ВЕСЬ ТРЕПЕТ ЖИЗНИ ВСЕХ ВЕКОВ И РАС…
ВЕСЬ ТРЕПЕТ ЖИЗНИ ВСЕХ ВЕКОВ И РАС…
Жизнь — бесконечное познанье…
Возьми свой посох и иди!
…И я иду… и впереди
Пустыня… ночь… и звёзд мерцанье.
Жизнь — бесконечное познанье…
…Не я ли
В долгих планетных кругах
Создал тебя?
Ты летопись мира,
Таинственный свиток,
Иероглиф мирозданья,
Преображенье погибших вселенных…
Я люблю тебя, тело моё…
«Человек — это книга, в которую записана история мира», — вспомним ещё раз эту запись из дневника Максимилиана Волошина за 1907 год. «Весь трепет жизни всех веков и рас / Живёт в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас», — вторит он себе двадцать лет спустя в итоговом стихотворении «Дом Поэта». Не станем забывать, что читает эту книгу поэт, чей «дух древнее, чем земля и звёзды», потому и проникает его мысль сквозь толщу времён, познавая «иных миров в себе напоминанья».
«Великий пафос лирики завещан» нам Волошиным, и завещание это безгранично. Лирическое «я» поэта включает в себя образы-символы из самых разных сфер — литературы, искусства, мифологии, религии. Это и Вечный Жид, и Иисус Христос, и штейнеровский «Солнечный дух», и космический первочеловек Адам Кадмон, и Кентавр, и Эдип, и Зевс, и Орфей, и множество персонажей-демонов, вроде Дмитрия-императора, Стеньки Разина или протопопа Аввакума.
«Орфеем, способным одушевить и камни», назвал хозяина Коктебеля Андрей Белый. С мифом об Орфее — об обречённости любви — соотносил Волошин трагическую участь поэта. Не забывал он и о великом посвящённом Древней Греции, придавшем могущество солнечному культу Аполлона Орфее (Орфей — «исцеляющий светом»), первосвященнике и царе, с именем которого связана целая система религиозно-философских взглядов (орфизм).
Эта светлая аллея
В старом парке — по горе,
Где проходит тень Орфея
Молчаливо на заре…
Всё смешалось. Мы приидем
Снова в мир, чтоб видеть сны.
И становится невидим
Бог рассветной тишины.
(«Эта светлая аллея…», 1905)
В этих стихах слышатся отголоски орфического учения о переселении душ, заимствованного сектой орфиков у фракийцев и перешедшего к пифагорейцам, а много веков спустя — в современные Волошину оккультные учения. Орфики воспринимали тело как «темницу» или «могилу души», а идеал видели в блаженном бессмертии или бестелесном бытии души. Однако вырваться из телесной тюрьмы, полагали они, невозможно, ибо после смерти душа попадает в новое тело, то есть в новую тюрьму, причём, как и в индусском учении о карме, в новой телесной жизни получает возмездие за прегрешения жизни прошлой. Как знать, может быть, это прямо или косвенно отражено в IX сонете «Corona Astralis», посвящённом
Тому, кто в тьму был Солнцем ввергнут в гневе,
Кто стал слепым игралищем судеб,
Тому, кто жив и брошен в тёмный склеп.
Но не будем привязывать стихи к закостенелым учениям… Хотя, думается, Волошину было близко то, что отличало учение орфиков от индусов: идеал бытия души после «спасения» от круговорота рождений — не в «потухании» её в нирване, а в её блаженном индивидуальном бессмертии в божественном небесном мире, там, где
Вечность с жгучей пустотою
Неразгаданных чудес
Скрыта близкой синевою
Примиряющих небес…
(«По ночам, когда в тумане…», 1903)
Но если у индусов и орфиков переселение душ есть зло бесконечно длительной привязанности души к земле и телу, а спасение — в окончательном отрыве от телесного мира, то у Волошина нет этого отвержения телесности даже во имя тяготения души к Богу:
Плоть моя осмуглела,
Стан мой крепок и туг,
Потом горького тела
Влажны мускулы рук…
(«Я, полуднем объятый…», 1910)
В поэзии Волошина нет страха перед инобытием. Точнее, в ранних стихах ощущается ужас перед вселенной, перед космосом («Но ужас звёзд от знанья не потух…»), предчувствие, что «И труп Луны, и мёртвый лик Сатурна — / Запомнит мозг и сердце затаит…». Однако сложившийся (не без влияния Штейнера) взгляд поэта на человеческую жизнь как на бытие, растворённое в космическом времени и лишь на мгновение воплощённое в земной оболочке, лишён трагичности. Не муки испытывает душа в своих странствиях, а видит сны, хоть и томится памятью. Подобно тому, как воплощается душа человека, неоднократно меняя земные оболочки, так же и душа истории постоянно возрождается, меняя свои временные, национальные рамки.
«Вся Россия делится на сны…» — писал, тоскуя о родине, В. Набоков в 1926 году. У Волошина на сны делятся вся земная жизнь человека и мировая история. И это, может быть, закономерно для поэта Киммерии. Ведь, согласно «Метаморфозам» Овидия, божество сна — Гипнос обитал в киммерийской пещере, из недр которой вытекал родник забвения, дающий начало Лете. Свою же миссию Волошин видел в прочтении этих снов. Откроем записи в «Истории моей души», сделанные 26 сентября 1907 года: «Если судьба привяжет к России, я буду в глубине своей комнаты добросовестным историографом людей и разговоров, а на площадях газет — толкователем снов, виденных поэтами. Быть толкователем снов и добросовестно записывать свои сны, виденные на лицах современников, — вот моя миссия в России». Миссия оставалась неизменной, однако со временем меняется ракурс мировосприятия.
Космический ужас, «внежизненные обиды», возможно, через личное восприятие Христа, через «жажду оцета»[17] переводятся в земную плоскость. «Зрачки чужих, всегда враждебных глаз», направленных со всех сторон на поэта, становятся реальностью (знамением истории, если угодно), а его путь «в пространствах вечной тьмы» космоса оказывается блужданием «в лесу противочувств, / Средь чёрных пламеней, среди пожарищ мира»…
Что же касается затронутой выше темы, то она с творческой зрелостью поэта претерпевает существенные изменения — от антропософского «Солнечного духа», свершившего на земле «мистерию Голгофы», Волошин идёт к восприятию православного Образа, как правило, открыто не называемого. Правда, христианство Волошина, отчётливо обозначившееся в его творчестве в последние полтора-два десятилетия жизни, в значительной степени основывалось на софиологии Владимира Соловьёва, было связано с его трактовкой человека как связующего звена между природным и божественным мирами (у Волошина: каждый «есть пленный ангел в дьявольской личине»). Конечно, ощущается здесь и влияние Достоевского, о чём неоднократно уже говорилось.
Своеобразную точку зрения высказывает на этот счёт Э. М. Розенталь («Знаки и возглавья»): «Макс ищет ответ не у позднего Достоевского, пришедшего после долгих сомнений и колебаний к Богочеловеку, а у Достоевского, ещё раздираемого сомнениями и пытающегося отыскать будущее человечества в действиях самих людей, которых, правда, ещё никто не встречал…»
Волошин до конца жизни использовал религиозно-философский опыт Вл. Соловьёва, а также Достоевского, которого постоянно перечитывал, что в итоге выразилось в соотнесении соловьёвской Софии-Премудрости Божией с ликом Владимирской Богоматери. Н. А. Бердяев писал: «Вл. Соловьёв всегда понимал христианство не только как данность, но и как задание, обращённое к человеческой свободе и активности… дело Христово в мире есть прежде всего организованная любовь. И дела любви по соловьёвскому сознанию нужны не для оправдания, как то обнаруживалось в западных спорах об оправдании делами и верой, а для осуществления Царства Божьего». Мысль Соловьёва — «Человечество должно не только принимать благодать и истину, данную во Христе, но и осуществлять эту благодать и истину в своей собственной и исторической жизни» — была для Волошина откровением и руководством к действию: «во все периоды в центре стоял для него вопрос об активном выражении человеческого начала в Богочеловечестве».
Максимилиан Волошин являет собой редчайший пример жизнетворчества: основа жизни и линия поэзии сливаются у него в одно целое, и целое это — подвиг христианской любви к людям, к России.
Воспринимая «пути России» с позиции телеологии (высшей, космической цели), поэт вместе с тем далёк от наивного (простодушного) оптимизма. Предпоследнее четверостишие стихотворения «Северовосток» звучит так:
Сотни лет навстречу всем ветрам
Мы идём по ледяным пустыням —
Не дойдём и в снежной вьюге сгинем
Иль найдём поруганный наш храм…
«Сгинем» или «найдём»… Одно из последних произведений Волошина — «Владимирская Богоматерь» — содержит в себе то же «расщепление» судьбы. Поэту видятся
Два ключа: златой в ЕЁ обитель,
Ржавый — к нашей горестной судьбе.
А двумя десятилетиями раньше у Волошина родилась одна из самых загадочных строк: «Явь наших снов земля не истребит…», что может породить различные толкования, но можно принять и такое: живя на земле, овеянной поэзией мифов, Волошин не мог не выразить в своих стихах глубинную суть античной трагедии — все события в конечном итоге ведут к восстановлению изначальной гармонии, «цельности».
И ещё одна мысль, касающаяся сновидений. Как известно, и в Библии, и в древнерусском эпосе много говорится о снах, как о временном «небытии» (смерти); проснувшись, герой воскресает, подобно Лазарю, обновлённый и преображённый пророческой вестью…
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
«Русский сон под чуждыми нам именами», которым «грезит» сейчас и которым «грезила» тогда Россия, возможно, обернётся, если прислушаться к Волошину, духовным очищением, обретением «поруганного храма» и воскресением, о чём, в сущности, пророчествовал и поэт:
Не жизнь и смерть, но смерть и воскресенье —
Творящий ритм мятежного огня.
…Разговор о творчестве Максимилиана Волошина никогда не придёт «к конечному пределу». Невольно вспоминаются слова самого поэта: «…Продлённый миг / Есть ложь… / И беден мой язык», да и высказывание Марины Цветаевой: «Макс сам был… тайна…»
И всё же рискнём «подвести итоги».
Максимилиан Волошин вошёл в историю русской культуры как «гений места», «хранитель Коктебеля и Карадага», строитель и хозяин Дома Поэта. Он уникален своей творческой широтой, способностью совмещать эзотерические откровения с научно-публицистическим пафосом и героико-философским эпосом. В историко-литературном обиходе давно закрепилось мнение, что Волошин — единственный поэт-летописец своей эпохи.
Его стихи о России запрещались в России как при добровольцах, так и при большевиках. Стихотворение «Русская революция» вызывало восхищение у таких полярных людей, как Пуришкевич и Троцкий. В 1919 году красные и белые, беря по очереди Одессу, начинали свои воззвания одними и теми же словами из волошинского «Брестского мира». Первое издание «Демонов глухонемых» было распространено большевистским Центагом, а к выпуску второго — приступал добровольческий Осваг.
Поэт вспоминал, что «в моменты высшего разлада» ему «удавалось, говоря о самом спорном и современном, находить такие слова и такую перспективу, что её принимали и те и другие. Поэтому же, собранные в книгу, эти стихи не пропускались ни правой, ни левой цензурой», поскольку ни та ни другая не могли принять его главный принцип: «Человек… важнее его убеждений. Поэтому единственная форма активной деятельности, которую я себе позволял, — это мешать людям расстреливать друг друга». Да и собственная его жизнь могла оборваться в любую минуту. «Кто меня раньше повесит — красные за то, что я белый, или белые за то, что я красный?..» — писал он в августе 1921-го А. М. Петровой.
В последние годы жизни Волошина и в последующие пять-шесть десятилетий его стихи распространялись «тайно и украдкой» в тысячах экземпляров. Сегодня его книги — на полках наших библиотек; сбылось то, о чём писал поэт, обращаясь к Е. И. Дмитриевой, а возможно — к любому своему будущему читателю:
Меня отныне можно в час тревоги
Перелистать,
Но сохранят всегда твои дороги
Мою печать…