаты кабинета выходили на то, что некогда было Эшдаунским лесом, на красные вымпелы площадки для гольфа, а дальше, сколько хватало глаз, стелился багряно-желтый терновник, таявший в голубой дымке Суссекских холмов, убегающих к Проливу.

— Взгляните туда! — любил он говорить, подходя к окну и указывая вдаль. — Видите эту группу деревьев в четверти мили отсюда слева?

— Да, да. Что это?

— Это так называемый Кровавый Дол. Когда-то, во времена контрабандистов, там произошла жестокая стычка с таможенниками. — И он оглядывался на кожаные кресла, книжные полки, старый верный письменный стол, на поверхности которого лежала большая лупа, а во внутреннем ящике — небольшой пистолет. «Разве здесь не должно хорошо работаться?»

В первое время, однако, он работал мало. Чтобы доставить удовольствие Джин, он написал еще два холмсовских рассказа — «В Сиреневой Сторожке» и «Чертежи Брюса-Партингтона». И опять же в угоду Джин занялся он садоводством, да так рьяно, что ей приходилось напоминать, что он не землекоп, а садовник. Дом их был всегда полон гостей; два дня в неделю они совершали визиты или сами принимали в Лондоне.

Он так гордился ее обаянием — она любила одеваться в голубое, оттеняющее ее карие глаза и темно-золотистые волосы, — что даже самые тягучие приемы не угнетали его. А у Джин, при всей ее любви к музыке, животным и цветоводству, было в жизни лишь одно настоящее увлечение — ее безупречный супруг. Что бы Артур ни сказал или ни сделал — он всегда прав. Однажды, после обеда, за которым лорд Китченер не совсем учтиво обошелся с ее мужем, она, чисто по-женски негодуя, решилась писать Китченеру о том, как должен вести себя истинный джентльмен. А муж ее, посмеиваясь про себя, однако весьма польщенный, сделал вид, что ничего не замечает, и не стал ей мешать.

В Уиндлшеме главную роль в их быту стала играть непомерных размеров бильярдная, связанная со столькими воспоминаниями.

Бильярдной этой — во всю ширину дома с востока на запад, с окнами во всю стену по торцам, в которой, когда сворачивали ковры, могли танцевать сразу 150 пар, — Конан Дойл, перестраивая дом, отвел роль гостиной — средоточия всей жизни.

В одном ее конце, под сенью пальм, стояли рояль и арфа Джин. В другом конце, под лампой с зеленым абажуром, — его бильярдный стол. И рояль, и бильярд в этом огромном помещении терялись, как терялись обитые парчой кресла и разостланные по полу звериные шкуры. Над камином висел портрет Тома Стаффорда кисти Ван-Дейка, принадлежавший его деду Джону. Над другим камином, в алькове, не уступающем размерами иной комнате, висела оленья голова в обрамлении патронташей — трофей из Южной Африки. По стенам, обтянутым голубыми обоями, шел бордюр из оружия наполеоновских времен. И среди оружия висел его собственный портрет работы Сиднея Пейджета.

С наступлением сумерек, при свете газовых светильников, льющемся сквозь розовый шелк и стекло абажуров и отраженном в натертых до блеска полах, сколько голосов, сколько бесед слышали они с Джин в стенах этой самой бильярдной, где оживает для нас атмосфера довоенной эпохи.

Тут и сэр Эдвард Маршалл Холл, Великий Защитник, доказывающий, что д-р Криппен мог быть оправдан. И исследователь Арктики Стефанссон, развернувший на бильярде свои географические карты. В алькове сидит Редьярд Киплинг и, покуривая гаванскую сигару, рассказывает историю об убийстве «внушением» в Индии. И Уильям Дж. Бернс, американский детектив, объясняющий действие детектофона и осаждающий хозяина вопросами о Шерлоке Холмсе. У рояля Льюис Уоллер, романтический актер, непревзойденный Генрих V; когда он читает отрывки из своих ролей, его голос заставляет звенеть хрустальным звоном стеклянные с шелковой драпировкой абажуры.

Но для 1909 года это пока еще сцены из будущего. А обед в честь По, в марте того же года, происходил незадолго до рождения их первенца. И хоть отец не был новичком, его на сей раз «охватила такая тревога, что стыдно признаться». Ребенок, мальчик, появился на свет в день святого Патрика. Матушка была в восторге.

«Итак, — писала она, сразу переходя к делу, — как насчет имени? — Учитывая день появления на свет, почитая дедушку и семейные традиции, я склоняюсь к имени Патрик Перси Конан Дойл».

Но сами родители не испытывали склонности к этому имени, о чем и сообщили матушке. И спустя три дня тон матушкиного письма уже иной.

«Вы вольны поступать как вам угодно, — выражает матушка гордое безразличие. — Это, безусловно, ваше право». После недолгих пререканий матушка, мечтавшая, что все ее отпрыски будут носить «великое древнее имя» Перси Баллинтампль «в сочетании с Конанами, как в Саль-де-Шевалье на Монт-Сен-Мишель», смирилась с предложением назвать внука Денис в честь сэра Дениса Пака из рода Фоли.

Едва лишь Денис Перси Стюарт Конан Дойл был крещен, как его отец с новым пылом бросился на защиту угнетенных и беззащитных. Теперь это было «Преступление в Конго». А мишенью его был Леопольд Второй, король Бельгии.

На «Черном континенте», на несколько тысяч квадратных миль, простиралось Свободное государство Конго, по большей части покрытое непролазными джунглями, в 1885 году признанное международным соглашением. Управление им возлагалось на бельгийского короля, который был призван «способствовать моральному и материальному благополучию коренного населения».

Но старый сатир, король Леопольд, сочетавший веселый нрав с холодным цинизмом, понимал благосостояние туземцев по-своему. Конго сулило Соломоновы сокровища (слоновая кость и золото), стоило только кнутом и цепями, калеча и убивая, запрячь в работу черных. Долгие годы эти сокровища перетекали в его карманы. Он не обнародовал никаких отчетов. Кроме его ближайших советников, нескольких человек в Бельгии, никто не знал, как на самом деле управляется Конго. Но постепенно, из консульских донесений и протестов миссионеров, Европа уловила царящий в джунглях дух. То был дух насилия и смерти.

В 1903 году Британское правительство не из одних лишь гуманных побуждений, но и блюдя интересы свободной торговли, выступило с протестом. Росло возмущение и в Бельгии. Конан Дойл, впервые ознакомившись с подлинными фактами, просто отказывался верить. Картина зверств, изощренного надругательства и насилия даже в наш жестокий век заставляла содрогнуться.

«Я убежден, — писал он в предисловии к „Преступлению в Конго“, появившемуся в октябре 1909 года, — что причина безучастности общественного мнения к вопросу о Конго в том, что эта ужасающая история не доходит до людского сознания». И поэтому цель своей новой книги, где так же, как и в «Войне в Южной Африке…», каждое утверждение тщательно подкреплялось цифрами и фактами и которая не принесла ему ни пенни дохода, он видел в том, чтобы донести до людей правду о Конго.

«Я очень рад, — писал Уинстон Черчилль, тогдашний глава Министерства торговли в либеральном правительстве, — что Вы обратили свой взор на Конго. Я окажу Вам посильную помощь». Руку помощи протянул из Реддинга в Коннектикуте и умирающий Марк Твен.

Но… «Осторожно!» — предупреждало Министерство иностранных дел; сэр Эдвард Грей, его глава, считал, что эта шумиха вокруг Конго угрожает европейскому миру. Впрочем, запущенная Конан Дойлом кампания уже набрала ход, в то время как он сам оказался действующим лицом иной, несколько комической американской антрепризы.

4 июля в Рено должна была состояться встреча на звание чемпиона в тяжелом весе между Джимом Джефри и негритянским боксером Джеком Джонсоном, но расовая проблема мешала выбору рефери, и, если бы сэр Артур Конан Дойл соблаговолил выступить в этой роли, обе стороны были бы удовлетворены.

«Ей-богу, — говорил он, — подобного спортивного предложения мне еще не приходилось получать».

Он и сам еще не оставил занятий боксом, и каждую неделю в Уиндлшем приезжал его спарринг-партнер. Джин, хорошо его изучившая, была гораздо менее удивлена американским предложением, чем некоторые его друзья.

— Так ты собираешься ехать?

— Ехать? Разумеется, собираюсь! Это великая честь!

Вилли Хорнунг и даже Иннес пытались отговорить его, уверяя, что англичанин в роли судьи американского поединка с расовым подтекстом должен быть счастлив унести ноги живым. Тут-то и заключалась их тактическая ошибка. Ничто не могло бы так повлиять на его решение — он немедленно принял предложение. И если неделю спустя ему пришлось-таки с горечью отказаться, то лишь вняв голосу совести, преследовавшей его столь же неотступно, как и матушка.

«Дело Конго только начинается, — твердила совесть. — Ты не можешь бросить все в таком виде. Просто не имеешь права! К тому же нельзя забывать о театре».

Правда, тут, в театре, он нашел себе одно слабое утешение. Задолго до 4 июля, когда Джонсон на пятнадцатом раунде разделался с Джефри, тот, кто должен был быть рефери на их поединке, стоял на галерке театра «Аделфи» и следил за боем по ходу его собственного боксерского представления — пьесы «Дом Темперли».

1910 год прошел для него под знаком театра — то был год натянутых до предела нервов и едва ли не провала. Точнее говоря, началось это раньше, полгода тому назад, когда пьеса «Огни судьбы» (так называлась инсценировка «Трагедии в Короско» с изменениями в сюжете) была успешно поставлена в театре «Лирик».

Уже знакомый нам Льюис Уоллер играл в «Огнях судьбы» главную роль весьма юного полковника бенгальских улан. Уоллеру требовались роли блестящие — удачней всего выходил у него д’Артаньян и мосье Бокэр, он был кумиром женщин, выразителем мужественного начала, при этом подвижным и оживленным, как поющая юла; он даже мог играть в паре с актрисой (какой актер отважился бы на такое?) выше его ростом. И уже в 1906 году, когда он некоторое время руководил Имперским театром и выступал вместе с Лили Лангтри, Уоллер сыграл роль в «Бригадире Жераре».

Мы до сих пор не упоминали о «Бригадире Жераре», потому что это была далеко не лучшая пьеса Конан Дойла. Бригадиру нужны монологи, нужно, чтобы он был сам себе рассказчиком, чтобы сам себе создавал фон и бряцал оружием, то есть это была бы идеальная современная радиопостановка. Хотя автор изо всех сил пытался выжать комедию и своего хвастливого героя, почитательницы Уоллера были разочарованы и недовольны. Где берущая за душу торжественность? Где волоокий мосье Бокэр?

«Ты знаешь, — услышал Конан Дойл в фойе слова одной девушки, — были минуты, когда я едва могла удержаться от смеха». Что тут скажешь!

Но Уоллера в качестве полковника Эджертона из «Огней судьбы» выручала мелодраматичность и «нравоучительность» (как значилось в подзаголовке) пьесы. Успех, каким пользовалась постановка летом и осенью 1909 года, когда он делил расходы с Уоллером, укрепил давно зревшую в Конан Дойле уверенность, что он сможет покорить сцену, если, вопреки оценке менеджеров, возьмется поставить за свой счет «Дом Темперли».

«Дому Темперли», поначалу называвшемуся «Дни регентства», потребовалось семь актов и 43 персонажа, не говоря уже о статистах. Конечно, ни один менеджер не прикоснулся бы к столь разорительной постановке. Но это была его старинная мечта: спектакль, зрелище, панорама спортивной жизни Англии 1812 года, которая предстанет во всех точнейших подробностях и покажет, что в профессиональном боксе нет ничего низкого, если оградить его от мошенничества. А боксерский поединок на сцене театра!..

Он подписал весьма рискованный контракт об аренде театра сроком на шесть месяцев. И 27 декабря 1909 года, когда в Аделфи поднялся занавес, Конан Дойл находился в ложе, тщательно укрывшись за шторами и сжимая руку Джин.

В прессе уже пробежал легкий трепет перед предстоящим событием. «Уикли диспетч» послала в качестве театрального критика Фредди Уэлша, чемпиона Англии в легком весе, вызвав язвительное замечание «Вестминстер газетт», что впредь обозревателями пьес о бродягах будут, по всей видимости, профессиональные взломщики. В передних рядах можно было видеть Юджина Корри, рефери национального спортивного клуба, и лорда Эшера, председателя ассоциации территориальных войск Лондонского графства. Аделфи, традиционный дворец мелодрамы, был набит битком.

Зрители увидели, что «Дом Темперли» не был инсценировкой «Родни Стоуна», хотя и имел с ним много общего. Первый акт, разворачивающийся в величественном поместье Темперли, был вялым и высокопарным; в нем намечалась какая-то поверхностная любовная интрига, которой никто, включая автора, заинтригован не был. Конан Дойл, ерзая в ложе, нацарапал на программе: «Слишком анемично!». Но с первых же реплик второго действия пьеса пробудилась к жизни.

Теперь уже в партере аплодировали, а галерка ликовала. Невозможно было усидеть на месте, поддавшись азарту реалистической постановки. Ибо то, что происходило на сцене, было далеко не имитацией. Натаскивал актеров Фрэнк Биннисон, инструктор по боксу, а помогал ему сам автор, выступавший на репетициях поборником реализма.

Ничего подобного, признавала пресса на следующий день, на сцене не видывали. Там был еще эпизод военного сражения — естественно, с грохотом, разрывами снарядов и пороховым дымом. Ну да это — как впоследствии оценил его сам автор — был перебор, хотя и задевавший патриотические струнки публики. Когда в одиннадцать часов занавес наконец опустился, ликование уже охватило партер, а галерка — та была просто вне себя от восторга.

«Когда сэр Артур вышел на поклон, — писала на следующий день „Дейли ньюс“, — ему был оказан великолепный прием».

Итак, он добился своего. Он поставил на сцене боксерский поединок. Публике это пришлось по душе. Он был счастлив. И все же, продержавшись четыре месяца при все пустеющем зале, «Дом Темперли» сошел со сцены.

Клемент Скотт из «Джона Буля» был, видимо, единственным критиком, предрекшим такой конец. Другие обозреватели сулили спектаклю жизнь до Судного дня. Это была пьеса для мужчин. Но мужчины редко приходят в театр одни, без женщин, или же женщины ходят в театр сами. И хотя нельзя сказать, что в 1910 году женщины совершенно игнорировали боксерские соревнования («Лондон опинион» отмечает появление недавно вошедших в моду гофрированных пышных юбок на местах за полгинеи), но все же пьеса, не затрагивающая женских проблем, не может вызвать их сочувствия.

Можно либо развить крепкую любовную интригу, либо использовать беспроигрышный мотив девушки в опасности, но нельзя пренебрегать и тем и другим вместе. Конан Дойл, терпя еженедельные убытки и имея на руках столь катастрофически расточительный театр, использовал всевозможные приемы, чтобы спасти «Темперли». Когда матушка корила его за то, что он забывает ей писать, особенно теперь, когда Иннеса недавно произвели в майоры, он не имел смелости рассказать ей, что дела его очень плохи.

«Моя одноактная пьеса „Баночка икры“ (это было переложение одного из его лучших рассказов) идет на бис к „Темперли“, и весьма успешно. Дела в Лондоне обстоят из рук вон плохо, — писал он 21 апреля 1910 года, — но мы надеемся постепенно наверстать».

6 мая скончался король Эдуард. Для большинства его кончина явилась совершенной неожиданностью, мало кто даже знал, что он был серьезно болен. Вест-Энд погрузился в траур, людям было не до театра. А между тем, как мы теперь знаем из письма, о котором Конан Дойл и не подозревал, он уже давно мог уступить Аделфи под музыкальную комедию и тем самым избежать новых убытков. Но он был слишком упрям, он не мог признать поражения. Еще до апрельского письма матушке он увлекся другой пьесой, которую написал в одну неделю и тотчас же принялся за ее постановку.

«Черт подери! Они еще увидят!»

«Дом Темперли» закрыл свои двери незадолго до похорон короли Эдуарда. 4 июня, менее чем через месяц, Аделфи осветили огни новой премьеры. Это была «Пестрая лента».

«Пестрая лента» принесла больше, чем он потерял; и уверенно не сходя со сцены, имела еще до сентября две гастроли. Тут были Холмс и Уотсон: прежние божества вновь явили свою живительную силу.

Однако — в наши дни, когда мельчайшие подробности приключении Холмса приобрели такое значение, — надо предостеречь его приверженцев от чтения пьесы. «Пестрая лента». Они найдут Холмса и Уотсона в лучшей форме, но с ума сойдут, пытаясь привести в порядок хронологию.

В хорошо знакомой нам обстановке на Бейкер-стрит появляется лучезарный Уотсон, только что обручившийся с Мэри Морстен из «Знака четырех». Холмс в халате обескуражил его.

— О Боже, Холмс! Я бы вас никогда не узнал.

— Дорогой Уотсон, когда вы станете меня узнавать, это будет начало конца. Мне придется коротать остаток дней, разводя птиц на какой-нибудь ферме.

И тут великий ум, пристально взглянув на Уотсона, догадывается, что тот недавно обручился и с кем.

— Но, Холмс, это удивительно! Леди зовут мисс Морстен, вы имели честь ее видеть и восхищаться. Но как вы узнали…

— По тем же признакам, мой дорогой Уотсон, которые убеждают меня в том, что вы виделись с этой леди сегодня утром.

Он снял с плеча Уотсона длинный волос, намотал его на палец и стал рассматривать в лупу: «Очаровательно, дружище! Нельзя не узнать этот тициановский оттенок».

(То есть, рыжий, как мы понимаем. Но у Мэри Морстен были белокурые волосы, и едва ли она вознамерилась бы их перекрасить. Так чьим же обществом наслаждался Уотсон на сей раз?)

В Аделфи носились беспокойные зловещие тени. Роль д-ра Райлотта (вместо Ройлотта) играл Лин Хардинг, который сказал однажды младшему коллеге, что актер, знающий свое дело, может держать зал в напряжении, декламируя таблицу умножения. Мисс Кристина Силвер играла Инид (а не Элен) Стонор, девушку, над которой нависла опасность. Х. А. Сейнтсбери был Шерлоком Холмсом, Клод Кинг — доктором Уотсоном.

Все работало на развязку в третьем акте, когда в тусклой спальне луч потайного фонаря выхватывает из темноты сползающую по шнуру от звонка змею. Змея же, первоначально настоящая, была подменена столь искусно выполненным чучелом, что оно могло, посредством натяжения невидимых нитей, двигаться с чудовищным натурализмом.

Холмс стегает шнур, и в следующее мгновение зал слышит из соседней комнаты вопль д-ра Райлотта, на которого набросилась уползшая змея. Звук тростниковой дудочки, все набиравший силу, резко обрывается. Слышны торопливые шаги в коридоре. Холмс распахивает дверь, проливая на темную сцену дорожку желтого света. И в этом освещенном проеме стоит д-р Райлотт: огромный, судорожно искривленный силуэт, змея обвивает его голову и шею.

С хриплым криком он делает два шага и падает. И тут, производя невиданный театральный эффект, змея медленно сползает с его головы и извивается на сцене, пока Уотсон не добивает ее своей тростью.

Уотсон (глядя на змею): Гадина мертва.

Холмс (глядя на Райлотта): Другая тоже.

(Оба бросаются, чтобы подхватить потерявшую сознание девушку.)

Холмс: Мисс Стонор, вам больше не угрожает опасность под этой крышей.

В конце сентября, когда «Пеструю ленту» запустили в Глоб-театре, Конан Дойл стал собираться домой, в Уиндлшем — ему требовался хотя бы краткий отдых. Весь этот год, среди всех театральных забот и волнений он искал поддержку в борьбе за реформы в Конго. Один из тех, у кого он нашел сочувствие, был Теодор Рузвельт, ныне экс-президент Рузвельт. Конан Дойл всегда симпатизировал ему и как государственному деятелю, и как спортсмену. Не было и более страстного читателя детективов, чем Теодор Рузвельт. В письме, отправленном в июле 1903 года из Ойстер-бей, мы читаем: «Президенту стало известно, что сэр Артур вскоре будет в нашей стране (информация была ошибочной), и желает узнать, когда и где его можно повидать по приезде».

Но они не встретились вплоть до мая 1910 года, когда Рузвельт побывал в Лондоне, завершив охотничий сезон в Африке. Это было на ланче, вскоре после похорон короля Эдуарда.

«Мне нравилось быть президентом», — говорил Рузвельт, обнажая в улыбке зубы и стукнув для убедительности по столу на слове «нравилось». Он поинтересовался, как себя чувствует Шерлок Холмс, и был рад узнать, что идут репетиции «Пестрой ленты».

Собирая пожитки в отеле «Метрополь», Конан Дойл не желал уже больше слышать ни слова о «Пестрой ленте» или какой-нибудь другой пьесе. Он сходил с театральных подмостков, как сообщил он в интервью, данном 18 сентября репортеру «Рефери».

— Я покидаю театральное поприще не потому, что театр меня не волнует, — сказал он. — Напротив, он волнует меня слишком сильно. Это так затягивает, что отвлекает мысли от более важных проблем жизни.

Не поймите меня превратно! Для тех, кто способен воспринимать важные проблемы жизни в драматургическом ключе, все это, возможно, и не так. Я же знаю свои пределы. — Он подумал об «Огнях судьбы», «нравоучительной пьесе», смысла которой, как это ни горько вспоминать, публика не разглядела или не захотела разглядеть. — И вот я дал зарок, что никогда не буду писать для сцены.

— Каковы ваши планы?

— О, я хочу провести зиму за чтением.

В Уиндлшеме, где вас встречал паж в ливрее, в точности как в спектакле «Пестрая лента», в эту осень было не много развлечений. Второй ребенок Джин, и опять мальчик, родился 19 ноября. Они назвали его Адриан Малкольм: в честь д-ра Малкольма Лекки, любимого брата Джин, а Адрианом просто потому, что ей это имя нравилось. В ту зиму Конан Дойл вновь углубился в Римскую историю и писал рассказы, которые впоследствии составили часть «Последней галеры».

Римская история была только одним из целого ряда занятий в эти уиндлшемские годы, давшие обильную пищу его пухлым записным книжкам. Его ум, всегда беспокойный, должен был над чем-то работать; он должен был разминаться; должен был занять себя, чтобы не застояться. Нумизматика, археология, ботаника, геология, древние языки: все это в свой черед увлекало его, и, говоря о чтении, он имел в виду не ленивое дочитывание.

В прошлый год, к примеру, он погрузился в филологию. Отдыхая в Корнуолле, он изучал древний корнуоллский язык и пришел к убеждению, что он родственен халдейскому. Корнуолл дал ему фон еще для одного рассказа, появившегося в этом году: «Дьяволова нога». И сверх всего этого широчайшая переписка.

Постоянную тему его уиндлшемской корреспонденции составляли просьбы о помощи в расследовании запутанных дел. Некогда они были обращены к Шерлоку Холмсу, но после дела Идалджи — что знаменательно — адресовались лично Конан Дойлу.

Например, когда на польского дворянина пали серьезные подозрения в убийстве, его родственники просили Конан Дойла назвать свою цену, предлагая выслать незаполненный чек, с тем, чтобы он приехал в Варшаву и разобрался в деле. Он отказался. Совсем иначе отнесся он к девушке по имени Джоан Пейнтер, сестре милосердия из Северо-Западного госпиталя в Хемпстеде, чьи отчаянные письма словно были взяты из его собственных рассказов.

«Я пишу Вам, — умоляла она, — потому что не могу представить себе никого иного, кто мог бы мне помочь. Я не в состоянии сама нанять детектива, потому что у меня нет денег, не могут и мои родственники по той же причине. Около пяти недель тому назад я повстречала человека, датчанина. Мы обручились, и, хотя я не хотела, чтобы он говорил об этом некоторое время, он настоял на поездке в Торки к моим родственникам…»

В некоторых деталях это походило на «Установление личности», хотя мотивы были различны. Молодой датчанин завалил ее подарками, уговорил оставить работу в госпитале и затем, когда все приготовления к свадьбе были сделаны, исчез, как мыльный пузырь.

Но у девушки не было денег, и он это прекрасно знал. Не было тут и соблазнения или попытки соблазнения. Мисс Пейнтер, не помня себя, пришла в Скотленд-Ярд, где решили, что ее жених попал в руки мошенников, но они не смогли его разыскать. Не смогла его разыскать и датская полиция. Если он исчез добровольно, если он не похищен и не убит, то чем объясняется его поведение? И где он находится?

«Пожалуйста, не сочтите это за наглость с моей стороны, — заканчивалось письмо мисс Пейнтер, — я очень несчастна и как раз сегодня утром подумала о Вас, пожалуйста, сделайте для меня все, что можете, и я буду Вам вечно благодарна».

Может ли рыцарь остаться равнодушным к такой мольбе? Ответ очевиден.

Так вот — он обнаружил этого человека. «Я смог, — писал Конан Дойл впоследствии, — методом дедукции и показать, куда он делся, и убедить, что он не стоит ее чувств». Об этом мы находим свидетельство в последнем из писем мисс Пейнтер.

«Я не знаю, как отблагодарить Вас за Вашу доброту. Как Вы говорили, я своеобразным путем избежала горшей участи, и мне не хочется даже думать, что было бы, не исчезни он в свое время. Я возвращаю письмо и, конечно, сразу сообщу Вам, если когда-либо услышу о нем хоть что-то».

Но как ему удалось распутать дело? Мы располагаем лишь одной стороной их переписки. Где в этих письмах отгадка, которая виделась ему так ясно? Биограф, рискнувший подставить свою голову под вполне справедливые упреки за сообщение весьма невразумительных сведений, вынужден сказать, что, судя по всему, нам отгадки не найти.

Конан Дойл как никогда увлекся криминалистикой. В октябре 1910 года он поехал в Лондон на суд над доктором Криппеном. В начале того же года в серии «Достопримечательные шотландские судебные разбирательства» была опубликована книга, посвященная загадочному делу, в которое ему теперь предстояло углубиться. Книга была замечательно издана Уильямом Рафхедом, одним из лучших писателей по криминологии. Она называлась «Суд над Оскаром Слейтером».

Пока же он сидел в Уиндлшеме в кабинете с красными шторами и писал свои римские рассказы и делал заметки в новой тетради. Среди этих заметок были и некоторые высказывания Теодора Рузвельта.

Во время похорон короля Эдуарда германский император, — фыркнул Рузвельт, — ревновал к маленькой белой собачке покойного короля, потому что она «завладела всеобщим вниманием». Конан Дойл же, всегда живо откликавшийся на проявления благородства, был тронут присутствием кайзера, несмотря на трения между Британией и Германией.

Он еще не чувствовал реальности германской угрозы. Общеизвестно, что на германских офицерских собраниях поднимался тост за «Der Tag»[31]. Но, имея врага в лице Франции у своих западных границ, Россию — с востока, решится ли Германия ввязаться в войну с Британской империей? На что она может надеяться? Куда девался немецкий практический ум?

Семь месяцев спустя, совсем при иных обстоятельствах, ему пришлось переменить свои взгляды.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.