Свобода пришла слишком поздно?
Свобода пришла слишком поздно?
17 декабря 1982 года в первый вагон сидячего поезда, следовавшего по маршруту Москва-Ярославль, вошел контролер. Обратился к пассажиру, сидевшему у двери с раскрытой книгой, но тот не отозвался. Рядом, на незанятом никем месте, лежала скрипка в футляре. «Да оставьте его, вы же видите — устал человек, дремлет,» — произнес кто-то. На обратном пути контролер еще раз подошел: пассажир спал. Но что-то в его позе показалось странным… Как после выяснилось, смерть наступила мгновенно. А ехал человек на работу, на свой концерт — таких выступлений за жизнь у него накопилось и не счесть сколько. Вот только что прилетел из Вены и сразу собрался в Ярославль. И не доехал… Ему исполнилось пятьдесят восемь лет. Это был выдающийся скрипач Леонид Коган.
Согласно медицинскому заключению, причиной смерти явилась ишемическая болезнь сердца. Но были и другие причины, вникая в которые делаешь вывод, что все к тому вело. Само устройство нашей действительности предполагало подобное, уродливое, извращенное, мы с ним мирились, не замечая что с нами делалось, как нас калечило, как мы сами калечим себя.
Правда, людей такого разряда, к которому принадлежал Леонид Коган, считали и считают избранниками, избегшими обшей участи: он ведь все получил, все имел! В стране, где большинство привыкло жить по-нищенски, это «все» характер носит достаточно условный, и, одновременно, категорический. Все — а что конкретно, не важно. Подразумевается — чего нет у других. Но другие не обладают тем, чем природа наделяет единицы, что и зовется Божьим даром.
Впрочем, наш «убежденный» атеизм выказал себя и тут: Божий дар для нас — тьфу. Мы его и так, и сяк, и наотмашь, чтобы знал свое место, не высовывался. Для острастки вырастили особую породу специалистов, унижающих Божий дар изощренно, со сладострастием. Своего рода инквизиция, созданная для борьбы с культурой. В этом смысле Леонид Коган безусловно в ряду тех, чьи страдания были тяжки еще и от того, что мало кто о них знал, да и теперь не знают.
Его артистизм был затаенный. Как и темперамент. В общении он не ослеплял, не ошеломлял. В толпе внешне ничем не выделялся и, пожалуй, не хотел бы выделиться. Голоса никогда не повышал. Вообще говорил мало, больше слушал. Когда дома гости собирались, не по-хозяйски держался, бразды правления не брал на себя. Скромность, граничащая чуть ли ни с робостью, корни которой глубоко уходили. Может быть в детство, печальное бедностью, ранней потерей отца, имевшего в Днепропетровске крошечное фотоателье, которое вместе с его владельцем смела кампания по борьбе в НЭПом. А может быть, еще дальше корни вели…
Словом, по натуре своей не оратор, не балагур, не боец, не борец. Его страсть была скрипка, и он, по отзывам многих, почти никогда не выпускал ее из рук — если не играл, так просто гладил, пощипывал струны, даже когда с кем-то беседовал, говорил по телефону. По-видимому, он нуждался просто в прикосновении к инструменту, наслаждался им. Одержимость, в чем-то, возможно, и ограничивающая. Но занимала его не техническая сторона, такого рода трудностей для него давно не существовало. В часы занятий не столько упражнялся, сколько музицировал, а, точнее, искал. И не мог остановиться.
Никто, и ничто не в состоянии тут были его удержать.
Ему исполнилось десять лет, когда мать повезла его из Днепропетровска в Одессу к знаменитому Столярскому. Но пришла весть о смерти отца. Через год — переезд в Москву, начало занятий в Особой детской группе при Московской консерватории в классе профессора А.Ямпольского.
Своего угла не было. Поначалу поселился в студенческом общежитии в Дмитровском переулке, где его никто не видел, зато слышали, дивясь такой трудоспособности, такому раннему профессионализму. Потом война, эвакуация, помещение Пензенского художественного училища, а после, долгие годы, — кухня в квартире профессора Ямпольского, где его, бездомного, приютили. Хотя он уже 6ыл к тому времени солистом Московской Филармонии и победителем Первого Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Праге. О нем хлопотали, писали прошения в «верха» и тогдашний директор консерватории А.Гольденвейзер, и А.Хачатурян, и Д.Шостакович. Документы эти сохранились, с мотивировками, характеристиками, в стиле, соответствующем эпохе. Равно как и лаконичные ответы на них с резолюцией — отказать.
Казалось бы, не много времени прошло с первых побед молодых советских исполнителей в международных соревнованиях, прославивших свою страну, за что они и дома были обласканы. То, что такие победы действуют убедительней любой пропаганды, власти сообразили. Понимали, наверно, что надо бы, выгоднее будет, поощрять, помогать, беречь этих курочек, несущих золотые яйца, да вот психология не позволяла, не позволяли общие установки, и все активней, безнаказаннее начинали давить.
Тоже понятно. Посредственности, ничтожеству ненавистен художник, писака какой-то, или некто, пиликающий, скажем, на скрипке. Обывательская натура презирает, а в тайне боится натуры творческой, ощущая, пусть смутно, ее превосходство. Тут изначальная вражда. Смирить, сгладить ее может только общая цивилизованная атмосфера, не дающая лавочникам, дворникам, погромщикам разнуздаться. И наоборот, если посредственность поощряют, отдают ей все больше прав, привилегий, когда это становится государственной политикой, — спасенья нет, и все живое, нестандартное неизбежно оказывается жертвой.
Когану не повезло. Он опоздал, хотя на скрипке начал играть с шестилетнего возраста. Но в момент его профессионального становления уже не существовало тех, покровителей, что поддержали, например, его жену, скрипачку Елизавету Гилельс, чья артистическая карьера началась несколькими годами раньше. Она получила Третью премию на международном конкурсе имени Изаи в 1937 году (а Первую премию кто тогда получил? — Давид Ойстрах!). Так вот, тех покровителей к концу сороковых уже не было: умерли, убиты, ошельмованы, посажены в лагеря. Им на смену пришли другие, куда менее образованные, и деградация такая была неизбежной. Порядок в стране ужесточался, сжималось кольцо.
К сорок девятому году, когда Когана «прокатили» на прослушивании к конкурсу имени Кубелика в Праге, за интеллигенцией присматривал Жданов, и Луначарский, со всеми его претензиями на драматургический дар, мог вспоминаться уже как светоч, добрейший, справедливейший. А тут — постановление по журналу «Звезда», статья «Сумбур вместо музыки». Били прицельно, по самому ценному, самым основам — Прокофьев, Шостакович, Зощенко, Ахматова. Зрело «дело врачей». То же самое происходило в науке.
Стоит ли удивляться, что на прослушивании на конкурс в Прагу Коган провалился? В тетрадочке дневниковых записей, что вела Елизавета Гилельс, его почерком, довольно корявым, на студенческом жаргоне вписано: «Облажали, не пустили». Хотя за месяц до того, 20 марта, в Малом зале Московской консерватории он сыграл в один вечер 24 каприса Паганини, что было воспринято как событие и по ныне оценивается так.
Конечно, он не мог не почувствовать несправедливости, что в молодые годы особенно ранит. Правда, реагируют все по-разному, кто-то ломается, кто-то становится закаленней, кто-то ожесточается, а у кого-то заноза загоняется внутрь, и там саднит, гноится.
Да, ни родителей, ни место, ни время рождения мы сами не выбираем. И рая, полного благоденствия не бывает никогда. Как говорится, свою чащу страданий должен испить каждый. Но есть все же мера, и такие формы мучений, которые людям не надо бы даже знать. Это очень трудный вопрос, всегда ли можно с человека со всей строгостью спрашивать. Нужна объективность? А вообще она на свете есть?
Известно, что физическую боль одни переносят стойко, а другие теряют сознание от, казалось бы, малости, но они тут не властны над собой.
Абсолютно неверно по такому порогу, болевому барьеру, судить о нравственных качествах. Хотя веками, из поколения в поколение внушалось и внушается, что человек обязан вынести, вытерпеть все. Такова наша мораль, в сущности очень жестокая, беспощадная к нам же, людям. Хотя мораль, конечно, исходит из жизни, тоже всегда, во все эпохи, жестокой. Но, может быть, пора стать снисходительней, не к себе — к другим? Может быть, и в жизни тогда что-то переменится?
Пока что мы судим друг друга, и близких, и тех, кого в глаза не видывали, по меркам Средневековья, не прощая никому ничего. А, возможно, в тайне от самих себя, мы допускаем, что мрачные времена никогда не будут изжиты. Беззакония, ужасы могут начаться вновь, и каждый из нас в любой момент может быть схвачен: страшась, не желая верить, а все же неосознанно готовимся к надругательствам, пыткам — и как нам тогда себя сохранить?
То, что мы, советские люди, обсуждаем недавнее прошлое так возбужденно, нервозно, происходит еще и потому, что мы не чувствуем себя в безопасности.
Гарантий для покоя нет. И, вместе с тем никаких не осталось тайн, все покровы сдернуты. На наше воспаленное воображение действует уже только то, что, казалось бы, уже за гранью — примеры предельной нечеловеческой жестокости, невероятных мук. Все «прочее» будто уже и не стоит внимания, расценивается как везение, чуть ли не вина. И хотя это понятно, но и опасно
— для будущего.
Как правило, именно те, кто о страшном времени знает в основном понаслышке, особенно безапелляционны в своих суждениях, требуют расправы, пригвождения к позорному столбу и тех, кто выжил, и даже тех, кто не дожил.
Они оказываются более мстительными, чем сами жертвы.
Хотя спорить тут трудно. Конечно, лучше бы Шостаковичу не каяться в им несовершенных, ничтожествами измышленных грехах… Лучше бы от самого себя не отрекаться, пусть даже только на словах, не выказывать слабину, никому конкретно не повредившую, но и не украшающую его образ — не представать шутом (по определению. известной певицы — жены прославленного музыканта) в угоду власть предержащих. Гордый, цельный до последней клеточки, без единого изъяна, Шостакович, разумеется, куда бы больше сейчас всех устроил. Но только это был бы уже не он — другая личность. И писал бы он другую музыку.
А та, что он нам оставил, не годится? К музыке у нас есть претензии, есть желающие ее улучшить, усовершенствовать?
И чтобы Леонида Когана понять, судить о нем справедливо, надо слышать как он играет. Слушать его записи, которых, к счастью, много сохранилось, и сейчас фирма «Мелодия» выпускает серию, двенадцать альбомов уже вышло. Надо сказать, что в записи когановское исполнение практически не имеет потерь, в сравнении с живым. Это редкое свойство, и оно отмечалось многими профессионалами. Более того, на сцене Коган держался настолько сдержанно, что возникало некое противоречие между впечатлением визуальным и слуховым: внешний его облик, так сказать не соответствовал страстности исполнения, а существует категория слушателей, для полноты восприятия нуждающаяся еще и в некоем действе. Поэтому и Яшу Хейфеца, гениального скрипача, некоторые упрекали в сухости: он тоже не баловал публику внешними эффектами.
Натура Когана — в его необыкновенной вибрации. Вся горечь, что в нем накапливалась, ранимость, о которой мало кто знал, протест, бунт, никогда не выраженный им в словах, в поступках, здесь концентрировались, в страстной, экспрессивной исполнительской его манере, в самом звукоизвлечении, прикосновении к струне. В жизни он был замкнут, но не мрачен. Его часто видели улыбающимся, и на фотографиях он глядит в объектив с улыбкой, не особенно, щедрой, отнюдь не до ушей, скорее осторожной, выжидательной. Но без подтекста, без иронии. Терпеливой. И, можно даже сказать, благодушной.
Но когда брал в руки скрипку, начинал играть, лицо делалось скорбным, страдающим. Гневным. Пожалуй, только играя на скрипке, он спрашивал, отвечал за себя и за других сполна.
Предвижу, слышу возражения: какой же он страдалец? Ну конкурс не пустили- подумаешь, муки! Зато потом объездил весь мир. И весьма дорожил своим положением, властей слушался: нужна была его подпись, и он подписывал; требовали молчания — он молчал. Из-за подобного послушания так долго и длилось то, что длилось, А ведь можно было бы, если и не открыто протестовать, так хотя бы не участвовать…
Спорить, повторяю, трудно. Тем более, что известны примеры безоглядной, самоотреченной жертвенности, подвижничества представителей той же «прослойки» — тихих интеллигентов. Нет слов, их подвиг достоин вечной памяти и благодарности бесконечной. Но, чтобы быть культурной нацией, нельзя разбазаривать свое добро, нельзя превращаться в фанатиков какой-либо идеи, даже справедливой: жизнь, как уже не раз доказывалось, шире идей.
Достаточно ли мы отдаем себе отчет, что есть Божий дар? Ведь просто сам по себе он не дается, а именно вкупе с чем-то, не всегда добродетельным, и он в той же мере подарок, как и бремя. Отнюдь не кефиром приходится его насыщать. Он требует крови, требует сердца, требует человека с потрохами, всего.
Не знаю ни одного талантливого человека, чье жизнеописание годилось бы для святцев. Вопрос в том, что и для кого является неприемлемым, а что заслуживающим снисхождения. Леонид Коган вступил в партию, был членом консерваторского парткома. По убеждениям или дань заплатил, не знаю, не смею судить. Но вообще дань с него всю жизнь изымали, а когда ее тяжесть силы его перевесила, он умер. В пятьдесят восемь лет.
Может показаться, что с таким дарованием он при любых обстоятельствах в тени бы ну никак не остался. Но так кажется сейчас. А в 1951 году, когда королева Бельгии Елизавета обратилась к Сталину с приглашением молодых советских исполнителей для участия в конкурсе ее имени, и Сталин высочайше начертал — послать и победить! — в числе кандидатов, возможных претендентов, о Леониде Когане речь не шла. Ему начальство не протежировало, чем-то он не устраивал, хотя в открытые конфликты вроде бы не вступал, ничем не проштрафился. Но есть у наших чиновников действительно чутье, чтобы вовремя прихлопнуть.
Сохранилась стенограмма обсуждения кандидатов на конкурс имени Кубелика, куда Когана не послали, и то, что там о нем говорилось даже кажется каким-то ирреальным по пошлости, невежественности, злобе. Фамилии ораторов стыдно приводить. И не буду.
Замолчать, затоптать не получилось. Давид Ойстрах, которому поручено было свести молодых исполнителей в Брюссель и вернуться, во что бы то ни стало, с победой, сказал, что если победа нужна, должен ехать Коган.
Добиваться разрешения на его поездку взялся Святослав Кнушевицкий, не член партии и не еврей.
В результате — Первая премия. Возглас Ж.Тибо: так на скрипке еще никто не играл! С этого этапа и начался взлет, победное шествие по разным странам, разным залам, перед самой разной аудиторией. И успешная педагогическая деятельность, профессорство в Московской консерватории, ученики, которыми можно было гордиться. Правда, с конкурса имени королевы Елизаветы он вернулся с язвенной болезнью, которая никогда уже его не оставляла.
Что, думаете, может остаться в архиве прославленного во всем мире артиста? Программы концертов, рецензии, переписка с коллегами… Но у советского артиста своя специфика, и потому в архиве Леонида Когана — копии многих и многих прошений, которые ему пришлось подавать в верха всю жизнь, до самой смерти. О чем он просил? Блага, привилегии себе выбивал? Нисколько.
Просил разрешения выступить там, куда его звали, ждали. И никакие лауреатства, звания не ограждали от унижения. Остались документы, свидетельствующие о положении артиста в СССР, уязвимом, оскорбительном.
Принуждали вымаливать то, что было положено, на что, казалось, имелись все права — ставили на колени и с удовольствием отказывали.
Хочу привести документ, не только весьма характерный, но и сыгравший в судьбе Когана зловещую роль. Поставивший его еще в большую, чем прежде, зависимость от властей, что, в сущности, и свело его в могилу.
«Уважаемый Петр Нилович! (Коган обращается к тогдашнему Министру культуры Демичеву) В июле 1978 г. я обратился к Вам с письмом, в котором просил Вас помочь мне обрести скрипку высшего класса, без которой фактически не могу концертировать. К сожалению, такой скрипки в нашей стране нет, и купить ее можно только за рубежом. В сентябре 1978 г. Вы любезно приняли меня, и я рассказал Вам все детали этого вопроса. Тогда Вы сочувственно и с пониманием отнеслись к моей просьбе. Более того, прощаясь, сказали: „Считайте, что скрипка у вас уже есть, а подробности мы обсудим.“ Я покинул Вас в радостном настроении, окрыленный возможностью осуществить многочисленные творческие планы, о которых мечтаю уже длительное время… Но проходили недели, месяцы, наконец пошел второй год, с момента обращения к Вам, но никакого ответа я не получил. Невозможно подсчитать, сколько бессонных ночей я провел за этот год, и как тяжело пережил чувство горького разочарования и обиды. В течение этого времени мне встретились три скрипки, на любой из которых я был бы счастлив играть, но я не мог решиться взять на выплату ни одну из них, так как для погашения задолженности мне потребовалось бы несколько десятилетий.
Уважаемый Петр Нилович, согласитесь, что сложилось странное положение: за 34 года зарубежной концертной деятельности я безвозмездно отдал такое количество валюты, которого хватило бы для создания большой уникальной коллекции скрипок, не говоря уже о творческих и духовных силах, здоровье, которые я отдаю нашему искусству, а в результате за все эти годы не смог приобрести скрипки, подходящей моему исполнительскому стилю. Справедливо ли это? Я думаю, что нет. Уверен, что Ваше мнение по этому вопросу совпадает с моим, и очень прошу Вас устранить эту несправедливость, разрешив мне, начиная с 20-го сентября 1979 г. два года работать с Госконцертом на тех же условиях, которые давно разрешены моему молодому коллеге Г.Кремеру. Это дало ему возможность купить себе замечательную скрипку работы Страдивари, чему можно только радоваться, ибо артист должен играть на инструменте, который он безгранично любит и который является его второй натурой. Хочу надеяться, что Вы прочтете это письмо и не оставите его без ответа, как первое. Сомневаюсь, что найду в себе силы третий раз беспокоить Вас по этому вопросу. С уважением, Леонид Коган. 12 октября 1979 г.»
Письмо, как можно догадаться, осталось без ответа. С министром музыкант так и не встретился. Пытался до него дозвониться — знаете сколько раз? — сто семьдесят! Родные посоветовали ему вести запись, и я видела тот листок, с помеченными точно датами и часами, когда он звонил — и не заставал. Вот только что министр ушел, вот сию минуту его вызвали… Секретарши наших начальников — это тоже особая, взращенная у нас порода. Как виртуозно они обучены, какая изощренность в их умении кого-то, сразу, не церемонясь, послать подальше, а у кого-то жилы тянуть, морочить, советуя позвонить через час, тогда обязательно… а уж завтра наверняка… Министры сами не любят отказывать, хотят оставаться добрыми, великодушными, зато их замы…
Коган, с учетом его положения, всемирной известности, Ленинской премии, наконец, был допущен до замов. И уж они его отчитывали, как, опять же, умеют у нас. «Грозили, кричали, — вспоминает жена, Елизавета Григорьевна, — а он, как мальчик, только повторял: „Да что я такого прошу“…»
Действительно — что? То, просил, что теперь всем дозволено: коли приглашают — поезжай, играй сколько хочешь и плати налоги, пусть куда большие, чем где еще либо в мире, но все же не барщина, не оброк, как прежде, в недавние совсем времена. Почти демократия. И с оформлением меньше уже волокиты. Только Коган не дожил, и Гилельс, и многие, кого уже не вернуть.
На Когана накинулись как на посягнувшего на самое святое — запреты, нарушить которые и помыслить было нельзя. Именно самая мысль считалась кощунственной, потому что, коли она зарождалась, не далеко оставалось и до решения, действия. А в самом деле: «Да что я такого прошу?» Поэтому, чтобы даже мысли не зарождалось, возникла такая яростная реакция: скрипку ему, видите ли, захотелось, на свои кровных, заработанные, посмел размечтаться ее купить — за это — к ногтю!
После письма к министру ему дали почувствовать, что нет ничего проще сделать его невыездным. Отменялась то одна поездка, то другая, и особый садизм: сам, своей рукой, музыкант должен был направлять отказы выступить в прекрасных залах, с замечательными дирижерами.
В его ранней смерти виноваты конкретные люди, но сейчас не до них: Леонида Когана не вернуть. Как и тех музыкантов, кто принял решение уехать.
Да и продолжают уезжать. Что же, свобода пришла слишком поздно?
1990 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.