Глава 17. Лики перемен: Ельцин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 17. Лики перемен: Ельцин

Борис Ельцин никогда не был демократом, либералом, антикоммунистом. Как не был и консерватором, монархистом и коммунистом. Он всегда состоял в особой партии, численность которой исчерпывалась одним человеком, — в партии под названием «Ельцин». Ради этой партии он мог быть кем угодно. Здесь по силе убеждений и политической воли ему не было равных. Пока номенклатурный путь, пока система способствовали благополучию этой «партии», он шел таким путем, поддерживал и оберегал такую систему. Пока КПСС была закрытым распределителем реальной власти, он был правоверным ее членом, считал Ленина идеалом политического лидера.[54] Когда КПСС собралась обделить его такой властью, он объявил войну и КПСС и системе. Он всегда очень хорошо чувствовал, чего хочет добиться, но вряд ли когда озадачивался вопросом: а зачем? Он как бы наливался новой силой, если ощущал хотя бы малейшую угрозу своему положению — лидерству, и в таком случае мог побороть кого угодно, получая особое удовольствие от такой борьбы.

Психологическую загадку своей личности Ельцин раскрывает сам, простодушно обнажая ее истоки. «У отца главным средством воспитания был ремень, и за провинности он меня здорово наказывал. Если что-то где-то случалось — или у соседа яблоню испортили, или в школе учительнице немецкого языка насолили, или еще что-нибудь, — ни слова не говоря, он брался за ремень. Всегда происходило это молча, только мама плакала, рвалась: не тронь! — а он дверь закроет, приказывает: ложись. Лежу, рубаха вверх, штаны вниз, надо сказать, основательно он прикладывался… Я, конечно, зубы сожму, ни звука, это его злило…»[55] Так продолжалось до тех пор, пока будущий президент России не закончил 7-й класс, сорвав напоследок церемонию вручения свидетельств, из-за чего в школу вызвали отца. «Отец пришел домой злой, взялся, как это нередко бывало, за ремень — и вот тут я схватил его за руку. Первый раз. И сказал: «Все! Дальше я буду воспитывать себя сам». И больше уже никогда в углу не стоял целыми ночами, и ремнем по мне не ходили».[56]

Какой же воспитывался характер этими постоянными порками да еще и в угол на целую ночь? Любой психоаналитик скажет, что здесь возможно становление двух типов личности. Либо навсегда в подсознании зафиксируются боль и страх, которые предопределяют слабую волю, послушность и покорность. Либо выработается защитная реакция такой силы, что будет проявляться как агрессия. Понятно, что к первому типу Б. Н. Ельцина никак не отнесешь, и остается только посочувствовать Е. К. Лигачеву, который Фрейда явно не читал и ничего в характере Ельцина и в манере его общения с людьми не понял. Впрочем, КПСС сама нуждалась в таких Ельциных, давно и привычно опираясь на первых секретарей, способных и имеющих возможность кого угодно скрутить в бараний рог.

Первый раз я увидел Б. Н. Ельцина в кабинете Лукьянова, когда Борис Николаевич только что был назначен заведующим Отделом строительства ЦК КПСС. Лукьянов нас познакомил, я понял, что он рассказывает Ельцину о некоторых тонкостях работы в центральном аппарате, и быстро ушел. Отметил только, что никакой радости от перевода в Москву новый завотделом, похоже, не испытывает. Много позже появились публикации разных авторов, хорошо знавших его, которые утверждали, что Ельцин считал себя обиженным таким переводом — его предшественники шли сразу секретарями ЦК КПСС, а он «только» завотделом. Эта обида сохранится надолго и станет, на мой взгляд, одной из главных причин его срыва на октябрьском (1987 г.) Пленуме ЦК КПСС. А после этого возникнет другая обида — его разжаловали «только лишь» в министры СССР, что в его представлении было форменным горбачевским издевательством.

Довольно долго я видел его практически каждый вторник на заседаниях Секретариата ЦК КПСС, сначала за одним из столиков, стоящих вдоль стен, — там сидели обычно помощники секретарей ЦК и заведующие отделами, а вскоре и за главным столом, где места занимали только секретари. Он обычно не участвовал в обсуждении вопросов повестки дня, все легенды об активности, которую Ельцин-де проявлял в этом партийном ареопаге, родились позже и не соответствуют действительности. Только один раз Борис Николаевич, уже ставший первым секретарем Московского горкома КПСС, выступил заметно и привлек большое внимание участников заседания. Речь шла о потере рабочего времени из-за прогулов, болезней и опозданий на работу. Все выступавшие налегали, естественно, на укрепление трудовой дисциплины, на необходимость штрафовать и тому подобные репрессивные меры. Ельцин взял слово и цифрами убедительно доказал, что самые большие потери времени на производстве происходят по разрешениям администрации, превышая потери от прогулов и болезней в 5–6 раз. Помню, что некоторые газеты, отталкиваясь от этого выступления, даже специальные публикации готовили. Но, повторюсь, на секретариате это было однажды.

Меня поразило не столько содержание, сколько пафос его выступления. Он говорил о мастерах, начальниках цехов и производств, разрешающих двух-трехдневные отпуска персоналу, как будто клеймил их за страшные преступления. В сравнительно небольшом зале секретариата, к тому же радиофицированном так, что и самого тихого оратора все прекрасно слышали, голос Ельцина просто гремел. Позже вся страна привыкнет к этому голосу, к обличающей тональности, но тогда это было внове.

Ельцин не только не участвовал в обсуждениях, он даже не среагировал на попытку Лигачева завести разговор о кадровых проблемах Московского горкома. Только насупился еще больше, в дискуссию ввязываться не стал. Поэтому его выступление на октябрьском Пленуме было для всех громом среди ясного неба. Оно теперь тоже обросло легендами, о нем много написано, но вернусь к нему еще раз как очевидец происходившего.

Читатель, уверен, много слышал о том, как Борис Николаевич работал с кадрами — как безжалостная машина. Это знают все, кто с ним работал и даже был весьма близок к нему, предопределяя политические успехи нашего будущего лидера. В рассказах о нем врача К. А. Шадриной, много лет обслуживавшей семью Ельциных в Свердловске, есть примечательная информация: «Бывало, как пленум обкома назначат, мы уже две-три палаты под это дело готовим. Он ведь их там, на пленуме, так чихвостил, что прямо из зала заседаний партийцев везли к нам — кого с приступом стенокардии, а кого и с инфарктом». В столице же «это дело» первыми почувствовали секретари московских райкомов КПСС. Из 33 первых секретарей усидели на своих местах 10, да и те просто ждали, когда до них дойдет очередь. Далеко не всегда замены были удачными. «Мы провели, как оказалось, несколько бессмысленных замен, не улучивших стиль работы и состояние дел в райкомах», — признает и сам Ельцин,[57] оправдываясь тем, что недостаточно хорошо знал кадры Москвы. Недостаточно хорошо для чего — для того, чтобы снимать или чтобы назначать? Делалось все после «открытых и очень острых» разговоров, после которых кто-то даже выбрасывался из окон… Увидев, что кое-где поменял шило на мыло, Ельцин пошел по второму кругу перемен.

Здесь надо отметить, что первые секретари московских райкомов КПСС были на особом положении. Иные московские районы по своему экономическому потенциалу, численности населения и партийной организации значительно превосходили многие области, края и даже некоторые республики СССР. Не могло не учитываться и их столичное положение. Поэтому первые секретари московских райкомов были номенклатурой ЦК КПСС, их избрание согласовывалось с секретариатом, а то и с Политбюро, на повышение они шли то министрами СССР, то вторыми секретарями ЦК компартий союзных республик. И когда новый первый МГК КПСС стал расшвыривать их направо и налево, главный кадровик КПСС Е. К. Лигачев не мог не вмешаться и начал учить Ельцина ленинскому отношению к кадрам.

Реакция московского партийного вождя была, я думаю, вполне предсказуемой. В марте 2001 года в свет вышла превосходная книга «Эпоха Ельцина». Она написана помощниками первого президента РФ и, конечно, с проельцинских позиций. Но тем ценнее факты и документы, которые там приводятся. Из материалов этой очень объемной книги следует, что Борис Николаевич совершенно не переносит никаких назиданий и поучений, характер не позволяет. Что касается Лигачева, то у него как раз есть отдающая резонерством склонность к назиданиям. В общем, Борис Николаевич не мог не обидеться и не разгневаться на Егора Кузьмича.

Солью на его раны было и то, что Лигачев, возглавлявший совсем недавно куда как менее мощную Томскую область, уже член Политбюро, да еще, по сути, второй человек в партии. Ельцин и Горбачеву-то не забыл секретарства в не столь уж большом Ставропольском крае, а уж Лигачеву — тем более. Помнил он и то, что Гришин, которого он характеризовал как человека «невысокого интеллекта, без какого-то нравственного чувства, порядочности… с большим самомнением», обвинял в авторитаризме,[58] был одним из самых влиятельных членов Политбюро и никакой Лигачев не смел его поучать. Все это было нестерпимо, да еще и дела в Москве не так уж ладились, чтобы всю державу удивить. Конфликт был неизбежен.

Может быть, он, этот конфликт, прошел бы «под ковром», как проходили почти все конфликты в высшем руководстве партии — свирепая возня под громогласные заявления о нерушимом единстве в Политбюро, — не ощущай Ельцин поддержку Горбачева. А точнее — не принимай он стиль поведения генсека за поддержку. Он, видимо, решил, что Горбачев уже сделал ставку именно на него, Москва же всегда была главной опорой руководства партии и страны. Не мог он не замечать и того, что генсека порой коробит комсомольская прямолинейность и лихость Лигачева при обсуждении любого вопроса. И Ельцин заключил, что если он поставит вопрос или — или, то решение, как это уже случалось в его жизни, будет в его пользу. Он написал генсеку письмо, которое потом считал чуть ли не политическим заявлением. Оно не раз публиковалось, но читатель, надеюсь, извинит меня за то, что я вновь обращусь к этому письму.

Уважаемый Михаил Сергеевич!

Долго и непросто приходило решение написать это письмо. Прошел год и 9 месяцев после того, как Вы и Политбюро предложили, а я согласился возглавить Московскую партийную организацию. Мотивы согласия или отказа не имели, конечно, значения. Понимал, что будет невероятно трудно, что к имеющемуся опыту надо добавить многое, в том числе время в работе.

Все это меня не смущало. Я чувствовал Вашу поддержку. как-то для себя даже неожиданно уверенно вошел в работу. Самоотверженно, принципиально, коллегиально и по-товарищески стал работать с новым составом бюро.

Прошли первые вехи. Сделано, конечно, очень мало. Но, думаю, главное (не перечисляя другое) — изменился дух, настроение большинства москвичей. Конечно, это влияние и в целом обстановки в стране. Но, как ни странно, неудовлетворенности у меня лично все больше и больше.

Стал замечать в действиях, словах некоторых руководителей высокого уровня то, чего не замечал раньше. От человеческого отношения, поддержки, особенно от некоторых из числа состава Политбюро и секретарей ЦК, наметился переход к равнодушию к московским делам и холодному отношению ко мне.

В общем, я всегда старался высказывать свою точку зрения, если даже она не совпадала с мнением других. В результате возникало все больше нежелательных ситуаций. А если сказать точнее — я оказался не подготовленным, со всем своим стилем, прямотой, своей биографией, работать в составе Политбюро.

Не могу не сказать и о некоторых достаточно принципиальных вопросах.

О части из них, в том числе о кадрах, я говорил или писал Вам. В дополнение.

О стиле работы т. Лигачева Е. К. Мое мнение (да и других) — он (стиль), особенно сейчас, негоден (не хочу умалить его положительные качества). А стиль его работы переходит на стиль работы Секретариата ЦК. Не разобравшись, копируют его и некоторые секретари «периферийных» комитетов. Но главное — проигрывает партия в целом. «Расшифровать» все это — партии будет нанесен вред (если высказать публично). Изменить что-то можете только Вы лично для интересов партии.

Партийные организации оказались в хвосте всех грандиозных событий. Здесь перестройки (кроме глобальной политики) практически нет. Отсюда целая цепочка. А результат — удивляемся, почему застревает она в первичных организациях.

Задумано и сформулировано по-революционному. А реализация, именно в партии, — тот же прежний конъюнктурно-местнический, мелкий, бюрократический, внешне громкий подход. Вот где начало разрыва между словом революционным, а делом в партии далеким от политического подхода.

Обилие бумаг (считай каждый день помидоры, чай, вагоны… — а сдвига существенного не будет), совещаний по мелким вопросам, придирок, выискивание негатива для материала. Вопросы для своего «авторитета».

Я уж не говорю о каких-либо попытках критики снизу. Очень беспокоит, что так думают, но боятся сказать. Для партии, мне кажется, это самое опасное. В целом у Егора Кузьмича, по-моему, нет системы и культуры в работе. Постоянные его ссылки на «томский опыт» уже неудобно слушать.

В отношении меня после июньского Пленума ЦК и с учетом Политбюро 10/IХ нападки с его стороны я не могу назвать иначе, как скоординированная травля. Решение исполкома по демонстрациям — это городской вопрос, и решался он правильно. Мне непонятна роль созданной комиссии, и прошу Вас поправить создавшуюся ситуацию. Получается, что он в партии не настраивает, а расстраивает партийный механизм. Мне не хочется говорить о его отношении к московским делам. Поражает: как можно за два года просто хоть раз не поинтересоваться, как идут дела у 1150-тысячной парторганизации. Партийные комитеты теряют самостоятельность (а уже дали ее колхозам и предприятиям).

Я всегда был за требовательность, строгий спрос, но не за страх, с которым работают сейчас многие партийные комитеты и их первые секретари. Между аппаратом ЦК и партийными комитетами (считаю, по вине т. Лигачева Е. К.) нет одновременно принципиальности и по-партийному товарищеской обстановки, в которой рождаются творчество и уверенность, да и самоотверженность в работе. Вот где, по-моему, проявляется партийный «механизм торможения». Надо значительно сокращать аппарат (тоже до 50 %) и решительно менять структуру аппарата. Небольшой пусть опыт, но доказывает это в московских райкомах.

Угнетает меня лично позиция некоторых товарищей из состава Политбюро ЦК. Они умные, поэтому быстро и «перестроились». Но неужели им можно до конца верить? Они удобны, и прошу извинить, Михаил Сергеевич, но мне кажется, они становятся удобны и Вам. Чувствую, что нередко появляется желание отмолчаться тогда, когда с чем-то не согласен, так как некоторые начинают «играть» в согласие.

Я неудобен и понимаю это. Понимаю, что непросто решить со мной вопрос. Но лучше сейчас признаться в ошибке. Дальше, при сегодняшней кадровой ситуации, число вопросов, связанных со мной, будет возрастать и мешать Вам в работе. Этого я от души не хотел бы.

Не хотел бы и потому, что, несмотря на Ваши невероятные усилия, борьба за стабильность приведет к застою, к той обстановке (скорее, подобной), которая уже была. А это недопустимо. Вот некоторые причины и мотивы, побудившие меня обратиться к Вам с просьбой. Это не слабость и не трусость.

Прошу освободить меня от должности первого секретаря МГК КПСС и обязанностей кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Прошу считать это официальным заявлением.

Думаю, у меня не будет необходимости обращаться непосредственно к Пленуму ЦК КПСС.

С уважением Б. Ельцин.

12 сентября 1987 г.

Спокойный анализ этого письма обиженного Ельцина покажет, что это элементарная жалоба. Сначала напоминания о том, на какую трудную работу он согласился, и тонкое подчеркивание «Вашей поддержки». Затем — вот беда! — «некоторые руководители» стали не только равнодушными к московским делам, но и охладели к Ельцину. Дальше — скромное упоминание о своем стиле — «самоотверженно, принципиально, коллегиально и по-товарищески стал работать», — прямоте и даже биографии, видимо, для того, чтобы отметить негодность стиля Лигачева. Это страшное зло — его копируют и сам Секретариат, и секретари «периферийных» комитетов, и вся партия проигрывает. И нету у Егора Кузьмича системы и культуры в работе, а нападки с его стороны — это травля Ельцина. Да и вообще Лигачев не настраивает, а расстраивает партийный механизм, делами московской 1150-тысячной парторганизации не интересуется, по его вине между аппаратом ЦК и партийными комитетами нет одновременно принципиальности и по-партийному товарищеской обстановки. И вывод: раз так, я ухожу. И угроза: не заставляйте меня обратиться к Пленуму ЦК КПСС.

Рассуждения о перестройке в партии, о торможении, о критике снизу я опускаю, напомнив, что идет сентябрь 1987 года, гласность уже набрала силу и такие рассуждения давно фигурируют в тысячах газетных статей.

Не просто уверен, знаю — Горбачев сразу понял, о чем речь: или я, Ельцин, или Лигачев. Генсек, возможно, и не прочь был бы разыграть такую комбинацию, но мешают три обстоятельства: во-первых, позиции Лигачева еще слишком сильны, чтобы его можно было «выкинуть из тележки» просто так, как Ельцин московских секретарей; во-вторых, приближается 70-летие Октября, и с учетом всех сложностей перестройки КПСС и страна должны на этом юбилее видеть, что их ведет вперед крепкий, спаянный воедино коллектив единомышленников — вождей; в-третьих, Горбачев уже начинает чувствовать, что следующим объектом ельцинской нетерпимости и непокорности будет он сам. И он вполне обоснованно откладывает разговор с Ельциным, рассчитывая, что, если дело не утрясется само собой, заняться им будет никогда не поздно.

Но Ельцин не может терпеть. Он нарывается на скандал на заседании Политбюро, обсуждающем текст доклада Горбачева на торжественном заседании в Кремле по случаю 70-летия Октябрьской революции. Ельцин высказал много замечаний, Горбачев вспылил и разразился гневной речью. Ельцин счел, что это начало конца, что теперь Горбачев его из команды исключит. И решил сыграть на опережение.

Я был на Пленуме ЦК КПСС 21 октября 1987 года и, против обыкновения, сидел не так уж далеко от первого ряда — встретил давнего знакомого, министра нефти Н. В. Лемаева, и мы заняли места где-то в середине того сектора, на первом ряду которого сидел Ельцин. В зале пленумов, как его тогда называли, вообще все очень хорошо видно, зал довольно большой, но спроектирован так, что пространство как бы сжимается и даже с последних рядов трибуна — вот она. Мы с Николаем Васильевичем что-то обсуждали, доклад Горбачева не слушали, тем более что я уже этот доклад читал, рассчитывали, что пленум к 12 часам закончится (начался он в 10.00) и не обратили внимания на вопрос-ответ Лигачева, который вел заседание: «Есть вопросы? Нет». И тут на первом ряду как-то нерешительно, словно в замедленной съемке, поднялась вверх рука Ельцина. Эту неуверенность и медлительность отметили все. Лигачев, как бы не замечая поднятой руки, задает собравшимся вопрос, надо ли открывать прения? Из зала закричали: «Нет». Горбачев дважды сказал Кузьмичу, что вот товарищ Ельцин что-то хочет сказать, прежде чем тот предоставил ему слово.

Ельцин достал из бокового кармана своего пиджака несколько листочков, помню, что бумага была голубоватого цвета, листочки сложены вдвое, уже стоя на трибуне, развернул их, начал говорить:

— Доклады, и сегодняшний, и на 70-летие, проекты докладов обсуждались на Политбюро, и с учетом того, что я тоже вносил свои предложения, часть из них учтена, поэтому у меня нет сегодня замечаний по докладу, и я его полностью поддерживаю.

Тем не менее я хотел бы высказать ряд вопросов, которые у меня лично накопились за это некоторое время работы в составе Политбюро.

Полностью соглашаюсь с тем, что сейчас очень трудности большие в перестройке и на каждого из нас ложится большая ответственность и большая обязанность.

Я бы считал, что, прежде всего, нужно было бы перестраивать работу именно партийных комитетов, партии в целом, начиная с Секретариата ЦК, о чем было сказано на июньском Пленуме Центрального Комитета партии.

Я должен сказать, что после этого, хотя и прошло пять месяцев, ничего не изменилось с точки зрения стиля работы Секретариата Центрального Комитета партии, стиля работы товарища Лигачева.

То, что сегодня здесь говорилось, Михаил Сергеевич говорил, что недопустимы различного рода разносы, накачки на всех уровнях, это касается хозяйственных органов, любых других, допускается именно на этом уровне, это в то время, когда партия сейчас должна как раз взять именно революционный путь и действовать по-революционному. Такого революционного духа, такого революционного напора, я бы сказал, партийного товарищества по отношению к партийным комитетам на местах, ко многим товарищам не чувствуется. Мне бы казалось, что надо: делай уроки из прошлого, действительно сегодня заглядывай в те «белые пятна» истории, о которых сегодня говорил Михаил Сергеевич, надо, прежде всего, делать нам выводы на сегодняшний день. Надо, прежде всего, делать выводы в завтрашнее. Что же нам делать? Как исправлять, как не допускать то, что было? А ведь тогда просто дискредитировались ленинские нормы нашей жизни, и это и привело к тому, что они потом, впоследствии, ленинские нормы, были просто в большей степени исключены из норм поведения жизни нашей партии.

Я думаю, что то, что было сказано на съезде в отношении перестройки за 2–3 года — 2 года прошло или почти проходит, сейчас снова указывается на то, что опять 2–3 года, — это очень дезориентирует людей, дезориентирует партию, дезориентирует все массы, поскольку мы, зная настроения людей, сейчас чувствуем волнообразный характер отношения к перестройке. Сначала был сильнейший энтузиазм — подъем. И он все время шел на высоком накале и высоком подъеме, включая январский Пленум Центрального Комитета партии. Затем, после июньского Пленума ЦК, стала вера какая-то падать у людей, и это нас очень и очень беспокоит. Конечно, в том дело, что два эти года были затрачены на разработку в основном этих всех документов, которые не дошли до людей, конечно, и обеспокоили, что они реально ничего за это время и не получили.

Поэтому мне бы казалось, что надо на этот раз подойти, может быть, более осторожно к срокам провозглашения и реальных итогов перестройки в следующие два года. Она нам дастся очень и очень, конечно, тяжело, мы это понимаем, и даже если сейчас очень сильно — а это необходимо — революционизировать действия партии, именно партии, партийных комитетов, то это все равно не два года. И мы через два года перед людьми можем оказаться, ну, я бы сказал, с пониженным авторитетом партии в целом.

Я должен сказать, что призыв все время принимать поменьше документов и при этом принимать их постоянно больше — он начинает уже просто вызывать и на местах некоторое отношение к этим постановлениям, я бы сказал, просто поверхностное, что ли, и какое-то неверие в эти постановления. Они идут одно за другим. Мы призываем друг друга, уменьшать ли институты, которые бездельничают, но я должен сказать на примере Москвы, что год тому назад был 1041 институт, после того, как благодаря огромным усилиям с Госкомитетом ликвидировали 7, их стало не 1041, а 1087. За это время были приняты постановления по созданию институтов в Москве. Это, конечно, противоречит и линии партии, и решениям съезда, и тем призывам, которые у нас друг к другу есть.

Я думаю, что еще один вопрос. Он непростой, но здесь пленум, члены Центрального Комитета партии, самый доверительный и самый откровенный состав, перед кем и можно, и нужно сказать все то, что есть на душе, то, что есть и в сердце, и как у коммуниста.

Я должен сказать, что уроки, которые прошли за 70 лет, — тяжелые уроки. Были победы, о чем было сказано Михаилом Сергеевичем, но были и уроки. Уроки тяжелых, тяжелых поражений. Поражения эти складывались постепенно, они складывались благодаря тому, что не было коллегиальности, благодаря тому, что были группы, благодаря тому, что была власть партийная отдана в одни-единственные руки, благодаря тому, что он, один человек, был огражден абсолютно от всякой критики.

Меня, например, очень тревожит— у нас нет еще в составе Политбюро такой обстановки, в последнее время обозначился определенный рост, я бы сказал, словословия от некоторых членов Политбюро в адрес Генерального секретаря. Считаю, что как раз вот сейчас это просто недопустимо. Именно сейчас, когда закладываются самые демократические формы, отношения принципиальности друг другу, товарищеского отношения и товарищества друг другу. Это недопустимо. Высказать критику в лицо, глаза в глаза, это — да, это нужно. А не увлекаться словословием, что постепенно, постепенно опять может стать «нормой». Мы этого допустить просто не можем. Нельзя этого допустить.

Я понимаю, что сейчас это не приводит к каким-то определенным уже, недопустимым, так сказать, перекосам, но тем не менее первые какие-то штришки вот такого отношения есть, и мне бы казалось, что, конечно, это надо в дальнейшем предотвратить.

И последнее.

Видимо, у меня не получается в работе в составе Политбюро. По разным причинам. Видимо, и опыт, и другие, может быть, и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачева, я бы подчеркнул, привели меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, обязанностей кандидата в члены Политбюро. Соответствующее заявление я передал, а как будет в отношении первого секретаря городского комитета партии, это будет решать уже, видимо, пленум городского комитета партии.[59]

Ельцин говорил непривычно тихо, металл из его голоса исчез. Зато также непривычно металл появился в голосах членов ЦК КПСС, которые ринулись на трибуну громить Ельцина. Пленум затянулся до поздней ночи, выступило 26 человек. Все, за исключением академика Г. А. Арбатова и председателя Моссовета В. Т. Сайкина, обвиняли Ельцина в примитивизме, безнравственности, амбициозности, политической незрелости и прочих грехах. При этом ни один оратор не пытался задать себе и залу вопрос: а почему выступил Ельцин и выступил именно сейчас? Если из его письма это еще можно понять, то из его речи понять вообще ничего нельзя. И уж тем более никто не предложил немедленно опубликовать его речь. Наоборот, кретинизм партийных идеологов продиктовал им решение засекретить ее, она была опубликована чуть ли не через два года, когда народ уже не верил ни одному слову критики в адрес Ельцина.

Я считал тогда и тем более уверен в этом сейчас, что ничего антигорбачевского или антипартийного, равно как и никакой заботы об ускорении перестройки, об укреплении авторитета КПСС ни в письме, ни тем более в выступлении Ельцина не было. Он и сам это многократно подтвердил в своем заключительном слове на Пленуме ЦК КПСС и в речи на пленуме Московского горкома. Но дело-то в том, что советские люди да и международная общественность знакомились совсем с другой речью. Решение не публиковать стенограмму пленума обернулось массой фальшивок, которые обошли всю западную прессу, и отечественным «самиздатом».

Однако не совсем фальшивок. Когда Ельцин уже после московского пленума, где он был освобожден от обязанностей первого секретаря МГК КПСС, попытался пересказать М. Н. Полторанину свое выступление на Пленуме ЦК, тот справедливо решил, что в этом выступлении нет ничего стоящего. И основываясь на устном пересказе, сочинил фактически новую речь Ельцина, где появились убийственные пассажи о Р. М. Горбачевой типа «я вынужден просить Политбюро оградить меня от мелочной опеки Раисы Максимовны, от ее почти ежедневных звонков и нотаций», рассуждения о «барском столе» кремлевских руководителей, о порядке обслуживания их семей и тому подобное. Именно эту фальсификацию Полторанин раздал чуть ли не тысяче редакторов периферийных газет. И она пошла гулять по свету, дополняясь народным творчеством и политическим аранжировками. Важно подчеркнуть: Ельцин об этом знал! Полторанин уже в 1999 году сообщил на всю страну, как он рассказал Борису Николаевичу о своем «творчестве». Реакция? «Он много смеялся». Видимо, такой своеобразный юмор помешал Ельцину хотя бы однажды опровергнуть ложь, распространяемую от его имени и позорящую других людей, как бы он к ним ни относился. Но нравственные критерии в деятельности Бориса Николаевича всегда были под большим вопросом.

Политика вообще не в ладах с нравственностью. Чтобы завоевать власть, доверие, надо убеждать миллионы самых разных людей. У каждого из них свои представления о жизни, о власти, свои надежды и требования. Политик неизбежно должен подстраиваться, подлаживаться под эти представления и надежды, иначе он не будет понят, а значит не будет и поддержан. Но как подстроиться под понимание жизни самых разных людей, под их порой взаимоисключающие взгляды? Способ один: говорить то, что каждый хочет услышать. То есть полуправду или полуложь. Это же приходится делать и получив власть, только тут добавляется возможность еще и скрывать многое. Такова природа власти, и «договор» ее с народом о том, чтобы все делать честно и открыто, — всего лишь фиговый листок традиционного обмана. Но все-таки какие-то пределы, чаще всего связанные с личными качествами властителя, сохраняются. Иными словами, не всякую ложь может позволить себе политик, безнравственность тоже небеспредельна.

Но в случае Ельцина в этих банальностях приходится усомниться. Человек, способный «много смеяться», узнав, что от его имени сочинили клевету, — это, согласитесь, нечто особенное. Наступает торжество беспредельного цинизма, который становится неотъемлемой частью политического миросозерцания команды первого российского президента. И его самого! Утверждать это можно с полной определенностью хотя бы потому, что Ельцин всегда был главным действующим лицом любых политических акций и неизменно хотел оставаться победителем — любой ценой. Эта любая цена и диктовала то презрительное отношение к российской общественности, которое, не стесняясь, демонстрировала его «семья». Г. Э. Бурбулис в начале 1994 года на каком-то транслируемом на всю страну совещании «радует» граждан России словами, что неважно, как мы Конституцию протащили — через ухо, через… что-то еще. Протащили — значит, теперь все будут по ней жить. А. Б. Чубайс в 1996 году, зная, что Ельцин практически недееспособен, только усиливает его избирательную кампанию, конечно же, движимый «заботой о России». Даже в мае 2001 года на фоне телевизионной картинки, где Борис Николаевич еле-еле передвигает ноги, нам сообщают, что он недавно ходил на охоту, «лазил по камышам» и подстрелил гуся. Поистине логика лжи и аморальности не имеет никаких сдерживающих факторов.

Кто-то скажет: это домыслы автора. Не мог наш Борис Николаевич так нас обманывать, это его окружение все творило, он, скорей всего, и не знал. Еще как знал! Прочтите его книгу «Президентский марафон», хотя бы главу «Операция: до и после».[60] Эта страшная история, но не болезни, а беспардонного жульнического всенародного обмана. Будто о своей доблести пишет президент России о том, что на обычном избирательном участке не дошел бы до мест голосования — «коридор длинный», поэтому, как посоветовала и организовала Таня, лучше в Барвихе, почти вариант Черненко. После избрания нет силы провести вступление в должность — инаугурацию, «мы с Анатолием Чубайсом ломали голову, как сократить церемонию по времени». В таком состоянии — и исполнять обязанности главы Российского государства?! Вот как раз о государстве-то и не вспоминает его глава, ему важнее всего скрыть от народа свое состояние: «Чем меньше народ знает о болезни главы государства, тем ему, народу, спокойнее. И так жизнь тяжелая…» Да, это пример истинной «заботы» о народе.

Изучение истории ельцинского правления, книг, которые он написал и которые написаны о нем, прессы минувшего десятилетия позволяет сделать довольно неожиданный вывод: у Ельцина почти не было конфликтов ни с оппозицией, ни со своим окружением по поводу собственно государственных проблем — политических, экономических, социальных, международных. Ну, случился там «черный вторник» или дефолт, обнищал народ, пожертвуем очередным премьером. Ну, стала внешняя политика открыто проамериканской — заменим Козырева. Пенсии не платят, шахтеры бастуют — пусть вице-премьер Сысуев к ним съездит. Приморье опять замерзает — успокоим объявлением губернатору Наздратенко неполного служебного соответствия. Ни скандалы вокруг бюджета, ни обвинения «семьи» в коррупции, ни бойня в Чечне — ничего не нарушало президентского покоя, не портило Ельцину настроения, не подвигало его на крутые действия. Все конфликты, которыми он десять лет одаривал «дорогих россиян», связаны только с проблемой его личной власти, здесь малейшая угроза воспринималась им как величайшее оскорбление, как бедствие, для борьбы с которым он отмобилизовывал все свои силы. Десятилетие его президентства так и не отмечено решением каких-либо значительных вопросов повседневной народной жизни, которую он столько раз обещал улучшить. Но зато красной нитью прошли через эти годы невероятные ухищрения и беспредельная жестокость власти, подчиненной задаче самосохранения. Причем задача эта воспринималась Ельциным вульгарно, через призму своих личных обид и антипатий. Агрессия рвалась из него в ответ на любое — хоть благожелательное, хоть враждебное — прикосновение к его самоощущению лидера, вожака, словно он был не президентом великой страны, а паханом какой-то мелкотравчатой банды.

Если вспомнить сейчас тех людей, которые были рядом с Ельциным в 1991, в 1993, в 1996 годах, то окажется, что почти всех их он «ушел», отправил подальше от себя, кому дав что-то «для прокормления», кому не пожав даже руки, как своему верному помощнику Л. Е. Суханову. Иных, особенно тех, кому был больше всех обязан, «награждал» неприязнью, а то и ненавистью. Этого удостоились такие политики, как Г. Э. Бурбулис и М. Н. Полторанин. Первого он, так же как раньше Хасбулатова, а позже Черномырдина, заревновал к самостоятельной политической роли. Второму не простил прямых упреков в стремлении царствовать над Россией.

Он вообще никому ничего не забывал и не прощал. Лидеры «Демократической России», сыгравшие едва ли не решающую роль в первых политических победах Ельцина, трезво оценивали его интеллектуальный уровень и полагали, что Ельцин будет следовать их указаниям, что они составят круг его власти. Борис Николаевич разрушил эти наивные представления, едва став председателем Верховного Совета РСФСР. «Демократическая Россия» оказалась не во власти, а около, да и то пока. Ельцин равнодушно наблюдал, как она распадается и, думаю, давно забыл о ней. Такая же участь постигла «Выбор России», «Наш дом — Россия», блок И. П. Рыбкина и другие политические организации, создававшиеся «под Ельцина», а часто и по его поручению. Партия под названием «Ельцин» всегда оставалась самодостаточной.

Кульминацией борьбы Ельцина за сохранение и усиление личной власти навсегда останется его конфликт с Верховным Советом РСФСР, завершившийся пушечным расстрелом «Белого дома». Сегодня, после публикации книги «Эпоха Ельцина» появилась возможность хронологически проследить эту почти детективную и жуткую историю, за которой достаточно четко проступают черты ельцинской личности.

Но сначала немного о самом Верховном Совете. Том самом, который избрал Ельцина своим председателем и наделил его огромными, совсем не спикерскими полномочиями. Который учредил пост президента Российской Федерации и фактически предопределил избрание Ельцина на этот пост. Который единодушно поднялся в 1991 году на противодействие путчу и беззаботно отдал все лавры победы одному Ельцину. Который устроил экзекуцию Горбачеву, вернувшемуся из Фороса, а затем выполнил работу ликвидатора по отношению к союзному парламенту. Который принял законы, позволившие перевести основную часть союзной собственности под юрисдикцию России. Который, который, который… был послушной командой Ельцина в самую трудную пору восхождения того к вершинам власти.

В чем были истоки конфликта законно избранного президента с законно избранным парламентом? Вовсе не в том, о чем писали кремлевские политтехнологи: не в контрнаступлении коммунистов, не в захвате Верховного Совета и Съезда народных депутатов РСФСР силами, представлявшими тоталитарную систему. (Кстати сказать, этот прием Ельцин будет использовать потом постоянно, ставя народ перед выбором «меньшего зла», выискивая врага и наделяя его самыми пугающими чертами.) Сама обстановка в России была чревата тяжелыми конфликтами. Начались гайдаровские «реформы». «Шок без терапии» опустошил и без того тощие народные кошельки. Бывшие советские республики вводили свои валюты, а рубли, вместо того чтобы уничтожать или сдавать в Госбанк РФ, вагонами вбрасывали в российское денежное обращение. Шел первый передел собственности, у новых хищников жадно горели глаза и неутомимо гребли руки. Рядом с ними преуспевала бывшая советская номенклатура, возвращала себе теперь уже не должности, а право командовать огромными секторами экономики. Объект дележа был один на всех — народное достояние. Готовилась обвальная приватизация, суть которой мало кто понимал. Инфляция разрушала рынок, который еще только собирались создавать. Социально-экономическое положение страны стремительно ухудшалось.

Народные депутаты на то и избираются, чтобы нести на парламентскую трибуну народные переживания. Конечно, идеальным было бы, если бы парламент занимался только законодательством. Но таких парламентов нет. Даже в английском парламенте, куда меня однажды привезла Маргарет Тэтчер, я наслушался вопросов к ней по проблемам текущей политики, хотя и происходило это в рамках строгой процедуры. Чего уж говорить о молодых российских Верховном Совете и съезде! Тем более что сам Ельцин всемерно усиливал их политизацию, пока не рухнул СССР. Эта политизация теперь и возвращалась к Ельцину как бумеранг в виде депутатских требований «отчитаться», «остановить обнищание народа», «сменить негодное правительство» и так далее, то есть тех требований, которые Ельцин еще год назад выдвигал к союзным структурам. А ведь кроме всего прочего Ельцин в это время еще и сам возглавлял правительство, и претензии к нему были вполне правомерны.

В декабре 1992 года открылся 7-й Съезд народных депутатов РСФСР. Ельцин, пытаясь уберечься от нарастающей критики, предлагает депутатам ввести некий «стабилизационный период», мораторий на любые действия, дестабилизирующие государственные институты. «Сегодня, — говорит он, — раздаются призывы к отставке правительства, роспуску Съезда, «перетряске» Верховного Совета и так далее. Выскажу свою позицию. Начинать стабилизационный период с разрушения любого из высших институтов власти — просто абсурдно».[61] В то же время никаких конкретных предложений по оперативному улучшению социально-экономической ситуации он сформулировать не может.

Понимая это, он уже 2 декабря (съезд открылся 1-го) поручает помощникам готовить «максимально жесткое» обращение «К гражданам России» — о них всегда вспоминают, только если уж податься некуда. В этом обращении фактически обосновывается роспуск «изжившего себя» съезда. Но пока Ельцин медлит и терпит даже постановление, которое признает политику правительства, а значит, и самого Ельцина, «не соответствующей интересам большинства граждан».[62] Терпение, однако, быстро кончается, и 10 декабря он сообщает съезду, что «с таким съездом работать стало невозможно»,[63] и вносит предложение провести референдум, чтобы граждане России могли определиться, с кем они — со съездом или президентом. Абсурдность вопроса никого не смущает. О нравах, царящих вокруг президента, говорит тот факт, что прямая трансляция его выступления была организована в строжайшей тайне от депутатов — съезд тем самым переводится в категорию врагов, в борьбе с которыми хороши все средства. Через голову съезда президент как бы обращается ко всей стране. Одна из причин — вполне, в общем-то, заурядное требование съезда согласовать с ним, съездом, состав правительства, что никак «не стыковалось» с практикой Ельцина выдвигать людей по принципу личной преданности. Видимо, поэтому он и политическую борьбу чаще всего сводил не к борьбе идей, программ или концепций, а к борьбе личностей. Все должно было вертеться вокруг него,[64] если же этого не происходило, кто-то обязательно был виноват.

То, что он видел перед собой только свои эгоистические цели, представляется бесспорным. Даже после столь драматического 7-го съезда, принявшего упомянутое выше постановление, Ельцин не повернулся к интересам населения. На заседании правительства 11 февраля 1993 года, где как раз должен был обсуждаться вопрос о социально-экономическом развитии, президент свое выступление полностью посвятил политике и защите идей предложенного им референдума. Это было для него самым важным, хотя он предлагал референдум, сам не имея четкого представления о том, какую конструкцию власти предлагает стране.[65]

Постепенно Ельцин начинает готовиться к полной ликвидации системы, которая привела его к власти. Он делает «открытие», что «нельзя управлять страной при помощи говорящего собрания», начинает намекать на силовое разрешение конфликта с народными депутатами, культивирует слухи о введении чрезвычайного положения, используя их как средство устрашения. По его просьбе даются утечки информации о встречах с генералитетом Минобороны, дескать, президент готовится к жестким действиям. Напомню еще раз: к действиям против законно избранного парламента. Подготовка к этому идет полным ходом — в марте Ельцин подписывает Указ о защите свободы средств массовой информации, завоевывая поддержку журналистского сообщества. В марте же вступает в действие план пропагандистских мероприятий его администрации, направленность которого не требует комментариев. Ельцин отрабатывает разные варианты своих выступлений и заявлений. Он не говорит об обнищании людей, о безудержном росте цен, о расстройстве финансов, подъеме преступности, нарастании сепаратистских тенденций, нет. Это ему посылают обращения по таким вопросам. Сам же он озабочен «демонстрацией скрытой силы», начинает зондаж реакции западных стран на возможность введения в России чрезвычайного положения, просит отнестись к этому «с пониманием». На дворе еще только март 1993 года.

7 марта открылся 8-й Съезд народных депутатов РСФСР. Ельцин настаивает на референдуме и снова угрожает: «Если не будут приняты высказанные мной предложения, то президенту придется искать еще какие-нибудь дополнительные меры для того, чтобы обеспечить стабильность». Увидев, что депутаты не согласились с ним, он покидает съезд. «Больше я на этот съезд не вернусь, скажите об этом депутатам», — с такими словами он уезжает в Барвиху.

Потрясающе реагируют на внутрироссийскую политическую борьбу власти США. «Нью-Йорк таймс», цитируя представителя администрации Клинтона, сообщает: «Вашингтон не будет протестовать против решения Ельцина приостановить деятельность его парламента или отменить Конституцию, принятую в советское время… Вашингтон не перестанет оказывать мощную поддержку Ельцину, если он возьмет на себя чрезвычайные полномочия… Если Ельцин приостановит деятельность антидемократического парламента, это вовсе не обязательно будет антидемократическим актом».[66] В этой цитате видится исток многих заявлений, прозвучавших осенью из уст наших политиков и обслуживающей их интеллигенции.

Съезд фактически запретил референдум. Ну, что ж, обойдемся без съезда. 20 марта Ельцин обращается к народу и обвиняет съезд в том, что тот запустил «маховик антиконституционного переворота», что в этих условиях президент «вынужден взять на себя ответственность за судьбу страны» и подписал уже указ об особом порядке управления. Референдум назначается на 25 апреля 1993 года.

Народные депутаты ответили попыткой импичмента. 28 марта уже 9-й съезд провел тайное голосование по вопросу отрешения президента от власти. Ельцин по телефону получал результаты голосования раньше счетной комиссии (работала служба безопасности) и складывал их на чистом листе бумаги в два столбика — «за» и «против».

Это, вроде, понятно: переживал, волновался. На деле же никакого значения этим результатам гарант Конституции не придавал: на случай неблагоприятного исхода в Кремле была уже организована телестудия, чтобы президент мог срочно обратиться к народу. Предполагалось, что он объявит о роспуске съезда, депутатов при этом должны были заблокировать в Большом Кремлевском дворце. Но импичмент не прошел, Ельцин отправился на Васильевский спуск, где шел митинг в его поддержку, и объявил: «Коммунистический переворот не состоялся».

Конечно же, съезд был не более коммунистичен, чем сам Ельцин, за год-полтора депутаты «покраснеть» никак не могли. Да и остатки разбежавшейся и разгромленной КПСС, собиравшиеся под знамена КПРФ, совершенно не готовы были взять власть, как не готовы они к этому и сейчас, положение оппозиции их устраивает куда больше, чем правление на руинах страны. Но в ельцинской политике годилось все, особенно против вчерашних друзей, объявленных врагами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.