Год девятнадцатый. 1976
Год девятнадцатый. 1976
В этом году мы стали москвичами. Сотворил сие чудо, особенно великое по тогдашним временам, человек, которого природа щедро наделила талантом и который за свою пятидесятилетнюю жизнь написал много хороших книг, в том числе две-три превосходные.
Ныне они забыты. И сам он забыт. Это несправедливо, но это закономерно. Такова судьба поколения, к которому принадлежу и я. Но прежде чем говорить о нем, об этом горемычном поколении, состоящем, само собой, не из одних литераторов, я хочу попрощаться с Лобней, которая приютила нас на несколько лет. Она фигурирует – не под маской, под своим собственным именем – в одной из моих повестей, тоже, разумеется, забытой. Поделом! А еще она вписана, что куда важнее, в свидетельство о рождении моей младшей дочери.
На самом деле дочь родилась в Москве. Просто роды грозили осложнениями, и врач «скорой помощи» на свой страх и риск повезла жену не в захудалую лобненскую больницу, а в столичный роддом, что делать категорически запрещалось. Предупредила меня, чтобы я ни в коем случае не говорил, что прибыли на «скорой», и, закутавшись в дешевенькое пальтецо (прятала медицинский халат), сидела рядышком со мной в коридоре, пока в приемном покое оформляли документы. Боялась: вдруг не возьмут! Да и как я среди ночи доберусь потом до своей Лобни! Шофер терпеливо дожидался нас в машине. Может быть, они спасли мою дочь – проблемы-то действительно были, и непустячные. Лишь через месяц отпустили домой жену с ребенком.
О микроскопической Лобне мало кто знает, но видели ее, не подозревая о том, миллионы людей. Когда улетали из Шереметьева либо прилетали в него. Несколько раз мне удавалось даже рассмотреть из иллюминатора наш длинный, на восемь подъездов, дом, а когда самолет закладывал вираж, ухватывал взглядом уплывающее назад, чуть накренившееся – удивляешься, как не проливается вода! – круглое, почти безупречной формы озеро, сплошь белое от чаек.
Оно ледникового происхождения и называется Киево. Я открыл его случайно в своих велосипедных вылазках, с трудом разобрав на воткнутой в землю поржавелой железяке, что тут, оказывается, крупнейшая в Европе колония чаек. Когда-то их кольцевали специалисты из Зоологического института, потом озеро сплошь заросло, но птицы продолжали прилетать и, истошно крича, подолгу кружились в воздухе, выискивая водные оконца. Прислонив велосипед к накренившейся березе, я подолгу смотрел на них. Пройдет несколько лет, и неприкаянные, не находящие себе места птицы станут для меня неким печальным символом.
Однажды в больнице, наблюдая за медсестрами, Корней Иванович Чуковский записал в дневнике, что «все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева – словом, не просто дикари, а недочеловеки». И далее: «Сколько ни говори о будущем поколении, но это поколение будет оголтелым, обездушенным, темным».
Запись сделана в феврале 1959 года; восемнадцатилетние сестрички, стало быть, – мои сверстницы, а то, что Чуковский именовал когда-то «будущим поколением», и есть наше – мое – поколение. Поколение, лишенное, в массе своей, культурных, религиозных, исторических корней.
Я говорю сейчас не о литераторах – впрочем, и о них тоже, – я имею в виду весь социальный спектр: от медсестер до профессоров, от учителей до политических деятелей, хотя последних в нашей возрастной группе раз-два и обчелся. Социологи полагают, это не случайно. Вот что писала в свое время о моих ровесниках академик Заславская: «Они отличаются большим пессимизмом, слабо верят в социалистические ценности, скептически оценивают возможности политического изменения экономических отношений, пассивно ведут себя в общественной жизни».
Что сделало нас такими? Годы брежневского безвременья? Нет, пессимизм и пассивность пришли раньше – в миг зачатия нашего. В ночь зачатия. В растянувшуюся на годы страшную и душную ночь, полную подозрительных шорохов, скрипов подозрительных и подозрительных шагов. О, что тогда не казалось подозрительным! Стук собственного сердца и тот внушал тревогу. «Что это?» – спрашивали, замерев, наши родители.
Какие ж дети могли родиться от этой торопливой, от этой опасливой любви! Но мы родились, и наш первый крик, и первые слова наши, и первые вопросы, которые ни один взрослый задать не посмел бы, пресекались то громом аплодисментов, что рвались из черной тарелки репродуктора, то испуганным шиканьем. «Тс-с-с! – прижимала бабушка палец к губам. – Стены уши имеют». Вот и погружались тихонько в дрему, когда же в шестидесятых заиграли побудку, мы, еще юнцы, успели только-только раскрыть глаза, набрать неокрепшей грудью воздух, как снова – отбой, снова – долгие сумерки.
Мы прятались кто куда, чаще всего по своим компаниям, о которых очень точно сказал Евтушенко: «Компании нелепо образуются». И добавил: «В одних все пьют да пьют – не образумятся…»
К нашей это относилось в полной мере. Начинали мы обычно в какой-нибудь стекляшке, где сквозь пальцы смотрели на приносимую с собой выпивку, а продолжали, когда все уже закрывалось, в «арбитраже» у Валеры Епихина.
Жил Епихин в центре, на Садовом кольце, в массивном, с гранитной отделкой, доме. Первые два этажа занимали учреждения, о чем извещали вывески у парадного. Их тут было налеплено множество, и больших и маленьких, и справа и слева, но мы помнили только одну, со словом «арбитраж». Так и говорили: «Айда в арбитраж!».
В кабину допотопного лифта, что флегматично ползал за металлической сеткой, больше трех человек не вмещалось. Остальные шумно подымались по каменной лестнице с длинными маршами. На беленой стене темнели там и сям языки копоти, точно кто-то разгуливал здесь, как в пещере, со свечами в руках.
Прямо с лестничной площадки гость попадал в комнату. Не в прихожую, не в коридор – в комнату. Справа от двери, сразу за раковиной с краном, стоял близко к стене громоздкий шкаф, на котором лежал разобранный велосипед: два колеса и рама. Слева висела боксерская груша. Входя, редко кто не жахал ее кулаком.
Хозяин, коренастый, тяжелый, с тяжелым лицом, молчаливо ждал, пока все пройдут. Он вообще мало говорил, редко улыбался и почти не пил. Иногда, запалив все лампы и взяв кинокамеру, снимал застолье, но мог весь вечер просидеть бирюк бирюком на краешке тахты под огромным портретом Есенина. Портретом не парадным, а вольным, легким: поэт возлежал среди ромашек, покусывая травинку.
Были, припоминаю я, и настоящие ромашки – это в холостяцкой-то комнате! Еще вспоминается шахматная доска и доска чертежная. Последняя повергала поздних и, разумеется, незваных гостей в легкое замешательство. «Мы ненадолго, Валера!» – клялись, и на освобожденный от чертежных причиндалов стол бережно ставились бутылки, вываливались промасленные кульки (жареная, по 88 копеек, килька) и крупные, алые, с зеленой звездочкой помидоры, приобретенные – без очереди! – неотразимым Ваней Карповым. («Три штучки, бабоньки, а? Закусить нечем».) Клялись, что ненадолго, и клялись искренне (сознавали: диплом у человека; или курсовой?), но засиживались до полуночи, а то и позже – до без четверти час. То был контрольный срок, жестко определяемый расстоянием от «арбитража» до метро, которое, как и теперь, закрывалось ровно в час.
Но однажды с полпути совестливый Иван вернулся, чтобы помочь приятелю завершить чертеж. Оба учились в строительном, да и все остальные были технари, не считая меня и одного моего сокурсника, который, собственно, и привел меня в «арбитраж». Днем учился, а ночью – вернее, через ночь – развозил с Иваном по аэропортам завтрашние газеты. За рулем восседал, едва вмещаясь в легковушку, Витя Берегатов, длинный, худой, так всю жизнь и прокрутивший баранку.
Последний раз виделись с ним в ноябре 2005-го на похоронах Ивана. Гроб не открыли: жил Иван Иванович с некоторых пор один и, умерев, лежал то ли три, то четыре дня, пока не пошел запах. Верхняя часть тела, облаченная в спортивный костюм, – на тахте, ноги – на полу. В такой позе застали его, взломав дверь, жена, с которой он давно развелся, и сыновья, ровесники моих дочерей.
Еще на похоронах присутствовал бывший хозяин «арбитража», респектабельный господин в плотной полосатой кепочке, так и оставшийся холостяком. Все удивлялись: отчего не женится основательный, серьезный Епихин? – и находили только одно объяснение: квартира. Но вот обзавелся наконец – в том же 76-м, когда мы с женой стали москвичами, однако, явившись на новоселье с небольшим обеденным сервизом, я сразу ощутил, как нелеп этот предназначенный для семейной жизни подарок. Нелеп, потому что не понадобится никогда.
Откуда в нас это стремление к одиночеству? Или, может быть, тут другое? Может быть, тут – наказание одиночеством? Контактный, по-крестьянски расположенный к людям Иван (в столицу пожаловал из рязанской глубинки) на старости лет ушел из семьи, коренной москвич Епихин семьей так и не обзавелся, да и я, грешный, с молодых лет мечтал заиметь хоть какую-нибудь хатенку, куда никому, кроме меня, не было б доступа.
Не заимел. Даже захудалой дачки. Из собственной квартиры на одиннадцатом этаже устраиваю берлогу: отключаю телефон и по несколько дней кряду не раскрываю рта. Жена, бедняжка, смирилась…
Так что все-таки: стремление к одиночеству или наказание одиночеством? Боюсь, наказание…
У нас с бабушкой телефона не было, но была, естественно, входная дверь, которую я однажды тихонечко, исподтишка так запер перед носом тех, кто хотел войти в нее. Променял общение, которое Сент-Экзюпери почитал наивысшей роскошью, дарованной человеку, на чечевичную похлебку.
В моем случае в роли чечевичной похлебки выступала жареная картошка. Сейчас расскажу.
Время от времени бабушка уезжала к своей младшей дочери Тамаре, которая жила в сорока четырех километрах от Симферополя, в районном городке Саки, уже упоминавшемся на этих страницах. «Парк! Какой парк там!»
Парк был обыкновенным. Ну старый, ну тихий, ну с двумя общипанными лебедями в заполоненном тиной озере. Что же нашла в нем моя бабушка, к красотам природы, в общем-то, равнодушная? А ничего. Я прямо заявлял (молодость любит резать правду-матку в глаза), что она едет туда, дабы сэкономить на харчах. Живя в гостеприимном и сытом доме моей тетушки, начинавшей тогда карьеру адвоката, причем удачно начинавшей, мы ни копейки не тратили на еду, а это было ощутимым подспорьем в нашем скудном бюджете.
Но то на каникулы. Во время же учебы бабушка меня забрать с собой, естественно, не могла, и я был несказанно рад этому. Воля! Полная воля. На питание оставляла из расчета семи рублей в день, что равнялось стоимости почти четырех буханок хлеба, и – немного продуктов. Деньги, естественно, уходили сразу – на мороженое, на газированную воду с сиропом (двойным… Роскошествовал!), на игру, этакое дворовое самодеятельное казино, в котором мне никогда не везло, и тогда я садился на картошку. Трудно поверить, но картошка – жареная картошка – получалась у меня лучше, чем у бабушки. Или это мне казалось так, поскольку сам готовил?
Чистил медленно, но очень аккуратно, стараясь потоньше срезать кожуру: клубней в тазу под кухонным столом оставалось не так уж много. Затем тщательно мыл в двух водах, нарезал тонкими ломтиками и жменями вываливал их на раскаленную сковородку. Картошка звонко шипела. Сглатывая слюну, осторожно помешивал румянящиеся дольки. По примеру бабушки накрывал сковороду крышкой: меньше масла уходило.
Но вот все готово, я медлю в предвкушении вкусной еды, режу ноздреватый хлеб, и в этот момент – бесцеремонный стук в дверь, днем обычно не запиравшуюся. Не успеваю ответить, как на пороге возникают двое: горбатый Ратмир и хромой Алеша.
Бок о бок промаявшись все свое тяжкое детство в специальном детдоме для детей, больных костным туберкулезом, они избегали своих здоровых сверстников и лишь для меня делали исключение. Почему? Оба были старше меня, но из-за болезни дважды оставались на второй год, и теперь мы все трое учились в одном классе, а с Алешей еще и жили в одном дворе. Ратмир обитал где-то на Петровской балке. У всех троих погибли отцы, – может быть, это нас сближало? Или их физическая, их внешняя ущербность была сродни моей ущербности внутренней, которую они ощущали? Так же как непостижимым образом ощущали на расстоянии запах жареной картошки. А иначе как объяснить, что появлялись они всегда тютелька в тютельку?
Я давал им по вилке, ставил сковороду посреди стола, снимал крышку. Незваные гости отмахивались, бормоча что-то, и при всем своем внешнем различии становились вдруг фантастично друг на друга похожими. Ратмир, казалось, начинал хромать, а у Алеши вырастал горб.
Слабы и косноязычны были их целомудренные отказы: боялись – вдруг поверю, что и впрямь сыты.
Первым уступал Ратмир. Подпрыгивал, усаживался на высокий для него стул. Алеша по инерции лепетал что-то, но уже совсем невнятно, тоже садился, и нежное лицо его розовело, как в минуты, когда горбун с наигранным цинизмом говорил о женщинах. Ратмир ерзал и раскачивался на стуле, норовя придвинуть его ближе к столу, а лицо оставалось независимым и гордым. Смеялся, небрежно рассуждал о чем-то. Притиснувшись наконец вплотную к столу, брал вилку, и тогда Алеша тоже брал, но раньше – никогда.
Ели мы все трое нежадно, неторопливо, без видимого аппетита – как бы между прочим. Философствовали о высоких материях, вилками же работали будто по рассеянности, словно не замечая этого. И тем не менее с самого начала устанавливалась очередность, которую и гости и хозяин блюли свято. Никто не осмеливался тыкнуть в сковородку вилкой два раза подряд. Брал хозяин, то бишь я, потом – гости и жевали, медлили до тех пор, пока я снова не протягивал вилку.
Большая и голая запрокинутая голова Ратмира едва возвышалась над столом, Алеша же сидел далеко, на краешке стула, как-то боком – по-птичьи. Вытянутая в сторону, неподвижно лежала больная нога в огромном протезном ботинке. Картошку он не выбирал, как Ратмир, чье лицо было почти на уровне сковороды, а подцеплял что придется, не глядя, и, случалось, совал в рот пустую вилку, но вторично не лез – смиренно ждал своей очереди.
Когда сковорода опорожнялась примерно на две трети, оба дисциплинированно клали инструмент: спасибо, хватит, наелись, и, лишь поломавшись, снова принимались за еду. Я играл роль учтивого хозяина, они – роль учтивых гостей, и так до тех пор, пока на сковороде не оставалось ни крошки. Масло вылизывали хлебным мякишем.
Конечно, я не голодал, тем более что иногда мне перепадало кое-что от тети Мани. Правда, в отсутствии бабушки я к ней ходить стеснялся: жгла мысль, что она догадается, с какой тайной целью решил навестить старушку ее внучатый племянник.
И вот наступал день, когда в доме не оставалось ничего, кроме четвертушки хлеба, мутных осадков растительного масла на дне бутылки да нескольких картофелин. Как бережно очищал я их тупым ножом!
Так было и в тот раз. Накануне пожарил чуть больше, чем позволяли запасы (не то что рассчитывал на них, но предчувствовал: придут ведь, придут!), и теперь дай бог, чтобы на полсковороды наскрести! А тут еще одна картофелина, с виду крепкая, оказалась гнилой внутри – отошла почти целиком. Резал мелко – мельче, чем всегда. Когда сыпанул, мокрую, на сковороду, зашипело так, что я испуганно замер. На весь двор слыхать, почудилось мне. Беря очередную жменю, тщательно стряхивал над миской воду. Вот-вот, ждал, в дверь забарабанят и, не дождавшись ответа, распахнут дверь.
Масло из скользкой бутылки лил аккуратно: авось не все уйдет, останется? Вероятно, не слишком аккуратно – картошка подгорала, и я, убедив себя, что нужно попробовать, подцепил зарумянившийся ломтик ножом. Наспех обдув, сунул в рот. Обожгло. Разинув, как рыба, рот, ворочал ломтик языком, перебрасывал с места на место. Затем с усилием раздавил. Картошка была сыроватой, но ее уже подраспарило, и я жадно протолкнул ее внутрь. От масла руки были липкими; я тщательно вытирал их вафельным полотенцем, которое за время отсутствия бабушки стало черным, а сам настороженно прислушивался.
Положив полотенце, тихо подошел к окну. Занавески не отодвинул – сквозь щель в них глядел на залитый осенним солнцем пустой двор. Я знал уже, что сделаю сейчас – конечно, знал! – но все еще медлил. Теперь, спустя много лет, это отчасти успокаивает меня: не сразу ведь решился. Не сразу, да, но – с другой стороны – все, выходит, понимал, а не сослепу, не сгоряча.
Сковородка была плотно закрыта, но запах картошки успел разрастись во всю квартиру. Во весь двор. На цыпочках вышел я в коридор. Мгновенье стоял там, не дыша, затем прижал плечом дверь (чтоб не слышно было скрежета), дрожащей рукой переместил задвижку. Все так же на цыпочках вернулся в кухню, открыл сковороду. В лицо шибанул пар и горячий вкусный запах. Помешав и снова попробовав, опять закрыл. Но плитку выключил: бабушка наказывала беречь электричество.
Ждать теперь оставалось недолго. Я подкрался к окну и тотчас отпрянул. Они! Тяжелая голова Ратмира раскачивалась в такт шагам, а Алеша, который никогда не брал палочку, когда отправлялся ко мне, вскидывал слегка руки, словно входил по острым камням в воду. Как всегда, они пылко спорили о чем-то. На всякий случай я отступил от окна еще на шаг. До крыльца оставалось рукой подать, но это короткое расстояние они преодолевали почему-то очень долго. С напряжением ждал я знакомого стука – вот сейчас, сейчас, а когда раздалось, вздрогнул всем телом.
Как нестерпимо пахло картошкой! В дверь толкнулись, пытаясь привычно открыть ее, затем снова забарабанили, снова толкнули, и все замерло. Но они не уходили. Я различал их слабые голоса. А вдруг, мелькнуло, сообразят, что заперто изнутри, и останутся ждать? Но теперь уже открывать было поздно – поймут все. Я не шевелился. Хорошо помню, как плотно обступал меня густой отвратительный картофельный дух.
Они еще бухнули в дверь, но уже без надежды, от отчаянья, и я с облегчением увидел, что они уходят. Оба молчали. Ветер раскачивал ветки жасмина, срывал с акации последние желтые листья и нес их, они золотились на солнце, как ломтики так и не откушанной ими картошечки.
Сам откушал. В полном одиночестве. Пожертвовав общением, которое так ценил Экзюпери. Но он же утверждал в «Планете людей», что «в нашем мире все живое тяготеет к себе подобному, даже цветы, клонясь под ветром, смешиваются с другими цветами, лебедю знакомы все лебеди, – и только люди замыкаются в одиночестве».
В моем случае следует сказать: запираются. И сколько в жизни было таких дверей!
Человек, благодаря которому я в 76-м стал москвичом, тоже запирался. На все ключи. Глухо… Для него это закончилось катастрофой.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ КВАРТАЛ
ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ КВАРТАЛ Из ликвидкома ББК я был временно переброшен в штаб Подпорожского отделения Свирьлага. Штаб этот находился рядом, в том же селе, в просторной и чистой квартире бывшего начальника Подпорожского отделения ББК.Меня назначили экономистом-плановиком с
Девятнадцатый год
Девятнадцатый год 1 Богородицкое сельскохозяйственное училище было основано в 1898 году на средства государства и земства на землях Бобринских, в одной версте от города по дороге на Тулу. Были выстроены кирпичные здания: главный корпус трехэтажный с аудиториями и
Год девятнадцатый
Год девятнадцатый Перспективы архитектуры — Падение Хрущева — Крушение всех надежд — Гесс спорит с французским генералом — Ширах угрожает донести на французского охранника русскому директору — Миновал Сиэтл — Что обсуждал Гесс на первом свидании со своим адвокатом
1976 год
1976 год В отличие от всех предыдущих годов, год 1976-й был отмечен резким ослаблением давления на Театр на Таганке со стороны властей. Можно долго искать причину столь внезапного благоволения и находить массу ответов, но все же главным было то, что власть в тот год, кажется,
1976
1976 В Театре на Таганке Валерий Золотухин продолжает готовится к роли Гамлета. Главный исполнитель этой роли Владимир Высоцкий пребывает в откровенном недоумении, поскольку не ожидал от своего друга такой «подлянки». Они хотя и общаются, но отношения между ними все же
Девятнадцатый год
Девятнадцатый год Нет, стыдно нам слабеть теперь душою, На нас теперь священный долг лежит; Недаром Бог судил нам в дни такие жить! Ведет последний бой, бой насмерть, свет со тьмою! Почтим же жребий наш; исправимся — пора! Пойдем вперед, а отступать забудем. Для преуспеянья
Мой девятнадцатый день рождения
Мой девятнадцатый день рождения «19.09.43 – 4 полета – 6,15 ч. Бомбили отступающие войска противника по дороге Гостагаевская – Джигинское…» В полку было суматошно, настроение приподнятое: Голубая линия наконец-то прорвана. Немцы отступают.– А знаете ли вы, – послышался
Глава двадцать первая Девятнадцатый титул «Юнайтед»
Глава двадцать первая Девятнадцатый титул «Юнайтед» Задолго до того, как мы выиграли девятнадцатый титул чемпионов Англии, всех волновал вопрос, когда же мы побьем рекорд «Ливерпуля». Лично я был уверен, что рано или поздно мы преодолеем установленную ими планку в 18
Девятнадцатый вылет
Девятнадцатый вылет В селе Русское Краснодарского края в братской могиле рядом с боевыми подругами покоится прах Ани Высоцкой. Она успела в жизни так мало — ей было всего 22 года, и погибла, сделав лишь 19 боевых вылетов, не успев вкусить радости побед, не успев испытать
Девятнадцатый съезд
Девятнадцатый съезд «Поселиться в избе, забрать библиотеку и писать, писать…» Сталин как оратор. Лебединая песня диктатора. Меня избирают членом ЦК. Молотов, Ворошилов и Микоян не заслуживают доверия. «Дело врачей». Прекрасная дама — Идеологическая комиссия. Я возглавил
1976
1976 Начало года проходит под знаком ПНО — борьба за книжное издание, написание сценария.Письмо Бориса брату, 3 января 1976, Л. — М.Дорогой Аркаша!Прилагаю письмо заведующему сектором печати отдела пропаганды ЦК ВЛКСМ тов. Полещуку. Имя-отчество установить не удалось —
1976 год
1976 год СНОВА НА "ЛЕНФИЛЬМЕ" В конце 1975 года директор "Ленфильма" В. Блинов отправил на имя директора Театра на Таганке Н. Дупака и главного режиссёра Ю. Любимова письмо следующего содержания:"Уважаемые Николай Лукьянович и Юрий Петрович!Киностудия "Ленфильм" приступила к
10 июля 1941 г. Девятнадцатый день войны.
10 июля 1941 г. Девятнадцатый день войны. «Дивизия героически дерется, сдерживая противника. Не видим наших самолетов. Немецкий корректировщик летает целый день над головами совершенно безнаказанно. Жара невыносимая. Продолжаем работу в 385-м полку. Снимаем репортаж войны, не
А. Елисеев ШЕЛ ПАРНИШКЕ В ТУ ПОРУ ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ ГОД
А. Елисеев ШЕЛ ПАРНИШКЕ В ТУ ПОРУ ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ ГОД Герой Советского СоюзаАлексей Сергеевич Андреев …В числе делегатов областной партийной конференции Оренбуржья был среднего роста худощавый молодой человек с Золотой Звездой Героя Советского Союза на груди.— Такой