1951-й и дальше

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1951-й и дальше

В январе я поехала к тете Зине. В тот мой приезд мы с ней особенно сблизились, много говорили по душам. У тети Зины теперь жила собака — огромная овчарка Зорька, злая как черт, готовая растерзать всякого, кто дотронется до ее хозяйки, хотя бы попробует поздороваться за руку. Юдя работала в отделе кадров милиции, и туда как-то принесли полудохлого щенка, от которого отказалась мать. Юдя принесла заморыша домой, тетя Зина, конечно, пожалела псинку, стала поить ее из соски молоком, выходила ее, и теперь ей жаль было расстаться с собакой. Раза два тетя Зина позволила мне вывести Зорьку гулять. Она была такая огромная, что я еле удерживала ее на поводке. Мы спускались с набережной на лед Малой Невы, и там я отпускала ее побегать.

Приглашала меня в гости и сестра дяди Сережи, Лариса Семеновна, которая теперь жила в другом доме. В войну она потеряла ногу, сильно постарела. Она снова угощала меня вкусными конфетками, но все было уже не так, как тогда, зимой 1939-го. Лариса Семеновна пригласила меня в концертный зал на Невском на концерт русской музыки начала XIX века — вальсы Грибоедова, романсы Булахова и других. Побывали мы вместе с тетей Зиной и у Анны Моисеевны, переселившейся к своему новому мужу. Майина семья тоже жила вместе с ней, у Майи родилась дочка Аленушка, для которой держали еще и няню. Все шесть человек помещались в одной, правда, очень большой комнате, перегороженной ширмой. В Ленинграде в то время с жильем было еще хуже, чем в Москве.

Я не думала тогда, что последний раз вижу свою любимую тетю. Но в сентябре того же года она умерла от инфаркта, и стало у меня еще одним большим другом меньше.

А в Москве ко мне продолжал ходить заниматься английским мой ученик Изя из Нелиной квартиры. Помимо занятий мы стали иногда ходить вместе в кино. Я познакомилась с его мамой, Беллой Исаевной, и тетей, Татьяной, у которых он и жил. Мне нравилось, что он много говорит, хорошо знает историю и литературу. Он рассказал мне, что с женой он решил развестись, что он и на Чукотку уехал, рассорившись с ней, а дочка родилась уже в его отсутствие, и он ее не видел. Меня несколько удивило: неужели не интересно ему посмотреть на свою собственную дочь?

Очевидно, потому, что я чувствовала себя в то время очень одинокой, у меня была сильная потребность в близком человеке, в каком-то жизненном пристанище. Я стала с нетерпением ожидать каждого урока с Исаем. Однажды, в апреле, мы ходили с ним в Музей восточных культур, и на обратном пути, на Чистопрудном бульваре, он вдруг придумал, чтобы мы поженились. Его жена между тем не давала ему развода, и только после длительных хлопот Исая, в начале 1953 года, дело это было улажено, и мы смогли расписаться в загсе. А пока 1 июня, в мой день рождения, мы устроили что-то вроде неофициальной свадьбы. Белла Исаевна подарила мне туфли и синей шерсти на платье, а моя мама была против этого союза вообще и ворчала, зачем я не вышла за Юру Клочкова. Она по всякому поводу стала обижаться на своего зятя. Например, очень сердилась, что он по утрам не здоровается с ней, а он считал это излишним, потому что мы все спали в одной комнате. Вообще же он относился к маме совсем неплохо, даже старался угождать ей — во всяком случае, в первое время. Мы купили кое-что из мебели: книжный шкаф, большой матрац, из которого нам сделали тахту, небольшой письменный столик и три пуфика по 25 рублей штука. У Изи были деньги, заработанные еще на Севере, — они и пошли на покупку мебели. Нашу длинную комнату-кишку мы перегородили, поставив поперек книжный шкаф, поменяли местами платяной шкаф и мамину кровать. Получилось уютнее, но это стало еще одной причиной маминого неудовольствия — она обиделась, что ей выделили темный угол. Напрасно мы увещевали ее, объясняя, что она ведь будет только ночью спать в этом закуточке, а днем мы все одинаковые хозяева всей комнаты, — мы оставались «жестокими эгоистами». Старший сын Анастасии Павловны перегородил нам фанерным щитом прихожую, и мы могли спокойно есть за столом. Правда, под щитом был широкий зазор, куда соседи теперь старались наметать к нам мусор.

В середине июля мы с Исаем уехали в Берниково. Через несколько дней туда приехала и Белла Исаевна и поселилась в Пищалине у медовника. У Екатерины Егоровны весь дом был уже сдан, так что нам пришлось спать на сеновале, а питаться в ее комнатушке. Погода стояла в то лето жаркая. Мы ходили в Зубцов на рынок, собирали малину, но все было уже не так, как в 1948-м: вокруг нас жили чужие люди с назойливыми детьми, а Исай неожиданно оказался домоседом, в далекие походы он со мной не ходил, только до малинника или в другую сторону, до Зубцова. К своему разочарованию, я также выяснила, что мой муж не умеет ни плавать, ни играть в волейбол. Перед отъездом мы купили мяч, но оказалось, что он не умеет даже бросать его: он отбивался от него наотмашь вниз плотно сжатыми прямыми пальцами и не воспринимал моих объяснений. В воду он входил очень медленно, с опаской приседая постепенно все глубже. Намочив наконец плечи, он начинал передвигаться ногами по дну, делая вид, что плавает. А я надеялась, он научит меня разным стилям…

Ужинать мы часто ходили к Белле Исаевне в Пищалино. Она вообще была большой мастерицей готовить и кормила нас то вкусными салатами, то пирожками с картошкой. Не нравилось мне только то, что Исай почти всегда приглашал ее с нами, если мы шли прогуляться. Что касается моей мамы, то из первого же ее письма выяснилось, что она очень обиделась на Исая за то, что, когда мы отъезжали, он не вышел из вагона проститься с ней. И в письмах, и вообще потом всегда она называла его не по имени, а только «твой муж».

В то лето о волках ничего не было слышно, зато очень обнаглели лисы. Средь бела дня рыжая утащила в Пищалине любимого петуха одной хозяйки, до Берникова были слышны причитания. А мы с Исаем потом нашли в лесочке место, где лиса этого петушка разделывала, — целую кучу перьев.

Когда я после лета пришла в институт, оказалось, что туда взяли шесть новых преподавательниц. Приехало много студентов-китайцев, так что образовалось больше групп, к тому же двое с кафедры ушли. Меня оставили на почасовой оплате, и я снова написала Сталину — на этот раз с лучшим результатом. Уже через неделю меня вызвал директор и очень любезно встретил: «Вы, наверное, догадываетесь, что ко мне был звонок из ЦК. Я хочу предложить вам пол ставки. Согласны?» Я, дура и размазня, пожала плечами, улыбнулась — что ж, пусть хоть полставки. «Тогда я вас соединю с товарищем из ЦК, и вы ему подтвердите, что согласны на такое решение вопроса». Все мои знакомые и родные прореагировали на это почти одинаковыми словами: «Ну и дура ты. Надо было требовать ставку, ведь они бы дали! А так ты будешь считаться лишь совместителем». Действительно надо было. В 1954 году, когда было небольшое сокращение штатов, меня опять уволили вместе с другой «полставочницей».

Осенью стало ясно, что в конце марта я должна родить. Мама отнеслась к этому ожидаемому событию очень неодобрительно. К тому же мы с Исаем сделали ужасную вещь, из-за которой мама надолго сделалась нашим врагом, — завели собаку. Исай, как и я, любил животных, и в октябре мы пошли на собачью выставку в Сокольники. Там продавали охотничьих собак, и мне очень понравился хорошенький, с лохматой мордой щенок по кличке Дек — помесь немецкой гладкошерстной легавой и дратхаара. Я поехала домой раньше, а Исай еще остался, через час он постучал в наше окно, и я увидела, что у него за пазухой щенок. Исай ликовал. «Дек?» — спросила я в форточку. «Нет, Дека уже продали, это его сестричка, Пальма». Пальма была не столь симпатична, как ее брат, да и мамина реакция не оставляла сомнений. «Какая неслыханная наглость! Чтобы я жила в одной комнате с собакой!» — услышали мы, и никакие просьбы и уговоры не действовали. Между тем мы все больше привыкали к щенку, и он быстро рос, превращаясь в большую темно-коричневую псину. В половине шестого Пальма подходила к тахте, клала лапу на одеяло и начинала постепенно стаскивать его с меня — пойдем гулять. И я вставала, всовывала ноги в валенки, накидывала кошачью шубу, одолженную мне Татьяной Исаевной, и выходила с Пальмой на занесенный снегом двор. Наглости этой собаке было не занимать. Однажды за обедом я только отвернулась, как она подошла к столу и взяла с моей тарелки большой кусок курицы. Скандалы с мамой из-за Пальмы бывали иногда такие страшные, что я всю ночь не спала и плакала. Но спустя годы я, конечно, осознала, что мы в то время поступили с мамой нехорошо…

1952 год

20 марта у меня родилась дочка. Она должна была появиться на свет еще 19-го, но роды были долгие и тяжелые. Перед этим я почти до последнего дня ездила на работу: полставочникам декретный отпуск не оплачивали. Я была очень рада, что у меня появилась именно девочка, у меня и имя для нее было придумано — Марина. Когда она родилась, она первое время была очень похожа на китаяночку, может быть оттого, что я в то время в институте учила русскому языку китайцев и целыми днями видела перед собой их лица. Бабки говорят — надо перед родами больше смотреть на красивых людей, тогда и ребенок родится красивым, — может быть, не так уж это безосновательно[73].

Когда меня везли в такси домой из родильного дома, я узнала, что, пока меня не было, у нас в комнате сделали ремонт. «А как Пальмуха?» — спросила я. «Нет Пальмухи, — ответил Исай, — отдал я ее одному охотнику». У меня потекли слезы. «У тебя же дочка, — сказала мама, — а ты плачешь из-за какой-то собаки».

Первое время мне было трудно с ребеночком. Оказалось, что мама не только не умеет пеленать, но даже боится дотронуться до малышки. Она сказала, что, когда у нее родилась я, она тоже всего боялась и меня пеленал и купал только папа. Очень помогла мне во всех этих делах моя школьная подружка Нота, у которой было двое детей. Ляли в то время в Москве не было, вместе с Леонидом и Сережей она была в экспедиции, на этот раз на Кавказе. От нее я получала только письменные советы. Вообще же смотреть мою дочку приходило много народу, и 12 апреля мы созвали гостей в честь рождения Маринки. Пришло много моих, маминых и Изиных друзей…

В июне Исай уехал на месяц в дом отдыха, что меня несколько обидело. Я видела, как другие мужья помогали своим женам. Некоторые даже стирали пеленки.

Купать девочку было удобно только на кухне (еще в 1948 году нам провели газ), но тут начались всякие сложности с соседями. Они ворчали, и мне приходилось всякий раз просить у них разрешения занять кухню на 15 минут. Они все равно то и дело врывались, распахивая дверь; получался сквозняк, и я нервничала, как бы девочку не простудили.

Если я не путаю, именно в 1952 году разрешили наконец вернуться в Москву тете Меле. Она сразу устроилась работать счетоводом в какую-то маленькую конторку и была относительно счастлива. Через два или три года, когда она находилась в доме отдыха под Москвой, у нее случился инсульт, и ее парализовало. Хотя после этого она прожила еще лет пятнадцать, она так и осталась полным инвалидом — с трудом выговаривала слова (хотя все понимала и помнила) и совсем не могла ходить…

1953 год

В марте вдруг умер Сталин. Помню, как в институте все стояли со слезами на глазах в коридоре перед кафедрой и слушали по радио бюллетень о его состоянии. Дома мама тоже всплакнула: «Что же теперь будет? Он же был для народа как отец». Тысячи людей побежали прощаться с его телом. Я дошла до Сретенских ворот, дальше к центру не пускали, и я свернула на Рождественский бульвар, но внизу, на Трубной площади, я увидела настоящее столпотворение. Там была давка, доносились крики, и я пошла домой. По радио объявили, что на следующий день будет организованное прощание населения и доступ в Колонный зал будет открыт с утра до пяти или шести часов. Мы с Исаем попросили маму посидеть с Маринкой и встали в хвост очереди на Колхозной площади. Было холодно, шел мокрый снег, а двигалась колонна чрезвычайно медленно. «Слышали, — крикнула недалеко от нас какая-то женщина, — Сталина-то, оказывается, врачи убили, евреи подлые, жиды!» «Конечно, евреи врачи, — подхватили другие, — горе какое, и никто за ними не следил!» За два часа мы дошли только до Лихова переулка, и стало ясно, что до Дома Союзов мы не успеем дойти до закрытия такими темпами. Мы продрогли до костей и ушли домой.

Осенью я ждала еще одного ребенка. Белла Исаевна и мама были против. Мне было очень обидно, что они считали себя вправе давать мне в этом деле указания.

Надо было, однако, придумать что-то с летом, не хотелось, чтобы второй год Маринка дышала городским воздухом. Помогла мне опять Нота: муж ее был родом из деревни Поздняково, за Архангельским, и она с детьми проводила там летние месяцы у его родственников. 2 мая они взяли меня с собой. Мы доехали до Опалихи и оттуда шли километра три через кое-где еще не совсем освободившийся от снега лес, потом прошли по полю до деревни, где сначала направились к их родным, у которых выпили водки и из огромной сковороды все вместе ели яичницу с ветчиной. После этого народ стал петь «Славное море, священный Байкал», а Нота пошла со мной подыскивать дачу. Все было слишком для меня дорого, пока я наконец не сняла большую холодную комнату в доме, выказывающем свое презрение всей уличке тем, что он стоял как бы спиной к ней, обращенный лицом к речушке. Помимо нас в избе были сданы комнаты еще двум семьям.

В начале июня мы сначала перевезли вещи в грузовике, а на следующий день маму с Мариночкой. В лесу, когда мы присели отдохнуть и Исай спустил ее на травку, она сделала первые несколько самостоятельных шагов в своей жизни. В тот же день мы с Исаем уехали обратно в Москву — Исай сдавал экзамены, а у меня еще оставалось много студентов, не сдавших переводы.

Когда я через три дня снова поехала в Поздняково — везла продукты и в лесу то и дело останавливалась передохнуть и послушать (впервые в жизни!) пение соловья, я встретила недалеко от нашего дома Ноту с детьми. «Ты не пугайся, — сказала она, — но для тебя неприятная новость. Твоя Мариночка заболела корью». Оказалось, что еще вечером того дня, когда ее перевезли, у нее поднялась высокая температура, и бедная мама натерпелась волнения и страхов. Когда я приехала, девочке было уже полегче. Она лежала в своей кроватке в затемненной красной шторкой комнате, вся в красных пятнах. В комнате было довольно прохладно, и горела керосинка.

В июле я освободилась и стала постоянно жить на даче. За стеной нашей комнаты находился курятник, и петух часов с двух ночи громко кричал, словно стоял рядом с кроватью. Днем я чаще всего сажала Маринку в коляску и везла ее на другой берег речки, где среди кустарника перед забором летнего лагеря Военно-инженерной академии можно было нарвать немного земляники. Маринка с удовольствием ела ее и научилась сама отыскивать ягодки. Лето было довольно дождливое, а места около деревни было сыроватые. Ехать же с коляской в более дальние места по слякотным дорогам было бы тяжело. В гости к нам на дачу приезжали Белла Исаевна, Юля и даже дядя Сережа.

Однажды утром я проснулась оттого, что хозяйский дед на всю мощь включил радио. Я стала вслушиваться и ушам своим не поверила: сообщали об аресте министра госбезопасности Берии, о раскрытии заговора, готовившем переворот[74]…

Исай в то лето окончил университет, защитил диплом (по истории Аляски). Его направили в управление железнодорожными школами и предложили место учителя истории в поселке Поныры Курской области. В конце августа он туда уехал.

«У тебя будет сын, точно тебе говорю», — сказал мне летом в Поздякове один старый седобородый дед. И в самом деле, у меня родился сын, да к тому же в день рождения моего папы, 6 октября. Я не могла не назвать его Борисом в память о Билльчике, хотя само по себе мне имя это не очень нравилось. Я собиралась дать ему имя Леонид, в память о моей первой детской любви.

Исай даже не прислал мне сразу ни телеграммы, ни письма. Только его тетя, Татьяна Исаевна, работавшая неподалеку от роддома, передала мне три великолепные красные розы.

Мальчик родился большеглазый, с черными волосиками, такой нежеланный. Мама сказала: «Не нужен мне в моем хозяйстве мальчишка». Белла Исаевна смотрела на него, презрительно опустив уголки губ. Исай, когда наконец написал, выразил сожаление, что это не девочка. Только Татьяна Исаевна воскликнула: «Да вы только посмотрите, у него же глаза как звезды!»

По странному совпадению вместе со мной (неделей раньше, неделей позже) родились детишки еще у двух преподавательниц нашей кафедры. Потом у всех по очереди собирались отпраздновать их рождение.

В жизни людей в то время происходили кое-какие перемены. Кажется, около 1954 года стали появляться телевизоры. Желание приобрести эту диковину было очень велико, поэтому по нашему переулку по утрам было не пройти. Телевизоры (была одна только марка, КВН, с линзой) продавались на Колхозной площади, в Главэкспроме, люди записывались туда в очередь и приходили по утрам на перекличку. Ждали своей очереди месяцы, а на крышах домов быстро вырастали целые леса антенн в виде буквы Т. Они тогда были индивидуальными. Наши соседи тоже купили себе телевизор. Но в отличие от обычая других коммунальных квартир приглашать к себе по вечерам соседей посидеть перед экраном нас никогда не звали. Может быть, нам и некогда было бы — мама ложилась рано, часов в девять, а мне с двумя ребятишками хватало забот. Из одежды в те два-три года были в моде «пыльники» — белого цвета плащи из плотной вискозы, совсем не защищающие от дождя. Каждая уважающая себя женщина ходила летом в таком пыльнике. В магазинах их было трудно достать, и были они не так уж дешевы.

1954 год. ВСХВ

Весной 1954 года снова открылась Всесоюзная сельскохозяйственная выставка. Ее не открывали раньше (хотя павильоны были готовы, все построены заново в национальных стилях, уже не из дерева, а каменные), потому что там нужно было установить гигантскую статую Сталина, а место для нее никак не могли выбрать (так, во всяком случае, говорили). Теперь ее открыли — без статуи. Первое время достать билеты было чрезвычайно трудно, но мы с Исаем все-таки попали туда, совершенно случайно. В одно из воскресений подбросили ребят на Кировскую, бабушке Белле, и поехали в Останкинский парк. Гуляли, гуляли и вдруг увидели у забора людей, главным образом мальчишек, человек десять. Когда мы подошли ближе, то увидели, что в заборе проделана лазейка, довольно неудобная, но мы, не задумываясь, по примеру других ею воспользовались. Отряхнув пыль, мы выбрались на аллею. Я была счастлива — в моей памяти это место всегда связывалось с Билльчиком, с радужными мечтами, и вот я гуляю здесь снова, с мужем, уже став матерью… Но странно по-прежнему ожила в душе мечта о чем-то прекрасном, несбыточном.

ВСХВ была очень красивым парком. В то время там было больше деревьев и цветов и, главное, вполовину меньше павильонов. Но даже если входить в павильоны, можно было получить удовольствие — там были выставлены не только сельскохозяйственные продукты республик, но и образцы их народного искусства, костюмов, музыкальных инструментов и т. д., там были оранжереи с растительностью южных республик. Только главный павильон был и тогда пустым и невыразительным, и еще не понравились с первого взгляда фонтаны с аляповатыми, почему-то позолоченными фигурами. А бывший главный вход, который теперь стал называться северным, казался красивее нового. После этого нелегального посещения мы в тот год ходили на ВСХВ еще раз, уже с билетами.

Поныри

Летом я с детишками поехала на месяц в Поныри, благо у нас был бесплатный проезд по железной дороге. Maринке было два года и четыре месяца, Боре десять месяцев. Он было зимой стал чахнуть, развился рахит — оказалось, что у меня было мало молока. Но за весну он очень хорошо поправился на искусственном корме, а два раза в неделю я носила его в поликлинику на облучение кварцем, так что и рахит исчез полностью.

Поселок Поныри был разбит войной, здесь долго стояли немцы. Тот месяц, что мы там жили, был жаркий, совсем без дождей, при малейшем ветерке по улицам носились тучи черной пыли. Вообще, чернозем удивил меня, все казалось углем, так привыкла я к подмосковным белым дорогам.

Исай снимал крохотную комнатушку в доме, принадлежавшем довольно странному семейству. Хозяин, Иван Трофимыч, был здоровенным детиной с вечной черной щетиной на щеках. Он любил вспоминать, что до войны занимался боксом. Он был на фронте, а сейчас работал на станции слесарем-обходчиком — обстукивал молотком вагоны, проверял, нет ли каких дефектов, и делал необходимый ремонт. Руки его всегда были в смазочном масле и дегте, и, придя домой, он долго и тщательно отмывал их щеткой и потом шел в большую комнату. Эта комната была двухсветная и почти пустая, в ней стоял только стол да вдоль окон подставки с разнообразными цветами. Вот в этой комнате он и садился на пол, прислонившись спиной к стене, всегда в одном и том же месте, и все свое свободное время вышивал крестом большую скатерть. Он сам придумал узор и с большим вкусом подобрал цвета ниток.

Жена его вышиванием не занималась. Это была дородная красивая женщина с белой кожей и длинной русой косой. Она работала при станции мужским парикмахером.

«Ах, как я устала…» — придя домой, говорила она томным голосом какой-нибудь графини и садилась на ступеньки крыльца рубить крапиву свиньям. При этом она то и дело театрально вздыхала. Муж ревновал ее ко всем клиентам — не знаю, обоснованно ли, во всяком случае право на свою ревность он имел. У этой четы было пятеро детей, старшему, Коле, семнадцать лет, Люсе пятнадцать (она была хорошенькая блондиночка, взявшая от родителей то красивое, что в них было), вторая же дочь, тринадцатилетняя Светлана, была чернявая, очень некрасивая и ни на кого не похожая. Во время войны в их доме жили фашистские солдаты, и Надежда Степановна прижила эту Светлану с одним румыном. Иван Трофимыч терпеть не мог эту девочку, но жену простил, и она родила ему еще двух сыновей, оба лицом — вылитый отец, одному мальчику было шесть лет, другому пять. В то время когда мы жили там, Светка, получив за какую-то провинность от отчима затрещину, ушла из дома. Все переполошились, трое суток ее искали, потом мать одной девочки, жившей неподалеку, обратила внимание на то, что ее дочь после обеда уносит полные миски — якобы собаке, а на самом деле на сеновал. Оказалось, что там и скрывалась все это время Светлана — лежала и читала книгу.

Жизнь моя в Понырях была нелегкой. Комнатушка, где мы спали, совсем крохотная, и окошко в ней не открывалось, так что ночью было страшно жарко и душно. За водой надо было ходить на колодец в полукилометре от нашего дома, по дороге на этот колодец летали пчелы. Как-то раз одна запуталась у меня в волосах, и я в панике опрокинула на голову пустое ведро, стала визжать и так и добежала до колодца. Пчела тоже испугалась и даже не ужалила меня.

Утром, пока еще не было сильного зноя, я выносила коляску с Борей на солнышко, ставила Маринкину кроватку под вишни и начинала возиться у керосинки. Она у нас была одна, а готовить надо было отдельно завтрак детишкам, отдельно Изе, потом нагреть воду для стирки, потом готовить два обеда. Я не успевала как следует смотреть за ребятишками. Однажды утром Боря, любивший вставать и, ухватившись за козырек коляски, раскачиваться, опрокинул коляску, упал лицом в рыхлую землю у дома и молча стал глотать этот чернозем. Я очень испугалась за его животик — я даже не знала, долго ли он уже занимается этим делом и много ли съел. А Маринка в один из дней, пока я стирала, убежала куда-то через открытую калитку, и я не знала, в какую сторону бежать ее искать. Наконец мою дочку, с наслаждением жующую кусок черного хлеба, привела женщина из дома наискосок от нас: «Вы что же, не кормите свою девочку, что ли? Вошла к нам в дом и говорит: «Тетя, дай хлебца!»

Кроме ребят, на моем попечении была еще Динка — шоколадного цвета, с волосатой мордой дочь Пальмы, которую в свое время Исай отдал одному охотнику бесплатно с условием, что ему дадут потом щенка. Динка была шкодлива, в мать, но охотничий инстинкт у нее имелся: увидев на улице курицу, она делала стойку. Однажды она таки задавила цыпленка. Из наших детей она любила только Марину. Даже когда девочка опрокинула ее миску с едой и потом насыпала туда песку, Динка отнеслась к этому с пониманием. Однажды мы хотели за что-то наказать Маринку и поволокли ее к свинарнику, а Динка со страшным лаем и рычанием набросилась на нас с Исаем и чуть не растерзала. К Борьке она относилась с презрительным недоумением — что за принц такой, в коляске его катают. Один раз, во время общей прогулки, она поставила лапы на бортик коляски и заглянула под козырек — ее страшная морда так напугала Борю, что он до сих пор боится собак. По утрам я выводила Динку за калитку и слышала от прохожих замечания: «Во, мужа нет, так она кобеля завела. Да еще страшного какого!»

Исай ежедневно сразу после завтрака отправлялся в школу и ждал там, когда привезут хлеб. Иногда он возвращался только часам к двум. Хлеба выдавали определенную норму, и вообще с продуктами было плохо; наши мамы два раза присылали нам посылки. В тот год даже случился неурожай знаменитых поныревских яблок. На рынке продавали только мед, темный, гречишный, — вокруг поселка простирались бескрайние поля гречихи.

Оказалось, что Исай умеет готовить прекрасные вареники с вишнями. Делал он их очень обстоятельно, каждый вареник прокалывал в двух местах булавкой. К сожалению, только два раза он продемонстрировал мне свое искусство. А я так не любила готовить!

Хозяйский сын Коля, который от своего отца, боксера-вышивальщика, унаследовал художественную жилку, ездил в Курск сдавать экзамены в училище живописи. Когда он приезжал, то всегда сразу брал на руки Маринку и играл с ней. Но однажды Маринка напрасно искала и ждала его — он почти целый день просидел в уборной: что-то у него случилось с животом. На следующий день у него все уже было в порядке, и он снова уехал в Курск. А Мариночка к вечеру того дня заболела, температура у нее поднималась все выше, она стонала и металась в кроватке. Исай побежал за врачом — местной знаменитостью Адамом Статкевичем, в которого все поныряне верили как в Бога.

Было уже около одиннадцати часов. Я сидела у кровати Маринки и не спускала с нее глаз. И вдруг она полузакрыла веки, из-под них блеснули белки ее глазок, она словно потеряла сознание. Я так испугалась, сознавая свое бессилие, что выбежала на дорогу встретить врача. Но я не знала, с какой стороны его ждать, и бегала взад и вперед перед домом, вглядываясь в темноту. Почти через час после того, как Исай ушел, я наконец различила вдали две фигуры и бросилась им навстречу. Адам, молодой, деловитый и самоуверенный, ускорил шаги. Он осмотрел Маринку, но заявил, что ничего не может сказать, пока нет каких-нибудь других симптомов, лекарств тоже пока не велел давать, только прикладывать холодные компрессы к головке. С утра пораньше он обещал зайти снова. Утром стало ясно, что у Маринки плохо с животиком, правда, температура немного спала. Заболел и Боря.

«Я так и знал, что такая высокая температура может быть только от чего-нибудь инфекционного, — с гордостью сказал Адам Статкевич. — У них токсическая диспепсия. Вчера уже отправил в больницу Храповицкую с сыном, а перед этим Гольцову нашу с дочкой. Похоже, что эпидемия — у меня еще вызовы к другим детям. Поедете в больницу в Брусовое, я вам сейчас выпишу направление»[75].

После этого Исай долго ходил добывать подводу — Брусовое было километрах в восьми от Понырей. А я сбегала за водой и перестирала накопившуюся за утро большую кучу пеленок и простыней.

Наконец прибыла подвода, на которой был постлан небольшой стог сена, куда мы и уложили совсем ослабевших детишек. Мы сели рядом с возчиком и поехали. Жара стояла совсем невыносимая, без ветра, дорога шла все время через поле, под палящим солнцем, она была неровная, в ухабах, и за подводой чернело облако пыли, вскоре густым слоем покрывшей наши вспотевшие шеи и лица. Детишки, сначала хныкавшие, когда трясло особенно сильно, через некоторое время замолкли. Я то и дело оглядывалась, Маринку мне было видно, а Борю нет. Я попросила возчика приостановить лошадь, Исай слез и откинул пеленку, которой был прикрыт Боря. «Жив еще», — сказал он и снова накрыл его.

До больницы мы добрались часам к трем. Это был бывший помещичий дом из красного кирпича, с высокими ампирными окнами. Здание стояло на холме над широким оврагом, на другой стороне которого раскинулась деревня Брусовое. У въезда стоял столб с керосиновым фонарем, под ним — охапка сена для лошадей. Перед домом росли два очень толстых старых вяза и кусты сирени. Нас сначала повели в каменное строение, какое-то подобие бани. Всю нашу грязную одежду сложили в мешок, и нам велели помыться. Это было довольно трудно сделать, потому что детишки от слабости не могли даже сидеть и с лавки бы упали, а пол был каменный. Кое-как я все-таки помыла их в лоханке и сама ополоснулась. Нам выдали длинные рубашки и пеленки и повели нас в дом, в большую палату, где уже находилось несколько женщин с детьми. Нам выделили две койки в середине помещения. Палата была очень чистая — свежевыкрашенные белые окна и двери, голубые стены, после зноя снаружи казалось даже прохладно. Окна палаты выходили в большой яблоневый сад. Электричества в больнице не было, несложные операции и прием родов совершались при керосиновых лампах.

Первую ночь мы провели очень неспокойно. Я сдвинула обе кровати и уложила ребяток поперек, боясь, как бы они не упали. Но, как только я немного задремала, Боря шлепнулся на пол, перебудив всех своим криком. Потом я в последний момент подхватила Маринку. Ребята лежали так неспокойно, что пришлось мне совсем не спать. На следующий день, на наше счастье, из палаты сбежала одна девочка лет двенадцати, и я перешла на койку у стены близ окна. Впредь я ложилась с краю и клала детишек к стене — падать уже было некуда.

В больнице этой было всего два врача, муж и жена среднего возраста, он — хирург, она — терапевт и гинеколог. Они жили в обвитом жимолостью домике рядом с больницей, при домике был большой сад, огород, и все утопало в пестрых цветах.

По утрам и вечерам нам раздавали лекарство — тогда как раз появилось новое средство, синтомицин, им и лечили ребятишек. Температура у них вскоре спала, но понос не прекращался. У всех других матерей были дети старше моих, от трех до шести лет, и они сами за ними стирали, если что-нибудь пачкалось, я же не могла помочь нянечкам, потому что нельзя было оставить Борю. Нянечки не роптали, но пеленок грязных у меня было много, и мне было очень неловко. Угостить нянечек мне было нечем.

Мои соседки по палате обычно после обеда брали привезенные из дома подстилки и одеяла и рассаживались со своими детьми под яблонями. Я, когда ребята мои немного окрепли, иногда тоже выходила с ними прогуляться. Борю я брала на руки, а Маринка топала за мной, крепко держась за мою длинную рубаху.

Пациентов в больнице было много. В коридоре недалеко от нашей палаты страшно стонала по ночам пожилая женщина, умиравшая от рака. Ей делали уколы морфия, но это уже не помогало. «Убейте меня, — просила она слабым прерывающимся голосом, — ну дайте что-нибудь, чтоб умереть…» Сердце разрывалось от этих стонов. Были и хронические больные, большинство из них — ходячие. Около дома всегда бродило несколько мужчин с палочками: очевидно, эти больные страдали от полученных еще в войну ранений. Как-то ближе к вечеру, когда жара немного спала, все ходячие больные и я с ребятишками расселись на высоком крыльце бокового входа, и был устроен концерт. Врач притащил из своего дома баян и пел русские народные песни, потом баян взял один молодой парень и стал играть «цыганочку», и врач долго лихо ее отплясывал, заслужив бурные аплодисменты пациентов.

Кормили в больнице отвратительно. Я не помню, чтобы давали что-нибудь помимо манной каши, всегда полной твердых комков, но, наверное, в обед давали еще и какой-нибудь суп. Я усаживала своих ребят рядом со мной на койке, одного справа, другого слева, ставила себе между коленями миску и по очереди подносила им по ложке. Им это нравилось. Все другие женщины в палате вообще не ели больничной еды, только чай пили. Им ежедневно приносили что-нибудь из дома, а тем, кто был из Понырей, передавали через шоферов и возчиков. Одной мне не то что еды, даже записочки ни разу не прислали. Только когда нас должны были выписать, Исай передал через человека, что назавтра приедет и заберет нас. Он приехал на грузовике. Захватить для нас чистую одежду он не догадался, и нам пришлось надеть то пропотевшее и пропитанное черной пылью, в котором приехали. Почему-то мне вдруг стало жаль покидать больницу…

Вскоре после этого мы вернулись в Москву. Маринка совсем поправилась, а Борин животик пришел в норму только месяца через два после нашего возвращения.

1955 год

Ляля уговорила меня вместе снять дачу на лето, чтобы обошлось дешевле. Мы поехали в Ильинское, туда теперь ходил автобус от метро «Сокол», и быстро нашли подходящий дом, но пожить в нем нам потом не пришлось. Как-то в конце мая я возвращалась вечером от Тани Барышниковой, которая жила теперь на Подсосенском переулке, и меня сшиб велосипед, на котором сидело сразу трое подростков. Меня отшвырнуло в сторону, я разбила коленку и оцарапала руки, очки с меня слетели и разбились вдребезги. Меня подняли, мальчишек задержали, хотели пойти за милиционером, но я сказала, что ничего не надо и я сама дойду до троллейбуса. Коленку я обвязала платком, дома промыла ранку и думала, что все быстро пройдет. Но на следующее утро я не могла согнуть ногу, и дальше стало еще больнее. Фира Соловей из нашего дома довела меня до такси и повезла через площадь в больницу, но там отказались осмотреть мою ногу, потому что, хоть это и была травма от уличного происшествия, надо было прийти к ним сразу, в тот же вечер. Фира, сама врач, шумела, требовала, но безрезультатно. Только прививку от столбняка сделали.

Самыми мучительными были ночи — я могла лежать только на спине, и малейшее движение хотя бы пальцами ног страшной болью отдавалось в коленку, поэтому я совсем не могла спать. Днем я с черепашьей скоростью, держась за мебель, ковыляла по квартире. Ляля поехала в Ильинское и отказалась от дачи. Приехал из Понырей Исай и наконец довел меня до поликлиники. Оказалось, что у меня бурсит (воспаление коленной сумки), мне назначили курс лечения токами УВЧ, от которых постепенно становилось все легче, хотя побаливала коленка еще до самой осени. Пришла меня навестить наша заведующая кафедрой Дина Авраамовна Старцева (по прозвищу Динетта), очень своеобразная, с причудами, женщина лет пятидесяти. Она принесла с собой большой букет цветов, но не передала его мне, а села с ним на стул. Завязалась натянутая беседа. Я предложила ей чаю, но она наотрез отказалась, даже покраснела почему-то. Вдруг она сказала, что торопится. «А эти вот цветы — вам от всей нашей кафедры», — и она положила букет на письменный стол, попросив меня проводить ее до двери. Когда я вернулась и взяла цветы, чтобы поставить их в вазу, из букета выпал конверт. В нем лежало 400 рублей и открыточка, подписанная всеми моими коллегами. Так вот почему Динетта так странно себя вела! Я села, и у меня полились слезы благодарности и умиления.

Исай, отработав положенные два года, насовсем уехал из Понырей. В Москве устроиться на работу он не смог и опять отправился на Север, в Аян. Там он прожил еще два года. Но и до его отъезда стало ясно, что мы понемногу расходимся все дальше.

Лето мы с мамой и ребятишками пробыли в Москве. Когда я смогла, все еще прихрамывая, ходить на более далекие расстояния, мы несколько раз на целый день уезжали на ВСХВ. Там всем нам было очень хорошо.

Между прочим, к тому времени на моей старой работе произошли большие изменения, о которых я узнавала от Тани. Институт востоковедения в Сокольниках был ликвидирован. Большинство преподавателей, и Тяню в их числе, перевели в Институт международных отношений (МГИМО), очень немногие попали в Университет на факультет восточных языков, а кое-кто вовсе никуда не был определен. Таня рассказывала мне, сколько в связи с этим на кафедре было интриг и слез.

Мой мучительный сон про одиночество больше не появлялся.

Бузланово

1956 год примечателен тем, что в то лето я впервые попала в деревню Бузланово, где с тех пор бываю почти ежегодно. Была уже середина июня, когда я вдруг надумала снова снять дачу и поехала по старой привычке в Ильинское. Но оказалось, что там нельзя пускать дачников — рядом была правительственная трасса, да и купаться в Москве-реке теперь уже категорически запретили из-за близости Рублевской водопроводной станции. Женщина, в дом которой я зашла, посоветовала попробовать найти дачу в Бузланове и показала, как пройти туда: в гору, потом через лесок, а там еще полем километра три. Я пошла и с первого взгляда влюбилась в эту деревню. Даже сейчас, когда место это затоптано, загажено и безвозвратно искорежено, я никак не могу разлюбить его, как верная жена — своего покалеченного и контуженного мужа-ветерана.

В этой деревне было все — поле, прекрасные разнообразные леса с грибами и ягодами, веселая речушка Липка, в одном месте запруженная, так что образовалось озерцо. Место это не могло надоесть, потому что от деревни во все стороны лучами расходились дороги, всего около двенадцати, и каждая вела в другое место да еще пересекалась не одной тропой. Это были дороги в Ильинское, в Совхоз, в Александровку, через Хлебниковский лес к опушке, там же просека к речке, дороги Петровская, Дмитровская, Степановская (по названиям тех селений, куда она вели), путь вдоль опушки и берега запруды, дороги «Собачий Гриб», «Машкин путь», дорога в солдатский лагерь, в Никольское и в орешник. Про эти дороги и места, куда они ведут, я узнавала постепенно в последующие годы, а в первый раз мне понравилось расположение Бузланова. Однако избы, тогда еще без многочисленных веранд и пристроек, были уже сданы, и я дважды тщетно прошла по обеим улицам из конца в конец, пока одна женщина не предложила мне холодную комнатушке в доме своей дочери. Дочь ее, счетовод Зина, и ее муж, шофер Коля, были на работе. Домик стоял в глубине между другими участками, за магазином, его и не видно было с улицы. Пришел на обед хозяин, и я сняла эту комнатку за 450 рублей.

Мне хотелось, чтобы мама отдохнула от нас и пожила в Москве одна. Так мы и устроились, но она все-таки раз в неделю приезжала и привозила нам кое-что из продуктов. Путь на дачу был тогда совсем неудобный: автобус отходил от метро «Аэропорт», потом минут сорок езды до Ильинского (или Александровки), да еще идти три километра. Лето было дождливое и прохладное, ребятишки еще довольно маленькие, так что приходилось всюду таскать их с собой — в магазин, вечером за молоком, которое мы брали у одной женщины (тогда в Бузланове еще держали коров, и было стадо голов в десять). Прогулки мы в тот первый год совершали лишь недалекие: ну-ка посмотрим, ребятки, куда ведет эта дорожка… Мариночка в то лето была уже довольно самостоятельной девочкой. Борик, хотя ему было уже почти три года, еще почти не умел говорить. Тянет меня за платье: «Мама! Мама! Мизя! Мизя!» На тропинке перед домом извивается дождевой червяк, а Борик подумал, что это змея.

У Маринки тоже были забавные моменты. Режет ножницами воздух. «Что ты делаешь?» — «Я мукробов режу. Они очень маленькие и их не видно, но, может, я разрежу несколько штук? И мы болеть не будем». Или: «Мама, а у волны есть зубки?» Объясняю ей, что такое волна. «Поняла? Это вода. А почему тебе подумалось, что у волны могут быть зубки?» — «А потому что ты нам читала в «Докторе Айболите»: «А в море волна, сейчас Айболита проглотит она». Думала, что волна — какое-то морское животное. Наверное, дети вообще никогда не задают вопросов глупых, просто мы не знаем логического хода их мыслей.

1957 год. Радио

В этом году для меня нашлась еще одна работа. На радио открылась новая редакция — вещание на немецком языке для немцев Поволжья, в начале войны переселенных в Казахстан и на Алтай. Они написали тогдашнему главе Западной Германии Аденауэру, что очень недовольны тем, что для них больше не выпускают газет и журналов, не ведут радиопередач и т. д. Аденауэр обратился к Хрущеву, и результатом было создание этой редакции. Ее заведующим назначили мужа одной женщины, работавшей в библиотеке вместе с Ирой, вот Ира меня и порекомендовала.

В отделе было два редактора — две очень красивые молодые женщины. Они работали через день, и в их обязанности входило выбирать в редакции последних известий материал для переводчиков, относить переводы для проверки и передавать их потом дикторам, а также отвечать на письма радиослушателей. Вся эта работа занимала меньше часа в день, остальное время они вели нескончаемые телефонные разговоры с подругами и родственниками да отчаянно флиртовали с дикторами и мужчинами из редакции последних известий. Однажды, придя на работу, я застала в нашем кабинете одного из них на коленях перед прекрасной Ниночкой, а Ирочка не раз запиралась там же и целовалась с диктором Кнаусмюллером. Переводчик в редакции был один, его звали Спартак, и при нем была машинистка, пожилая дама по имени Дыся Евсеевна, которую он люто ненавидел и называл за глаза Дуськой. Работы в редакции было много, и нужен был еще один внештатный переводчик.

«Ах, вы не умеете печатать, — разочарованно протянул мой новый начальник, когда я впервые пришла туда, — а еще одну машинистку мы не можем взять…»

Я обещала ему как можно скорее научиться печатать и действительно уже через месяц довольно уверенно и с большим удовольствием отстукивала свои тексты. Что касается моего контрольного перевода, то главный редактор вещания на немецком языке за границу, Вера Григорьевна, сказала, что все более или менее в порядке и меня можно взять на работу. Это была очень странная женщина лет сорока пяти, с волосами, выкрашенными в ярко-рыжий цвет. Некрасивое лицо ее было еще испорчено неумелой подкраской, в ушах болтались безвкусные малиновые серьги, на шее — бусы в три ряда, а одета она была или в помятую, видавшую виды синюю вязаную кофту, или в ярко-красное цветастое платье. Общий вид у нее был как у какой-нибудь дешевой продавщицы. Говорила она хрипловатым контральто, но всегда очень громко. Немецкое произношение у нее было настолько безобразным, что даже у худших своих школьных учительниц я такого не слышала. Манера выражаться у нее тоже была грубоватая, и сначала я ее ужасно боялась. «Что это ты, мать моя, поваренную книгу переводишь или политический текст?!» — орала она на меня. Или: «Хм. Опять язык как у домашней хозяйки, ну где ты в газете бы прочитала такое! Вот Спартак ваш, тот ошибочку грамматическую может сделать, но штампы все назубок знает, не перевод, а конфетка!» Я, конечно, с того времени стала очень внимательно читать немецкие газеты, стараясь запомнить стиль. Позже я поняла, что Вера Григорьевна — добродушнейшая женщина, что язык она, конечно, знает прекрасно, если кто переводил плохо, она как раз совсем не кричала, а просто тихо отметала таких, и на работу их не брали. Она уже улыбалась мне, когда я приносила ей свои переводы, и, читая их, бормотала себе под нос по-немецки: «Так… так… во время приема дело дошло до потасовки… так… завтрак прошел в обстановке взаимного непонимания и пьяных скандалов…»

Под конец своей работы на радио я так наловчилась, что выдавала штампы автоматически, только взглянув на начало русского предложения, и печатала, совсем не глядя на клавиши. Я могла одновременно переводить и с интересом слушать, как Спартак ругается с Дысей, смеяться шуткам то и дело забегавших к нашим красавицам дикторов, вместе с Ирой и Ниной хохотать над часто нелепыми и анекдотичными письмами слушателей.

В основном я работала вечерами, три раза в неделю, — приезжала из института, наскоро ужинала, часто поспевала еще и постирать или погладить и ехала на Пушкинскую площадь (Путинковский переулок), где тогда помещался Радиокомитет. Поскольку работа там во всем отличалась от той, которую я делала днем, она воспринималась скорее как отдых, и только добравшись часам к одиннадцати домой, я чувствовала, как устала. Когда у меня в институте бывал свободный день, я работала на радио и днем.

Зарабатывала я примерно рублей 60–70 в день (мне платили «средний» тариф — по 13,50 за страницу), и это было большое подспорье. Я в тот год купила себе первые в своей жизни наручные часы.

Летом я опять сняла дачу в Бузланове, — познакомилась во время поисков с одним семейством, и мы сняли дом пополам. Так как я летом продолжала работать на радио, мы с мамой два раза в неделю сменялись, для этого купили проездной билет на автобус.

В то лето в Москве поводился всемирный фестиваль молодежи. Весь город был празднично украшен. Первую Мещанскую улицу переименовали в проспект Мира, в Лужниках открылся стадион. Даже на стеклах окон люди наклеивали специальные пестрые картинки с эмблемой фестиваля, расхаживали с бумажными флажками разных стран. Народ толпами валил по улицам, все пели и кричали: «Дружба! Туш-па!» Вечером после работы на радио я встречалась на площади Пушкина с Юлей или Таней, и мы смешивались с пестрой многоязычной толпой.

В Бузланове в то лето было особенно много грибов. Мы с детишками заходили в лес все дальше, разведали новые дороги. А вечерами слушали, как молодые дачницы распевают на деревенских улицах «Подмосковные вечера».

1958 год

Данный текст является ознакомительным фрагментом.