ГЛАВА V РАЗОЧАРОВАНИЕ: НЕСБЫВШИЕСЯ НАДЕЖДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА V

РАЗОЧАРОВАНИЕ:

НЕСБЫВШИЕСЯ НАДЕЖДЫ

«Артур, — сообщала Туи своей золовке Лотти в Португалию, — написал еще одну книгу: небольшую повесть страниц на 200 под названием „Этюд в багровых тонах“. Она отправлена вчера. До сих пор нет никаких известий о „Гердлстоне“, правда, мы надеемся, что отсутствие новостей — хорошая новость. Впрочем, нам кажется, что „Этюд“ может пробиться в печать даже раньше своего старшего брата».

Это было одно из тех беззаботно счастливых писем, которые супруги пишут попеременно, то нетерпеливо отталкивая друг друга, чтобы вписать что-то свое, то весело уступая перо другому. А писалось оно в одно из тех воскресений конца апреля, когда дым от каминов поднимался в переменчивое небо, и были они, как выразилась Туи, «наедине со своим счастьем», потому что все отправились в церковь.

Бедная Лотти нуждалась в поддержке. Конечно, замечательно жить в Португалии, в замке бок о бок с динамитной фабрикой, но сама фабрика взорвалась и чуть не разнесла весь замок. Лотти перебралась в другое место. Брат описывал ей случаи из своей врачебной практики, где фигурировали некий генерал Дрейзон, которого он посетил на днях, и некая дама, в юности не следившая за собой и теперь, в возрасте 102 лет, горько об этом сожалевшая.

«Этюд» он начал писать в марте, а закончил в апреле 1886 года. Он послал его прямо Джеймсу Пейну, надеясь, что его можно будет напечатать серией в журнале. Хотя «Гердлстон», уже дважды отвергнутый, был отправлен пытать свое счастье в третий раз, его автор не слишком отчаивался. Все свои надежды он возлагал на «Этюд», ибо знал, что это его лучшая вещь. Попутно он открыл в себе одно любопытное свойство (о существовании которого, впрочем, подозревал еще со студенческих лет) — способность воздвигнуть невидимую стену между собой и окружающим миром, а настраиваясь на определенный лад, он научился ставить себя на место описываемого персонажа. Джеймс Пейн ответил в начале мая, заставив Конан Дойла покорпеть над своим более чем неразборчивым почерком.

«Я продержал Вашу повесть бессовестно долго, — писал Пейн, — но она так меня заинтересовала, что мне захотелось ее дочитать. Это здорово». Далее следовал пассаж, совершенно уже не поддающийся расшифровке, за исключением зловещих слов «шиллинг» и «ужасно». «Я бы не хотел, чтобы книги выпускались по такой цене. Она слишком длинна — и слишком коротка — для „Корнхилла“».

И хотя это означало всего-навсего, что его «Этюд» слишком обширен для одного выпуска и слишком мал для серии, он огорчился. Впрочем, Джеймс Пейн высоко оценил «Этюд». И найти издателя для него не составит труда. Конан Дойл снова воспрянул духом, послав свою рукопись Эрроусмиту в Бристоль. В день своего рождения, к которому матушка Хокинз приготовила ему пару крикетных перчаток, а Туи вышила роскошные шлепанцы, он, пока суд да дело, работал над новым рассказом «Врач из Гастер-Фелла».

Тем временем во внешнем мире разворачивались крупные политические события. Мистер Гладстон, избранный на третий срок премьер-министром, стал проводить билль о гомруле в Ирландии. М-р Гладстон терпел поражение. Дважды за последние семь месяцев происходившие всеобщие выборы накалили страсти в стране. И подвиги отчаянных фениев, во всяком случае в 80-е годы, не могли подействовать умиротворяюще. Если в Португалии Лотти довелось узнать, что такое взрыв динамита, то лондонцев фении обучили этой науке гораздо основательней.

Они заложили динамит в уборную Скотленд-Ярда и разнесли взрывом стену здания. Никто не пострадал, впрочем, только потому, что никого в здании не было. Кроме одного случая, когда полиции посчастливилось вовремя обнаружить 16 зарядов динамита под памятником Нельсону, взрывчатка, хоть и меньшей силы, «благополучно» сработала в конторе «Таймса», в лондонском Тауэре, на вокзале Виктория и даже в палате общин.

В политике Конан Дойл придерживался взглядов либерал-юнионистов, то есть был одним из тех, кого м-р Гладстон считал «инакомыслящими либералами», противниками гомруля. Не странно ли, что ирландец и по материнской и по отцовской линии стал символом всего традиционно английского? Но в этом не было парадокса — он просто воспринимал Ирландию частью Англии (или Великобритании, если угодно), точно такой же частью, какой к тому времени была Шотландия. Ирландцы, с копьями в руках отстаивающие свою независимость, казались ему такой же нелепостью, как шотландские мятежники, которые стали бы вдруг вострить свои древние палаши на эдинбургском Грассмаркете.

«Ирландия, — записал он в своем дневнике, — это большой нарыв, который будет гноиться, пока не лопнет». В Портсмуте в лихорадочном возбуждении накануне выборов он был неожиданно для себя втянут в самое пекло. Лидер партии сэр Уильям Кроссмен должен был приветствовать большой митинг либерал-юнионистов в Амфитеатре, но сэр Уильям задерживался. В мгновение ока его заменили д-ром Конан Дойлом.

Сказать, что он был ошеломлен, — значит не сказать ничего. Волнение, охватывавшее его перед аудиторией Литературно-научного общества, в конце концов рассеивалось, когда он начинал говорить. Здесь же все было иначе. Уверенно пройти к трибуне, оказаться одному как перст на гигантском, чуть ли не стометровом, как ему показалось, пространстве сцены, перед тремя тысячами человек, не имея ни готового текста, ни даже шпаргалки, — и без того разгоряченное лицо его вспыхнуло как огонь в свете рампы. И все же, не имея ни малейшего представления, о чем он станет говорить, он собрался духом и разразился двадцатипятиминутным потоком речи, заставившим ликующую аудиторию вскочить на ноги.

«Англия и Ирландия, — оказывается, говорил он, о чем с удивлением узнал потом из газет, — повенчаны сапфирным кольцом морей, и, что Господь соединил, — людям не дано разъять». Впрочем, насчет общественных деятелей он не слишком обольщался. Когда много лет спустя ему случилось завтракать с тем же сэром Уильямом Кроссменом, он признался, что у него в уме сложилась обидная эпиграмма:

Ты старик, дядя Уильям, заметил юнец,

Пьешь сверх чая немало иного…

Но представь на мгновенье, что ты наш глава —

Что же ждать от всего остального?[11]

Либералы м-ра Гладстона вновь потерпели поражение на всеобщих выборах; ропот несколько утих. А в июле Эрроусмит вернул «Этюд в багровых тонах» непрочтенным.

На сей раз Конан Дойл совсем было потерял присутствие духа. Он послал рукопись Фреду Уорну и К° и тоже получил отказ. «Мой несчастный „Этюд“ никто, кроме Пейна, даже не удосужился прочесть. Поистине литература — это устрица, которую не так легко открыть. Но со временем все будет хорошо». И он послал рукопись господам Уорду, Локку и К?.

Главный редактор издательства проф. Дж. Т. Беттани передал его на суд своей жены. Миссис Беттани, сама писательница, прочла «Этюд» и загорелась: «Этот человек прирожденный романист! У книги будет большой успех!» Разделяли или нет деловые руководители издательства восторги миссис Беттани, но в переговорах с автором они сохраняли хладнокровие.

Они не могут печатать «Этюд в багровых тонах» в этом году, говорили они, потому что рынок наводнен дешевой литературой. Если автор не возражает против отсрочки до следующего года, они готовы выплатить 25 фунтов стерлингов за копирайт, то есть за окончательную передачу им всех прав на книгу.

Даже доктору из Саутси это показалось слишком сурово, и он обратился к издательству с просьбой о потиражных отчислениях. В ответ последовал решительный отказ.

Автор принял условия издательства. Да, похоже, ничего другого не оставалось. Книга, по крайней мере, будет опубликована, хотя слово «ежегодник», которое промелькнуло в письме издательства, внушает некоторые опасения. Его повесть, каков бы ни был ее успех, представит его читателям, пусть даже ему с этого не перепадет и пенни. В новом, 1887 году его увлекали совершенно иные проблемы: изучение того, что относится к жизни души.

Годы, проведенные в Саутси, стали годами умственного совершенствования, годами сосредоточения мощного интеллекта на проблемах гораздо более глубоких, чем литературный стиль. Поверхностно это можно проследить по его книгам, но глубже, личностней — по его дневниковым записям, не предназначенным для чужих глаз. Что человек интеллектуальный нуждается в путеводителе, будь то религия или просто жизненная философия, — не вызывает сомнения. Но не столь очевидно, что редко кто, положа руку на сердце, находит для себя таковой.

Он отверг католицизм. Вслед за историком Гиббоном, перед которым он преклонялся, он оставался материалистом. Верно, писал он, что, представляя Вселенную как некий пульсирующий в пустоте часовой механизм, за ним следует видеть Создателя: даже часовой механизм нуждается в конструкторе. Но тогда это только игрушка — колоссальная, но все же игрушка, если только не подразумевать в ней некоторую цель, некоторое различение добра и зла, некое предназначение. Но он никак не мог найти подтверждения существованию души.

В начале 1887 года его пациент генерал Дрейзон завел с ним разговор о спиритизме. Генерал Дрейзон, известный астроном и математик, которому он впоследствии посвятил рассказ «Капитан „Полярной звезды“», поведал ему о том, как сам он обратился к спиритизму после беседы с покойным братом. Существование жизни после смерти, говорил генерал Дрейзон, есть не только факт, но факт доказуемый.

Сами по себе эти слова не убедили Конан Дойла, но один лишь намек на возможное доказательство будоражил каждую извилину мозга. В записной книжке под рубрикой «Прочесть за ближайший год» появился список в 74 наименования. И видно, что он не просто прочел все книги, но проштудировал, ибо, чтобы прийти к столь нетривиальным выводам, простого прочтения мало.

Выписывая цитаты из столь разных книг, как «Чудеса и современный спиритизм» Уолласа и «Животный магнетизм» Бине и Фере, он делал собственные пометки. «Бывает скепсис, скудоумием превосходящий непробиваемость деревенского дурня» (Голленбах). Не таков ли и его скепсис? И он решает вместе со своим другом, архитектором из Портсмута м-ром Боллом, устроить спиритические сеансы.

Сеансы начались 24 января 1887 года и с некоторыми перерывами продолжались до начала июля. Он вел подробные протоколы. По этим протоколам можно судить и о его интересе к спиритизму, и о его симпатиях. Шесть раз сеансы проходили при участии опытного медиума Хорстеда, «маленького седого с пролысинами человечка с приветливым выражением лица». Перед началом сеанса «м-р Хорстед сказал, что видел дух старика, седовласого, с высоким лбом, тонкими губами, с волевым лицом, неотрывно на него смотрящего».

А во время сеанса каждый участник получил послание.

«Мое было: „Этот джентльмен врачеватель. Скажи ему, чтобы не читал книгу Ли Ханта“. Я в то время раздумывал, браться ли за „Комедийных драматургов Реставрации“, в которых меня отталкивало их распутство. Но я никому не говорил о своих сомнениях и тогда ни о чем таком не думал. Что же это было, как не чтение мыслей?»

Чтение мыслей? Но когда миновало первое потрясение вечера, он пришел к противоположному выводу, хотя твердого убеждения так и не обрел. Вспышки сомнений, нерешительности, беспокойства встречаются повсюду в его журнале, где он честно пытался достичь какого-нибудь прогресса в вопросах духа. После всех исследований и чтений он не пришел ни к какому окончательному выводу. Он будет продолжать изучение, ибо весьма вероятно, что его исследования могли быть недостаточно глубокими.

Тем временем, ожидая выхода в свет «Этюда в багровых тонах», Конан Дойл решил проявить себя не только как автор дешевых ужасов. Он уже давно хотел испытать себя в исторической прозе. Конечно, нет ничего удивительного в том, что, постоянно занятые историей, философией и религией, его мысли приняли такой оборот.

Его любимыми писателями были в то время Мередит и Стивенсон. Стивенсоном он восхищался с тех пор как прочел в старом номере «Корнхилла» повесть, напечатанную без подписи, — «Павильон в дюнах». Гений Стивенсона рождал, будто в агонии, сжатые до полудюжины слов образы, не менее живые, чем созданные целыми описательными пассажами. И Стивенсон, конечно, тоже испытывал влияние Джорджа Мередита, у которого при всей его логической невнятице попадались такие выпукло-зримые фразы, как: «Фермер ухохотался жирными боками в кресло».

И, конечно, сэр Вальтер Скотт, чьи старые зеленые томики по-прежнему занимали свое почетное место рядом с «Монастырем и очагом» Чарльза Рида; да, сэр Вальтер Скотт обладал теми же достоинствами. И это проявлялось всегда, лишь только его томительная велеречивость стихала при появлении героя или заглушалась звоном скрещенных клинков. Невозможно забыть острые стычки в «Пуританах».

Но Скотт рисовал «круглоголовых» как безумцев, потерявших человеческий облик, не стремясь объяснить читателю духовное горение пуритан. Другое дело Маколей. И к начинающему писателю вернулись его прежние, навеянные Маколеем, видения о «круглоголовых», сбрасывающих свои доспехи ради мирных ремесел. Так пусть эти люди или их сыновья будут героями романа, развивающегося в конце XVII века при католическом короле Иакове, и пусть они при мечах и под пение псалмов соберутся под знамена «короля» Монмута. Так зарождался «Мика Кларк».

Он стал подумывать о «Мике Кларке» в 1887 году. И вновь с той всевозрастающей силой памяти, способной (как у Маколея) обратиться назад и воспроизвести все ранее впитанное, он извлек на свет все свои знания о XVII веке, углубив их многомесячным изучением деталей и примет эпохи. А затем, урывая время от изнурительной врачебной практики и изучения оптики в портсмутской глазной клинике, он в три месяца написал книгу.

Когда он еще был с головой погружен во все перипетии своей новой повести, «Этюд в багровых тонах» увидел свет в ежегодном рождественском выпуске Битона за 1887 год.

И ничего не произошло, ровным счетом ничего. Нелепо было ожидать, что какой-нибудь критик на Рождество возьмется за обзор этого издания; так и вышло. Впрочем, тираж благополучно расходился. В начале 1888 года Уорд и Локк предполагали выпустить «Этюд» отдельным изданием. Пусть автору это издание не сулило ни гроша, зато иллюстрации к нему было предложено сделать его отцу Чарльзу Дойлу. Уже серьезно больной и заметно состарившийся, Чарльз Дойл изготовил шесть черно-белых рисунков и, должно быть, пролил не одну слезу, когда узнал, что его искусство все еще может пригодиться в Лондоне.

Его сын переписал набело «Мику Кларка» к концу февраля 1888 года. И, несмотря на апологию пуританских добродетелей, становится очевидно, кому симпатизирует автор. Коренастый Мика — добродушен и мил. Но другой персонаж чуть ли не перетягивает весь рассказ на себя — это сэр Джервас Джером: разорившийся аристократ, скучающий придворный щеголь, который примкнул к мятежу Монмута, потому что ему наплевать, на чьей стороне драться. Но, когда зыбкие надежды Монмута стали таять в ночном сражении при Седжмуре и все здравомыслящие люди убедились в необходимости отступления, сэр Джервас с презрением отказался двинуться с места, как поступили бы и его деды-рыцари, и умер столь же беспечно, как и жил.

Конан Дойл, понимая, что написал совсем недурную вещь, мимоходом, в письме матушке, определил статус начинающего автора:

«Мы должны попытаться удержать копирайт на „Мику“! Я уверен, это принесет прибыль». Он писал еще, что очень измотан и нуждается в отвлечении, хотя и весьма своеобразном: «Мне нужно несколько дней отдыха, — писал он в другом письме, — чтобы сбросить с себя это бремя: рассказ „Знак шестнадцати устричных раковин“, который маячит сейчас у меня где-то на задворках мозга».

Что же это за рассказ, о котором он упоминает среди прочих под рубрикой «Замысел»? Его название так же мучительно разжигает любопытство и распаляет воображение, как те неописанные случаи из практики Шерлока Холмса, которыми он так щедро разбрасывался позднее. И даже еще мучительнее, потому что, хотя в его бумагах отыскать рассказ не удалось, не исключено все же, что он был написан и, по всей видимости, в то время, когда Конан Дойл работал над короткой повестью «Загадка Клумбера».

Впрочем, сейчас его не слишком волновали «тайны» и «загадки». Все вертелось вокруг «Мики Кларка». К тому же он решил, что его врачебный талант найдет применение в глазной хирургии. Свои новые планы он поверял Лотти.

«Если его (Мику) удастся сбыть, — писал он, — это можно считать доказательством, что я могу прокормиться пером. Для начала у нас будет несколько сотен. Я поеду в Лондон изучать глаз. Затем поеду изучать глаз в Берлин, — полусерьезные мечтания становятся все дерзновеннее: — Потом поеду изучать глаз в Париж. Научившись всему, что нужно знать о глазе, я вернусь в Лондон, чтобы стать окулистом, не оставляя, конечно, литературы, как дойной коровы».

Весьма знаменательно, что в то же время он занялся изучением средних веков, и занятия эти затянулись более чем на два года. Беда в том, что никто не печатал «Мику Кларка».

Джеймс Пейн отказывался понимать, как может он — он! — убивать столько времени на исторический роман? У «Блэквуда» недоуменно качали головами. Газетный синдикат «Глоуб» заметил, что повести не хватает любовной интриги; Бентли компетентно заявил, что в ней нет вообще никакой интриги. На сей раз доктор изведал всю глубину отчаяния. Более года рукопись мытарилась по издательствам, пока наконец в ноябре 1888 года не попала к Лонгмену, где ее увидел Эндрю Лэнг.

И рукопись была принята, правда, по соображениям довольно странным: она-де на 170 страниц длиннее романа «Она» Райдера Хаггарда. И вновь именинником едет Конан Дойл в Лондон на завтрак с Эндрю Лэнгом.

Вернувшись домой в Саутси, он закружил в вальсе Туи, впрочем, с большой осторожностью: Туи ждала ребенка — их первенца — в начале будущего года. И у него вдруг (по крайней мере, в ту минуту) пропала охота покидать Саутси. Поскольку Лонгмен явно торопился с выпуском «Мики», ему оставалось только гадать, кто раньше появится на свет: «Мика» или младенец.

Гадать долго не пришлось: первый крик Мэри Луизы Дойл, названной в честь матушки и Туи, раздался в конце января 1889 года. Ее отец, для которого Туи была далеко не первой пациенткой, сознавался, что цепенел от ужаса и терялся, когда на свет должен был появиться его собственный ребенок. Матушке (он не сообщал ей в последнее время о состоянии Туи, вызвав в Йоркшире ярость) он послал описание двух носов, Мэри Луизы и Туи, видневшихся из-за горизонта одеяла, да красной головки малышки в красном же чепчике.

«Она кругленькая и пухлая, голубые глаза, кривые ножки, толстенькое тельце. Остальные подробности представлю, если понадобится. У меня нет опыта в описании детей. Но манеры ее (на наше горе) очень вольные. Когда ей что-то не нравится, об этом становится известно всей улице».

А «Мика Кларк», с посвящением матушке, вышел в свет в конце февраля. Автор напрасно опасался и робел перед «уважаемой критикой». Критика встретила «Мику» с таким энтузиазмом, что всякому другому, менее уверенному в своих способностях, это, конечно, вскружило бы голову. Блестящие отзывы, не забыв и единственный враждебный голос из «Атенеума», он подшивал в кожаную папку. И уже твердо знал, что ему хочется писать теперь.

Смотрите, как набирает уверенности его тон.

«Я подумываю, — писал он перед публикацией „Мики“, — взяться за книгу в духе Райдера Хаггарда под названием „Око инков“, посвященную всем „хулиганам“ Империи и написанную человеком, им симпатизирующим. Мне кажется, я написал бы такую книгу „con amore“[12]. Удивительные приключения Джона X. Колдера, Ивана Босковича, Джима Хорскрофта и генерал-майора Пенгелли Джонса в поисках „ока инков“. Годится ли это для разжигания аппетита?»

Но это все суесловие. Один из дерзких планов. Правда, вполне в его духе было засесть в кабинете и гнать текст с завидным упорством. Но это была лишь одна сторона его характера — иное «я», хоть и родственное известному врачу, ставшему уже капитаном портсмутского крикетного клуба, вице-президентом либерал-юнионистов, секретарем Литературно-научного общества, а в футболе — по определению местных газет — «одним из надежнейших защитников футбольной ассоциации в Гемпшире»

Но другой человек, затаившийся в глубинах его существа, работал в своем небольшом кабинете, который Туи и матушка Хокинз оборудовали для него в верхнем этаже. То был человек, который в виде легких умственных упражнений за несколько дней прорабатывал целые тома научных трудов, скажем, Тьера о Французской революции или Прескотта из истории Перу. А теперь, вот уже более года, он был погружен в изучение средних веков. И с неожиданной ясностью ему открылась великая истина.

Если он не сподобился веры в Бога, он может иметь некоторое кредо, некоторый кодекс поведения. Он нашел его здесь, в средних веках, среди сломанных копий и брошенных мечей. Его можно выразить в двух словах: рыцарская честь.

Все инстинкты, все нити, связывающие его с детством и — глубже — с далеким прошлым, влекли его туда. «Бесстрашие перед сильными, смирение перед слабыми. Быть рыцарем со всеми женщинами, невзирая на происхождение. Подавать помощь нуждающемуся, кем бы он ни был. И тому порукою — слово рыцаря».

Конечно, он не слишком обольщался насчет рыцарства времен Эдуарда III. Видел его грубость и неряшество. Но если все это отбросить, останется тот самый кодекс поведения, который покоился на чести, и каждый пункт его становился символом веры, придававшим не меньше сил духу, чем религия. И кодекс этот не утратил своего значения и в нынешний век, век бирмингемских фабрик и высоких цилиндров. «И этому порукой, — мог бы добавить Конан Дойл, — слово рыцаря».

Вот что важно понять, пытаясь разобраться в глубинах души Артура Конан Дойла. Об этом он говорил и писал редко, разве что вскользь. Предмет был для него слишком священный. Но именно это поражало в нем всех, кто с ним встречался. Ощущение было достаточно острым, хотя и не всегда могло быть сформулировано. Но многие, как мы увидим, об этом говорили, и говорили в одних и тех же выражениях. Когда он выходил в широкий мир, восставая против бессмыслицы или несправедливости, миллионам, никогда его в глаза не видевшим, ясно чувствовалось горение того самого рыцарского духа, что находили они в его книгах.

Вот почему излюбленной его книгой станет та, которую он собирался сейчас писать, — «Белый отряд».

Объясняет это и обширные изыскания, предпринятые ради нового замысла. На Пасху 1889 года он уехал на несколько дней в соседний Нью-Форест. Его спутниками были генерал Дрейзон, м-р Булнуа и д-р Вернон Форд из портсмутской глазной клиники. Это был лишь краткий отдых, заполненный дневными прогулками и вечерним вистом. Но вскоре он вернулся туда вновь с целым багажом трудов по истории средних веков и заперся с ними до осени. В этих занятиях постепенно складывался план будущей книги.

Конан Дойл, запершись в коттедже, был еще с головой погружен в свои изыскания, а его герои уже облекались в плоть и кровь и бродили по залитым солнцем лужайкам Нью-Фореста точь-в-точь такими, какими он их себе представлял. Каждый персонаж, решил он, должен верно отражать какую-либо сторону жизни Англии 1366 года. Осенью он вернулся в Саутси, нагруженный толстенными тетрадями с заметками, и его грезам пришлось временно отступить на второй план.

Американский редактор «Липпинкоттс мэгэзин», издававшегося одновременно Липпинкоттом в Филадельфии и Уордом и Локком в Лондоне, прочел «Этюд в багровых тонах» и пожелал заполучить еще один рассказ о Шерлоке Холмсе для публикации его целиком в одном выпуске журнала. Не пожелает ли д-р Конан Дойл отобедать с ним в Лондоне и обсудить это предложение? Такой случай нельзя было упускать. На обеде, где ему довелось встретиться с гениальным Оскаром Уайльдом, еще не избалованным сценическим успехом, он пообещал написать нужный рассказ. И в 1890 году в американском и английском выпусках журнала появился «Знак четырех».

Но он был так поглощен «Белым отрядом», что, как это ни удивительно, нигде — ни в записных книжках, ни в дневниках, ни в письмах — не упоминает о «Знаке четырех». И лишь в интервью, данном репортеру лондонского «Эхо» в сентябре 1889 года, мимоходом, как о чем-то второстепенном, проскальзывает намек на него.

В «Знаке четырех» мы замечаем, что Уотсону начинает изменять память. Однако, что бы этот рассказ нам ни поведал об Уотсоне и Холмсе, он проливает яркий свет на мысли, которые владели их создателем.

«Позвольте мне рекомендовать вам эту книгу, — вдруг заявляет Шерлок Холмс, — одну из замечательнейших книг. Это „Мученичество человека“ Уинвуда Рида».

Устами Шерлока Холмса проговорился сам Конан Дойл. Он не в силах был удержаться. «Мученичество человека» он читал прошлой весной, и книга произвела такое сильное впечатление, что замечания заняли целых две убористо исписанные страницы в его записных книжках. «Уинвуд Рид, — писал он, — считает, что прямой путь уводит нас все далее и далее от личности Бога — божества, отражающего человеческие идеи, — к непредставимой, обезличенной силе. Сосредоточимся на служении несчастным ближним и на совершенствовании наших сердец!»

Подобные мысли были бы уместны, конечно, и в устах самого Шерлока Холмса. Но не слышатся ли в них, и очень отчетливо, призывные звуки «Белого отряда»?

Можно заметить попутно, что «Знак четырех» (в Англии, по крайней мере) не имел успеха. Выйдя весной 1890 года в виде отдельной книжки у Спенсера Блакетта, он снискал себе едва ли большее внимание критики, чем «Этюд в багровых тонах». И потребовалось целых два года, прежде чем было предпринято второе издание. Более того, автор уже написал лучшую часть своей трехактной пьесы, в которой д-р Уотсон… но об этом пока рано.

В своем небольшом кабинете на втором этаже, с голубыми обоями на стенах и медвежьим черепом на столе, трудился он над «Белым отрядом». Прежде всего он превознес идеал. А затем попал во власть движущих сил самого повествования. Казалось, он вновь очутился в Нью-Форесте, где оживали все персонажи, созданные его воображением.

Вот по дороге в Крайстчерч важно шествует Сэмкин Эйлвард, настоящий лучник, умевший с расстояния в полтораста ярдов расщепить стрелой сучок, на котором крепилась мишень. Перепуганные монахи изгоняют из монастыря Болье верзилу Джона из Хордла, насмешника и драчуна. Из Болье же в мирской водоворот, никогда им доселе не виданный, пускается юный Аллейн Эдриксон, потомок древней саксонской аристократии. И эти трое, встретившись на тропе приключений, клянутся в вечной дружбе, прежде чем отправиться на войну под знаменами с пятью алыми розами сэра Найджела Лоринга.

Конечно, это общая схема для всякого романтического повествования, от Тиля Уленшпигеля до «Монастыря и семейного очага». Нет нужды говорить о волнующих эпизодах «Белого отряда», о широте охвата — от Гемпшира до Франции и Испании, о поединках и битвах. Но возвышается Конан Дойл над всеми, кроме, может быть, самого Скотта, тем, что готов сам ответить за каждое слово. Как поступали его герои — так поступил бы, да и поступал всегда, до последнего дыхания, он сам.

«Мы свободные англичане!» — восклицает Эйлвард. И в этом правда Сэма Эйлварда. Это правда двух вечных типов англичан: Сэма Джонсона и Сэма Уэллера. Это была правда и Конан Дойла — воплощения патриотизма и всего того, что делает Англию великой. Вот вторая сила, двигавшая и воодушевлявшая повествование и его творца.

Для автора начало 1890 года было омрачено смертью его сестры Аннет, названной в честь тетушки. Но, с другой стороны, их дом согревало теперь присутствие малышки Мэри Луизы, которую крестили по англиканским обычаям. Матушка, обратившаяся к англиканству, поспешила из Йоркшира, чтобы самой устроить крестины. Туи оставалось лишь поражаться ее распорядительностью.

Ее муж работал всю весну до самого лета. Какой-то особый восторг, ощущение исполнения чего-то, предначертанного самой судьбой, овладело им, когда в начале июня он дописывал последние страницы. «Я закончил!» — воскликнул он и швырнул ручку об стену так, что та оставила чернильное пятно на обоях. Несколько дней спустя он писал Лотти:

«Ты будешь рада, я знаю, услышать, что я закончил мой великий труд и что „Белый отряд“ подошел к концу. Первая половина очень хороша, следующая четверть — удивительно как хороша, а последняя четверть — опять очень хороша. Итак, возрадуйся вместе со мной, а я так полюбил и Хордла Джона, и Сэмкина Эйлварда, и сэра Найджела Лоринга, как будто узнал их наяву, и чувствую, что все, говорящие по-английски, в свое время тоже полюбят их».

Он послал рукопись Джеймсу Пейну. Пейн, скупой на похвалы и тем более не привыкший расточать их исторической прозе, немедленно принял «Белый отряд» для серии в «Корнхилле» и объявил его лучшим историческим романом со времен «Айвенго». Меж тем автора стали терзать беспокойство и черная меланхолия.

В расхожем представлении д-р Конан Дойл из Саутси, с его широкоскулым лицом и густыми усами, — эдакий невозмутимый здоровяк. На самом же деле он был, что говорится, сплошным комком нервов, хотя скорее согласился бы умереть, чем проявить это на людях или произнести вслух хоть одно похвальное слово о своих произведениях. Что же впереди?

Что делать? Куда податься? Восемь лет отдано Саутси! Помимо «Гердлстона», «Клумбера» и двух сборников рассказов, он написал «Этюд в багровых тонах», «Мику Кларка», «Знак четырех» и «Белый отряд». И что это ему принесло? Сбережения в несколько сотен фунтов — не больше.

В конце октября, когда в прессе замелькали сообщения о том, что д-р Кох в Берлине нашел средство от туберкулеза, он спешно собрался в Берлин, чтобы самому на месте во всем разобраться. Профессионального интереса к туберкулезу у него не было, хотя туберкулез и унес в свое время жизнь Элмо Уэлден. Но сейчас он этим занялся, просто чтобы чем-нибудь заняться, найти выход своему беспокойству.

И здесь, в шумном мире, среди медиков, галдящих и толпящихся в коридорах «Гигиенэ-Музеума» на Клостер-штрассе, возродились с новой силой его прежние амбиции. Почему бы не покинуть Саутси? Почему бы не поехать в Вену изучать глаз, чтобы вернуться в Лондон уже глазным врачом, приберегая писательство про запас как возможный источник дохода? И вот, как-то в ноябре, он выложил Туи, по обыкновению устроившейся с шитьем у камина, все свои соображения.

— Когда же нам ехать, Артур?

— Немедленно! — заявил ее супруг, способный в пять минут собраться хоть в Тимбукту. — Сейчас!

— Но зима на носу!

— Ну и что, дорогая? Что такого? Положись на меня!

Мэри Луиза, уже делавшая первые шажочки, когда ее придерживали за шарфик, могла вполне остаться с матушкой Хокинз. Обстановку можно будет продать или оставить у кого-нибудь. Вопрос о его врачебной практике, несколько поредевшей из-за литературных его занятий, оставался открытым. Все же корни, прораставшие восемь лет, выдираются не без боли.

Бюст деда, картины и вазы — все было тщательно упаковано от греха подальше. С грустью смотрел он на некогда роскошную красную дорожку, теперь далеко уже не новую, скатанную к основанию лестницы в холле, оклеенном обоями под мрамор. Как много старых связей разрывалось. Ушли из жизни сестра — юная Аннет, и тетушка Джейн, и дядюшка Мишель Конан. Дядюшка Дик, артистический и светский лев, «мой милый Дойл» принца Уэльского, пораженный еще одним апоплексическим ударом на ступенях «Атенеума», покинул этот мир в конце 1883 года.

Туи бодро встретила новый поворот в их жизни. «Артур, — писала она в одном письме, — хочет, чтобы я собралась и поехала с ним, так что мне надо поторопиться». Портсмутское Литературно-научное общество (как мы узнаем из «Портсмут Таймс» за 13 декабря) дало в его честь прощальный банкет. Во главе стола сидел д-р Джеймс Уотсон. Возникает какое-то странное чувство, будто все идет шиворот-навыворот, когда читаешь об этом теперь, через столько лет. Д-р Уотсон приветствовал д-ра Конан Дойла, и все собравшиеся пропели «Доброе старое время».

В последние дни накануне отъезда он был тронут тем, что столько людей — друзей и пациентов — пожелало прийти попрощаться с ним. Одна старушка, которую он лечил, помнившая, как часто доктор «забывал» выставить ей счет, принесла ему свою самую ценную вещь. Это было синее с белым блюдо, которое ее сын-моряк подобрал во дворце Хедива после обстрела Александрии. Это все, что у нее есть, но она хочет, чтобы он это принял, — объяснила она доктору, у которого на глаза навернулись слезы.

И вот, в конце декабря, настал день, когда у порога дома ждал их четырехколесный экипаж, на крыше которого был уложен весь их багаж. В опустелом доме на Илм-гроув было видно, как за оголенными окнами тихо падает снег. Уже усаживаясь в экипаж и оглядываясь на дом, с горечью подумал он о том, как много было замыслов и надежд и как мало он преуспел в жизни. Но он прогнал эти мысли прочь, покрепче обнял Туи, и экипаж унес их в снежную даль.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.