Король Лир
Король Лир
Вопреки обычным представлениям, время отнюдь не всегда ставит все на свои места. Cкорее наоборот: чем события отдаленней, тем охотнее привирают.
С другой стороны, свидетельства, данные в спешке, с опасениями, что интерес к ним вот-вот спадет, тем более не заслуживают доверия. Между тем спрос на документальный жанр, мемуары разрастается шквально. И в беллетристике авторский голос, черты личности автора куда более внятны, обнажаются откровенней. После пуританизма, навязанного советским режимом, излишества тут понятны: намолчались! И хотя свобода должна сочетаться с ответственностью, умение самих себя сдерживать приходит не сразу.
В потоке автобиографий книга Виталия Коротича «От первого лица» выделяется своей строгостью. Ничего «лакомого», в чем всех превзошел Андрон Кончаловский, читатели тут не найдут. Сам автор пишет: «Мне кажется, что наш опыт выживания уникален и важен для всего человечества». О всем человечестве судить не берусь, но для нас, соотечественников, то, о чем Коротич рассказывает, полагаю, весьма поучительно.
В тональности книги и фотография на обложке, скорее свидетельствующая о потерях, чем о победах. Тогда как другие, сверстники Коротича, — например Евтушенко, Вознесенский, — предпочли явить себя публике лет эдак на двадцать моложе. Высвечивается: им ценно то, какими они были. Коротичу — каков он есть.
Поэт, публицист, он стал всемирно известен как главный редактор журнала «Огонек», первой ласточки гласности. Про Горбачева им сказано: трагическая личность. Но он и сам из того же ряда, из того же списка жертв.
Обстоятельств ли, собственного ли характера? Об этом пусть судят читатели.
Он пишет: «Я родился и сформировался как личность в стране, провозгласившей ненависть своим главным чувством. Знаю, каково это, когда тебе завидуют; знаю, каково это, когда тебя хотят уничтожить; знаю, каково это, когда тебя предают»…
Прав стопроцентно, как и в том, что «одна ненависть переливается в другую». И точная самохарактеристика: «Я всегда с болью и даже со злостью воспринимал любое унижение».
Явившись из Киева — в понимании тогдашнем, провинции — в разгар «перестройки», Коротич для большинства, в том числе и для многих моих друзей, возник как неопознанная комета, ослепляющая неожиданностью.
Выслушивая их восторги, мне оставалось лишь им позавидовать. И тогда и потом убеждалась, что осведомленность скорее бремя, не дающее поддаться состоянию общей праздничности.
Хотя, конечно, я тоже хваталась за каждый новый номер «Огонька», и восхищаясь, и цепенея от очередного разоблачительства. То, что он прежде, скажем, в «Знамени» публиковал, лучилось благонамеренностью: что называется, проверено, мин нет. А в «Огоньке» открылось: ему тот розовый лепет давно стоял поперек горла. Ну да, выживал.
Кому-то как с гуся вода. Но у него, Коротича, от обид, от виляний вынужденных, кровь закипала. Даровитый, самолюбивый, азартный и сам постоянно себя обуздывавший, как же он, бедный, страдал! И сколько в нем накопилось, прежде чем наконец-то возможность выдалась заговорить в полный голос.
Бывая в Киеве, встречаясь в Москве, видела, как у него, обходительного, обаятельного, вдруг сдают нервы. Ранимость у сильных натур чаще встречается, чем принято думать. Как-то в панике позвонил, что срочно требуется моя помощь. А кто я, что в моих силах? Корреспондент газеты «Советская культура», правда, из пишущих с паровозной энергией, но начальников надо мной целый воз. Задание выполнила, и куда с меньшими трудностями, чем предполагала. Тогдашний главный редактор Романов мой материал о Коротиче поставил в номер, не подозревая даже, что спасает человека от травли.
Был еще его авторский вечер в Киеве, когда мы сообща обмирали: не сорвется ли в последний момент. Обошлось: успех, полный зал. Но глаза у него все равно несчастные. До чего же он был доведен, что отовсюду подвоха ждал.
Но, придя в «Огонек», поднял, выдюжил грандиозное дело. С нажимом, жестко, пусть больно, разлепил соотечественникам сонные, во лжи слипшиеся веки. И вдруг… ушел. Почему?
В книге он разъясняет этот свой шаг подробно, детально. Про Гущина, который, как он предрек, при любых обстоятельствах останется на плову; про Юмашева, из отдела писем журнала воспарившего в «семейную» одиозность; про Караулова, втирушу, проныру, которого, могу подтвердить, он, Коротич, первым раскусил. И про новые времена, новую жизнь, что «накатывала немилосердно».
Про то, что он сам «из другой команды», горбачевской, а не ельцинской. Но особенно зацепило: «Ощущение усталости нарастало во мне, опускались руки». Я сразу поверила, узнала. И это что ли типично российская беда?
До сих пор даже самыми вдумчивыми исследователя до конца не разгадан феномен Чаадаева. Как, отчего, он, карьерный, блестящий, честолюбивый, соль нации, вдруг… И халат, и затворничество, и подите все к черту! Болезнь?
Обостренное чутье? За границу ринулся, принял католичество — все мимо. Не спасло. В зрачках застыл ужас, сумасшедший, а может быть провидческий. Нет, не Пестель, сочинивший, как известно, в своих прожектах для освобожденных от царского гнета сограждан казарменную, концлагерную жизнь.
Не буду, впрочем, ввязываться в исторические параллели, тем более такого масштаба. Обращусь к тексту Коротича про «своих» и «чужих». Им написано, что в «советской тревожной жизни… эти качества развивались: узнавание своих и чужих было предельно важным для самосохранения». Но если такую школу пройти, не возникнет ли ощущения, что чужими ты окружен, приперт к стенке, а своих — раз да обчелся? Лидер, мне кажется, по природе своей устроен иначе, и снисходительнее, и погрубее. Чтобы повелевать: на многое надо — плевать.
В Коротиче, на мой взгляд, мощный общественный темперамент сочетался с характером одиночки: люди его утомляли. Умный, проницательный, он старался любезностью собеседников обволакивать, чтобы не догадались они как, он зорко все видит, что думает на их счет. Говорит, что «пытался играть сам по себе», но это возможно, когда пишешь поэму или, скажем, симфонию, а не делаешь политику. И еще: найти покровителей нужно, важно для дела. Только вот если сближаешься с ними вплотную, а они — первые лица в стране, это уже чревато.
Горбачев, надо признать, собрал команду из людей ярких, в отличие от ельцинской, суетливой и серой. Но, рухнув, практически всех их утянул за собой. Чтобы удерживать тут дистанцию, требуется виртуозность: Коротич, при всей своей независимости, виртуозности не проявил.
Хотя, наверно, не мне рассуждать о том, с чем на личном опыте никогда не соприкасалась. Мое «хождение во власть» закончилось во втором классе, с назначения санитаркой, в чьи обязанности вменялось проверять чистоту рук одноклассников перед началом занятий, но за безответственное отношения вскорости была разжалована, и больше в моем подчинении не было никого, никогда. Но что такое есть власть, ее плоды наблюдать пришлось с близкого расстояния. И убедилась: тот, кто ее имеет, получает значительно меньше, чем у него изымается. По-разному, но крупно. У кого-то человечность, у кого-то природный дар, у кого-то все разом. По-житейски считается катастрофой, когда с высоты вдруг обрушиваются вниз, в никуда. Но мне на таких примерах открывалось и другое: воскрешение. Человек, власть утративший, вновь обретал себя. За свою журналистскую жизнь я взяла сотни интервью, и самые интересные случались с теми, кому, так сказать, уже нечего терять. «Бывшие», свергнутые, старики, вдовы дарили царственной мудростью, открывающейся в утратах. Ну что там, «уже написан Вертер»: есть такая пьеса «Король Лир».
Можно недоумевать, можно назвать слабодушием добровольный уход Коротича с «огоньковского» трона, но мне представляется: то был королевский жест. И безумный, если надежда маячила, что в изгнании, в опале почести за ним сохранятся. В России?!
Из России вообще никогда никуда нельзя уезжать. И дело не только в режиме, но и в менталитете нации. Тургеневу его же собственный круг не простил парижских зимних сезонов. Коллеги-писатели нищей Цветаевой, соседи в голицынском доме творчестве, изучали ее «заграничные туалеты». Но дело не только и не столько в окружении, сколько в самом отъехавшем: очень трудно снова вписаться, единицы — у кого получилось. Россия это вам не Швейцария, куда и через десять лет приедешь, и уклад, и физиономии, консьержек, официантов все те же. А дома чувствовать себя иностранцем — не приведи господь.
Тем более Коротич отъехал ну в самое неподходящее время. Начало девяностых. Путч случился во время его отсутствия. Разумеется, никто не обязан ложиться на амбразуру, но существуют нюансы: благоразумие, понятное и простительное для частного лица, совершенно иначе воспринимается у лидера, идеолога. И если тебе импонирует рукоплескание площади, следует понимать, что твои побуждения, твое поведение оцениваются уже по особу счету. Народный любимец себе не принадлежит. Это правило, это закон, требующий безоговорочного ему следования.
Кроме того, на заре девяностых не только одна команда сменила другую.
Поменялось все. Круто, как и бывает в революцию. Неподготовленных сминали, сметали. Либо им приходилось приспосабливаться, обучаться новым навыкам. Ну да, как там у Ленина: учиться торговать.
Драма, в истории много раз повторяющаяся — когда те, кто активно способствовал переменам, ими же и бывал опрокинут. Коротич — провозвестник нового — оказался человеком старой школы. Но, надо отдать ему должное, сам это осознал.
И обиделся — вот в чем сказался характер. Бойцовские качества отказали или, может быть, сработались. Знал как вести себя с монстрами советской системы, но перед Гущиным, которого никогда не уважал, растерялся. А в заместители к себе взял, рассчитывая удержать в подчинении. Странно все-таки, что — с его проницательностью — от него ускользнуло, что люди, даже невежественные, недалекие, чутки к пренебрежению. Помнят его, не прощают, а при случае мстят.
Газета, журнал — это и коллектив, и производство, где хозяин обязан заботиться о благополучии работников. В прежние времена главный редактор, если от жизни не отрывался, выхлопатывал для сотрудников льготы, дефициты, улучая момент во время бесед, визитов к большому начальству. Помню, как отца распирало от гордости за то, что удалось ему выбить квартиру уборщице в «Знамени», Марте Яковлевне. Не за себя просить, а за малых сих было шиком, хотя все же более с благородным оттенком, чем с низменным. Тем более, что потребности личные удовлетворялись в пакете, вручаемом вместе с должностью: и пайки, и казенный автомобиль. Если не алчествовать, хватало.
Но прошлое кануло в лету. Те чиновники, которых Коротич так ненавидел, повылетали из кресел, пришли другие, «деловые люди», с физиономиями отнюдь не чарующими и неясным прошлым. Данность, реальность, против которой, как известно, не попрешь.
Почему Коротич тут отступил, для меня, скажем, понятно: наша семья в таких обстоятельствах и уехала. Но он в своей книге пишет, что намерен был только сменить обстановку, предполагая свой отъезд из страны лишь временной перебивкой. Говорит: вот прежде другие уезжали-де навсегда, а у него билет — в обе стороны.
Шутите! Так не бывает. С Россией, по крайней мере, не получается. И правильно ему говорили эмигранты, с которыми он встречался: нас дома не ждут. И с чего бы? Свято место пусто не бывает. Странно опять же, что цитируя статью Мандельштама о Чаадаеве, где все разложено по полочкам, вывод делает, вопреки логике, обратный.
В его книге самое уязвимое — рассуждения про эмиграцию. Тут его напрочь оставляет великодушие, до того проявляемое к фигурам, компрачикосно режимом изуродованных: к Корнейчуку, Гончару. А о Межирове, поэте, кстати, первоклассном, сообщает, что тот получил квартиру в доме для бедных пенсионеров: и что? Женщина, с двумя дипломами о высшем образовании торгует в лавке, куда он, автор, заходит, глуша ностальгию привычным продуктом, селедкой, колбаской: и что?
Они — жалкие? А он сам, семь лет в Штатах без семьи, без жены, без детей, как пишет, проживший, арендующий односпальное помещение в Бостоне, счастливец, что ли? Неужели за семь прожитых вне дома лет не уяснил, что из страны большинство уехало не с мыслью разбогатеть, а совсем по другим причинам? Если его так жгли унижения, оскорбления, почему бы не допустить, что и другие тоже памятливы?
Слава богу, теперь эмиграция — и прежних, и нынешних волн — не терра инкогнито для соотечественников. Когда из страны выталкивали, когда оттуда под смертельным риском сбегали, все происходило иначе. Теперь в первую очередь трезвость надобна для просчета шансов на выживания — и там, и здесь.
Что характерно, «там» и «здесь» в сущности уже совпадают. И не сам ли Коротич за то ратовал? Чтобы каждый знал свое дело, им занимался и соответственно получал.
Поэты меньше, чем банкиры. Биологи больше филологов. И так далее, и вплоть до высшей планки, все учтено до мельчайший подробностей: президентам вменяется обладать чемпионской закваской, чтобы, когда мордой по паркету елозят, сохранять улыбку, явленную перед телекамерами, несмотря на расквашенный нос.
Но мы, россияне, так долго воспитывались в иных правилах, что сразу нам свою кровную психологию не изжить. Тут в основе не «загадочная русская душа», а культура, выпестованная в нашем народе лучшими представителями многих поколений: вниманье к падшим, способность сопереживать, проникаться сочувствием к потерпевшим, жертвам. Хотя и вот что нам свойственно: мы никогда не умели ценить, признавать то хорошее, что для нас было сделано кем-то персонально, что вошло уже в наш обиход.
Виталий Коротич сделал. Его «Огонек» сломал своего рода «берлинскую стену», в пределах которой российскую прессу теперь уже не удержать. Разве что пулеметами. Хочется верить, что наш народ понимает, что из всего обещанного одно лишь сбылось — гласность. И это, пожалуй, самое важное, что нельзя отдавать.
Удачливость же Коротича, как и с его несчастия — мета избранников.
Случилась судьба. Он от нее не уклонился. Уважаю.
2000 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.