Глава IХ 1801–1802 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IХ

1801–1802 гг.

Характер Александра и его царствование. Неофициальный комитет. Министерские комбинации. Реформы. Отношения с Францией. Свидание с прусским королем в Мемеле. Преобразовательная деятельность. Внешние сношения

Взгляды и чувства Александра, казавшиеся мне столь прекрасными в русском великом князе, по существу не изменились и теперь; но когда при императоре Павле Александр ближе стал к делам управления, а затем получил в свои руки неограниченную власть самодержавного монарха, его взгляды и чувства должны были получить иной оттенок. Однако он по-прежнему сохранял их в глубине своего сердца. То было нечто вроде многолетней тайной страсти, которую человек не решается открыть равнодушному и неспособному понять свету, но которая неотступно держит человека в своей власти, готовая увлечь его при первой возможности. Я еще часто буду иметь случай возвращаться к этой черте, столь важной для выяснения характера Александра. Проникнутый сознанием своего могущества и тех обязанностей, которые оно на него возлагало, Александр временами походил на человека, любящего потешаться забавами детства и лишь с сожалением оставляющего любимое развлечение для обязательных занятий текущей жизни.

О прежних либеральных мечтаниях, доведенных до крайних пределов, не было больше речи. Император уже не заговаривал со мной ни о своем намерении отказаться от престола, ни о составленном мною по его требованию манифесте, которым он тогда остался так доволен. Я даже не знаю о дальнейшей судьбе этой бумаги. Но обо всем, что касалось проведения в жизнь практических идей, — о преобразовании суда, раскрепощении масс, о реформах, удовлетворяющих социальной справедливости, о введении либеральных учреждений, — обо всем этом он не переставал думать и заботиться: в размышлениях об этих предметах он находил внутреннее удовлетворение. Он понимал теперь, какие непреодолимые препятствия стоят на пути даже самых элементарных преобразований в России; но ему хотелось доказать своим близким друзьям, что его прежние, когда-то высказываемые им стремления нисколько не изменились, несмотря на перемену, происшедшую в его положении; что он не считает возможным обнаруживать эти стремления и открыто выставлять их перед публикой только потому, что общество слишком мало способно оценить их по достоинству и всего скорее приняло бы их с чувствами изумления и страха.

Тем временем правительственная машина продолжала действовать по старой рутине, и император вынужден был принимать участие в этой текущей работе. Чтобы найти исход этому тяжелому внутреннему разладу своей души, Александр составил нечто вроде тайного совета из лиц, которых считал своими друзьями и единомышленниками. Молодой граф Павел Строганов, Новосильцев и я — составили первоначальное ядро этого совета.

Мы все уже давно были близки между собою; но с этих пор наши отношения сделались более серьезными. Необходимость сгруппироваться вокруг императора и не оставлять его одного в борьбе за желанные реформы связывала нас еще сильнее. Несколько лет уже мы служили примером тесной, постоянной и непоколебимой дружбы. Девизом нашего союза было — стоять выше всяких личных интересов и не принимать ни отличий, ни наград. Девиз этот совершенно не согласовался с обычаями страны, но он соответствовал идеям императора, и это внушало Александру особое уважение к его друзьям. Я оказался единственным истинным носителем этого девиза. Правда, он и подходил больше всего к моему исключительному положению; товарищам же моим наш девиз не всегда приходился по вкусу, а в конце концов и сам император стал тяготиться сотрудниками, желавшими выделяться отказами от наград, к которым все так жадно стремились. Выше было уже указано, каким образом возник наш союз в Москве во время коронования императора Павла. Впрочем, еще задолго до этого мы уже коротко знали друг друга, благодаря нашим ежедневным встречам у старого графа Строганова.

Четвертым членом, допущенным императором в тайный совет, был граф Кочубей. Кажется, я уже упоминал, что он ранее всех нас познакомился с великим князем Александром.

Кочубей был племянником графа Безбородко, министра, пользовавшегося большим уважением Екатерины. Еще очень молодым он получил назначение в Константинополь, где сумел своей деятельностью заслужить одобрение русского правительства. При императоре Павле он был отозван из Константинополя, а на его место был назначен Тамара, о котором я поговорю в другой раз. Я встречался с Кочубеем за несколько лет перед тем в Вене, перед его отъездом на восток. В то время он был единственным русским в Вене, к которому относились хорошо. То было в царствование Леопольда, когда в Польше заседал великий сейм, и в Австрии русские не всегда могли рассчитывать в салонах даже на любезный прием дам. Я вспоминаю, как графиня Каролина, впоследствии леди Гильфор, сказала весьма любимому венским обществом графу Чернышеву, попросившему ее во время розыгрыша ее фанта сказать ему что-нибудь обидное: «Вы русский».

Но возвратимся к графу Кочубею. Он выглядел европейцем и отличался прекрасными манерами и потому легко завоевал расположение и уважение. Он был тщеславен — слабость, общая почти всем людям, но в особенности свойственная русским и вообще славянам. Это вызвало нападки на него со стороны столь же тщеславных людей; но по мягкости характера он оставлял подобные нападки без внимания. Он имел навык в делах, но ему не доставало широких и действительных знаний. Ум у него был точный, но неглубокий; он отличался мягкостью характера, добротой, искренностью, которые редко можно встретить в России.

При всех этих свойствах в его душе глубоко гнездились некоторые чисто русские слабости, — жажда назначений, отличий и, в особенности, богатства, чтобы покрывать свои личные издержки и расходы своей все увеличивающейся семьи. Кроме того, он с чрезвычайной легкостью поддавался ходячим мнениям и всегда готов был следовать тем воззрениям, которые указывались высшей властью или же окружающей средой. Перед нами он высказывал либеральные взгляды, но всегда с какой-то недомолвкой, так как эти взгляды не могли совпадать с его собственными убеждениями. К этим слабостям нужно прибавить еще его тщеславие, которое ему при всем его желании никак не удавалось скрыть, за что два мои товарища преследовали его насмешками; я старался воздерживаться от таких насмешек, насколько мог, ценя его добрые свойства и его дружеское расположение, которое он мне оказывал как в то время, так и еще долго впоследствии.

Мы пользовались в то время привилегией являться к столу императора без предварительного приглашения. Наши тайные собрания происходили два или три раза в неделю. После кофе и короткого общего разговора император удалялся, и в то время как остальные приглашенные разъезжались, четыре человека отправлялись через коридор в небольшую туалетную комнату, непосредственно сообщавшуюся с внутренними покоями их величеств, куда затем приходил и государь. Там обсуждались различные преобразовательные планы; не было вопроса, который бы не затрагивался в этих беседах. Каждый нес туда свои мысли, свои работы, свои сообщения о текущем ходе правительственных дел и о замеченных злоупотреблениях власти. Император вполне откровенно раскрывал перед нами свои мысли и свои истинные чувства. И хотя эти собрания долгое время представляли собой простое препровождение времени в беседах, не имевших практических результатов, все же, надо сказать правду, что не было ни одного внутреннего улучшения, ни одной полезной реформы, намеченной или проведенной в России в царствование Александра, которые не зародились бы на этих именно тайных совещаниях.

Тем временем настоящее правительство, — сенат и министры, — продолжали управлять и вести дела по-своему, потому что стоило лишь императору покинуть туалетную комнату, в которой происходили наши собрания, как он снова поддавался влиянию старых министров и не мог осуществить ни одного из тех решений, которые принимались нами в неофициальном комитете. Можно было подумать, что эта комната была масонской ложей, по выходе из которой люди возвращались к своей обычной мирской жизни.

Наши таинственные собрания не могли ускользнуть от внимания двора и вскоре стали всем известны. Нас прозвали «партией молодых людей». Члены неофициального комитета начинали уже выказывать нетерпение и громко выражать неудовольствие на то, что их роль сводилась к нулю, что до сих пор они не добились никаких практических результатов. Они торопили императора с приведением в исполнение высказанных им взглядов и тех предложений неофициального комитета, которые были им одобрены и признаны необходимыми. Раз или два хотели убедить его приступить к энергичным действиям, заставить себе повиноваться, устранить людей с устарелыми взглядами, служивших помехой всяким преобразованиям, и заместить этих людей молодежью. Но подобные настояния оказывались безуспешными по той причине, что император, вообще склонный к уступчивости и не умевший идти к своей цели иначе, как путем частичных соглашений и осторожных попыток, кроме того, еще и не чувствовал себя настолько господином положения, чтобы отважиться на мероприятия, казавшиеся ему слишком решительными.

В нашем комитете самым пылким был Строганов, самым рассудительным — Новосильцев, наиболее осторожным и искренно желавшим принять участие в делах — Кочубей; я же был самым бескорыстным и всегда старался успокоить слишком сильное нетерпение других.

Те, кто побуждал императора принять немедленно энергичные меры, мало знали его. Такие настояния всегда вызывали в нем стремление отступить, поэтому они были совершенно нецелесообразны и только могли колебать его доверие. Но все же ввиду того, что император жаловался на своих министров и ни одним из них не был доволен, неофициальный комитет, оставив пока в стороне вопрос о смене министров, занялся обсуждением способов, при помощи которых можно было бы выйти из области мечтаний и твердыми шагами вступить на почву практических мероприятий. Решено было, что Строганов возьмет на себя обязанности прокурора первого департамента правительствующего сената. Новосильцев был назначен секретарем императора. Положение это давало ему многие преимущества, так как теперь всякая бумага, поступавшая на имя государя, могла проходить через его руки, и кроме того он получал право объявлять императорские указы. Впрочем, вначале ему приходилось иметь дело исключительно с составителями разных проектов. Между ними иногда попадались люди не без таланта, но большей частью то были авантюристы, весьма сомнительной честности, какие в изобилии отовсюду стекаются в Россию при каждой перемене царствования. Должность эта вполне подходила Новосильцеву, благодаря его разнородным познаниям в области финансов и промышленности; она явилась для Ново-сильцова, в свою очередь, хорошей школой и помогла ему выработаться в такого государственного деятеля, каким мы его знали впоследствии. Был еще пятый член неофициального комитета, Лагарп, воспитатель Александра, приехавший навестить своего бывшего воспитанника по его воцарении.

Возвратившись из Италии в Россию, я застал Лагарпа уже в Петербурге.

Лагарп не присутствовал на наших послеобеденных собраниях, но имел с императором частные беседы и постоянно подавал ему докладные записки с подробным обзором всех отраслей администрации. Первое время мы читали их на наших тайных заседаниях, но затем, благодаря нескончаемой длинноте этих записок, мы стали поочередно брать их к себе на дом, чтобы прочесть на досуге. Лагарпу было в то время лет сорок с лишним; он был членом директории в Гельвеции и всегда носил форму, принадлежавшую ему в силу звания, и большую саблю на вышитом поясе, поверх платья. Он казался нам (я говорю — нам, потому что это было наше общее мнение) значительно ниже своей репутации и того мнения, которое составил о нем император. Лагарп принадлежал к поколению, воспитанному на иллюзиях конца восемнадцатого века, — к тем людям, которые воображали, что их доктрины, как новый философский камень, как новое универсальное средство, разрешали все вопросы, и что одними сакраментальными формулами можно рассеять все многообразные препятствия, выдвигаемые практической жизнью при осуществлении отвлеченных идеалов. У Лагарпа было для России свое всеисцеляющее средство, о котором он распространялся в своих писаниях так многоречиво, что у самого императора не хватало терпения дочитывать их. Я вспоминаю, между прочим, что он напал на выражение «регламентированная организация», которому он придавал, не без основания, большое значение, но которое повторял беспрестанно и с такой настойчивостью, что выражение это, в конце концов, стало его прозвищем.

Император, быть может, сам себе в том не признаваясь, чувствовал, что его прежнее высокое мнение о бывшем воспитателе начинает колебаться, тем не менее он всегда изыскивал предлоги к тому, чтобы возвысить репутацию Лагарпа в наших глазах. О личном характере Лагарпа император никогда не менял своего мнения.

Император очень не любил насмешливых отзывов о ничтожестве писаний Лагарпа, и наоборот, одобрение каких-либо предложений правителя Гельвеции доставляло ему большое удовольствие. Александру было приятно, когда он мог сообщить Лагарпу, что его идеи встречены одобрительно и получат осуществление, как только будет приступлено к выполнению намеченных преобразований. Но несомненно, что пребывание Лагарпа в Петербурге в начале царствования Александра не имело никакого значения, как равно он не оказал никакого или почти никакого влияния и на последующие реформы этого царствования.

У Лагарпа хватило такта не выказывать желания присутствовать на наших заседаниях. Я думаю, что и сам император предпочитал не допускать его туда, во избежание разных толков по поводу того, что преобразованием империи руководит правитель Гельветической республики и признанный революционер. Тем не менее самому Лагарпу всегда говорили, что он считается членом нашего комитета и что на наших собраниях для него всегда приготовлено место. Поэтому, уезжая, он уверял нас, что мысленно всегда будет принимать участие в наших совещаниях.

Тотчас по восшествии на престол императора Александра в Петербург поспешила приехать маркграфиня Баденская, мать императрицы Елизаветы, преисполненная счастья и нетерпеливого желания увидеть любимую дочь, с которой была разлучена уже семь лет. Маркграфиню сопровождал ее супруг, Баденский маркграф, сын старого, еще царствовавшего герцога, и старшая дочь их, принцесса Амалия. Влияние этой семьи было прямо противоположно тем идеям, которые тогда проповедывал Лагарп.

Маркграфиня была сестрой первой жены императора Павла (Третья сестра была замужем за великим герцогом Саксен-Веймарским; ее дочь, вышедшая замуж за герцога Мекленбургского, была матерью герцогини Орлеанской. Я припоминаю, что во время приезда герцогини Орлеанской в Париж, я был поражен сходством с теми ее родственниками, которых я знал в России), которая умерла в России в расцвете молодости и красоты. Императрица Екатерина, вся ее семья и весь двор оплакивали ее смерть в большей мере, чем ее супруг, узнавший после ее смерти, из неосторожно сохраненных ею писем, что сердце ее принадлежало не только одному ему.

Маркграфиня была выше среднего роста, имела важный вид, во всех ее движениях было много достоинства; нельзя было сомневаться, что в молодости она была красива и изящна.

В Германии она, по справедливости, пользовалась репутацией очень благоразумной и остроумной женщины, значительно выдававшейся по своему уму над обычным уровнем принцесс того времени. Пребывание маркграфини во дворце, видимо, оказало здесь влияние, противоположное тем принципам, выразителем которых являлся Лагарп. Казалось бы, это обстоятельство должно было нравиться императрице-матери, но вышло иначе. Императрица Мария Феодоровна хмурилась и была недовольна. Слишком было велико несходство между этими двумя государынями, чтобы они могли понравиться друг другу. Маркграфине удалось выдать младшую дочь за шведского короля, отказавшегося от великой княжны Александры. Замужество это, считавшееся тогда в Европе самым блестящим, было триумфом, которым маркграфиня не могла не гордиться и который мало способствовал успокоению ревности императрицы-матери, тем более, что старшая сестра принцессы Амалии (сестры были близнецы) вышла замуж за курфюрста, сделавшегося вскоре за тем баварским королем, тогда как ни одна из русских великих княжон еще не приобрела в замужестве такого высокого положения.

С своей стороны, маркграфиня с огорчением видела, что императрица Мария сохранила за собой все преимущества царствующей императрицы, не уступая ни одного из них своей невестке. Став императором, Александр, особенно желавший успокоить свою мать, жалобы которой не прекращались со времени катастрофы, пресекшей жизнь Павла, оставил ей ее прежний оклад в миллион рублей, назначенный ей Павлом по восшествии на престол, и ничего не прибавил к тому скромному бюджету, которым пользовалась его жена, будучи великой княгиней. Императрица Елизавета с готовностью подчинилась этому распоряжению, впоследствии поставившему ее в очень тяжелое положение и лишившему ее возможности удовлетворять просьбы о помощи, с которыми к ней постоянно обращались.

Императрица-мать продолжала единолично заведывать различными благотворительными, просветительными и даже промышленными учреждениями, которые были поручены ее ведению в царствование Павла. Маркграфине, конечно, хотелось, чтобы дочь имела возможность проявлять большую деятельность и распространять больше щедрот и благодеяний, которых имеют право ожидать и даже требовать от жены монарха.

Я был принят маркграфиней очень благосклонно, и позже, в продолжение многих лет, она оказывала мне честь своим расположением. Несколько раз говорила она со мной с самым живым интересом и всегда только об императоре. Она опасалась, чтобы задуманные им реформы не оказались несвоевременными, вредными и опасными по своим последствиям, и хотела, чтобы его разубедили в осуществимости его планов. Она не одобряла его стремления уменьшить пышность публичных церемоний и придворной обстановки. В особенности же, ей не нравилась простота его манер, которая, по ее мнению, слишком распускала его приближенных, что придавало двору вид, мало соответствовавший царскому величию. Она проводила параллель между Александром и первым консулом, который, наоборот, зная лучше людей и то, что нужно, чтобы заставить себя любить, уважать и повиноваться себе, окружал себя блеском и не пренебрегал ничем, что могло увеличить его престиж, без которого верховная власть не может существовать.

Маркграфиня хотела бы разбудить в своем зяте честолюбие и заставить его воспользоваться уроками, которые давал тогда миру этот могущественный гений. Она хотела бы, чтобы Александр, не ссорясь с ним, сделался бы уже с этих пор соперником Наполеона и чтобы его действия как правителя были бы, как и действия первого консула, постоянными доказательствами величия, силы, воли и решимости. Русские, говорила она, нуждались в этом так же, как и французы. Я постарался передать императору эти разговоры ввиду того, что высказанные в них правильные и справедливые взгляды могли оказать на него известное полезное влияние. Но подобные советы не производили на Александра никакого действия. Он восхищался Наполеоном, но не считал себя способным следовать ему как образцу. У них были две противоположные натуры; поэтому и пути их были различны. Только много лет спустя, величайшая опасность, угрожавшая России, безграничное честолюбие властелина Франции и его невероятные ошибки доставили Александру случай обнаружить свои недюжинные достоинства, и все-таки его действия всегда носили характер оборонительный, хотя тем не менее и доставили ему победу над соперником.

Семья герцога Баденского, прогостив несколько месяцев в Петербурге, уехала в Стокгольм навестить шведскую королеву, младшую сестру императрицы Елизаветы. Во время этого путешествия их постигло большое горе. В дороге умер маркграф, благодаря несчастному случаю с экипажем. Несчастье это лишило маркграфиню возможности править в великом герцогстве и имело гибельные последствия для этой благородной семьи.

Летом 1801 года неофициальный комитет продолжал собираться. До отъезда государя в Москву на коронацию единственным результатом этих совещаний было удаление графа Палена. Император чрезвычайно желал от него избавиться. Он стеснял государя, был ему противен и подозрителен. После удаления Палена очередь была за Паниным. Император колебался лишь относительно времени и формы его удаления. Вопрос долго обсуждался; наконец, решили Палена удалить и на его место назначить графа Кочубея. На этот раз император сдержал свое слово, так как выбор этот был ему приятен и, кроме того, оправдывался прошлым Кочубея. Было предположено временно оставить Панина в Петербурге. Император, желавший избежать неприятных объяснений с Паниным, до последней минуты не показывал даже вида о принятом по отношению к нему решении. Те, кто рад был найти за Александром хотя какую-нибудь погрешность, по этому поводу вновь обвинили его в двуличии. Граф Панин подчинился монаршей воле, сообщенной ему письменно, и Кочубей вступил в должность, к большому удовольствию императора и всего нашего комитета.

Все время, пока Панин оставался в Петербурге, он был окружен шпионами, не выпускавшими его из вида; по несколько раз в день император получал отчеты секретной полиции, с подробными донесениями о всем, что делал Панин с утра и до вечера, где он был, с кем останавливался на улице, сколько часов провел в том или другом доме, кто посещал его. Насколько было возможно, передавались даже и все сказанные им слова. Отчеты эти, читавшиеся в неофициальном комитете, были составлены на таинственном языке секретной полиции, которым агенты ее так прекрасно пользуются для того, чтобы казаться всегда необходимыми и придавать интерес даже самым незначительным своим донесениям. В сущности, в этих донесениях не было решительно ничего особенного, но императора чрезвычайно беспокоило и мучило присутствие в столице графа Панина. Император всегда ожидал с его стороны заговора и успокоился только тогда, когда Панин уехал из Петербурга. Постоянно преследуемый шпионами, ходившими за ним по пятам, и предупрежденный о впечатлении, которое он производил на императора, граф Панин сам решил удалиться из столицы. Вскоре за тем он получил строгий приказ никогда не появляться в тех местах, где будет находиться император. Приказ этот никогда не был отменен, и Панин уехал в Москву, затем в деревню, где и жил с тех пор в строгом уединении.

Таким образом, трое из «наших», как называл их император, оказались в сфере практических дел и на опыте познакомились с препятствиями и трудностями, с которыми приходится иметь дело, лишь только соприкоснешься с правительственным механизмом и попадешь в число его колес. Я остался единственным членом неофициального комитета, не приставленным ни к какому реальному делу. Это доставляло мне большое удовольствие. Честолюбие русского человека было мне чуждо. Я чувствовал себя экзотическим растением, лишь случайно пересаженным на постороннюю почву, и в моих душевных переживаниях всегда было нечто такое, что не могло вполне совпадать с наиболее задушевными помыслами людей, которые стали моими друзьями в силу неожиданных и совершенно исключительных обстоятельств. Меня часто тяготило и утомляло мое положение, я тосковал по родине, по родным. Меня преследовало весьма естественное желание вновь очутиться в их кругу и вернуть себе это счастье, в котором я нуждался сильнее, чем когда-либо.

Меня удерживала лишь моя личная привязанность к императору и надежда оказать пользу отечеству. Но надежда эта часто казалась мне совершенно погибшей. И у меня, как у большинства людей, грезы первой юности рассеялись, как утренний туман при свете дня. Кого обвинять в этом? Свет? Но зачем было ожидать от него больше, чем он может или умеет дать? Истинными виновниками горьких разочарований являются те, чьи притязания и ложные надежды идут поверх действительности, заходят за пределы того, что могут дать нам короткие минуты нашего земного существования. Но, обманувшись в несбыточных мечтах, начинаешь желать хотя бы того, чтобы не остаться в стороне от возможного счастья. Это именно и выпадало всего чаще на мою долю. Потому-то я был очень утомлен своим положением, и у меня постоянно мелькала мысль покинуть Петербург. Император еще временами заговаривал со мной о Польше, но все реже и реже. Когда он видел меня расстроенным и озабоченным, он возвращался к этой теме, но это уже было не то, что раньше. Его утешения принимали какой-то неопределенный характер, или он совсем умалчивал о вопросах, говорить о которых становилось все труднее и труднее; а между тем они-то и были единственным действительным звеном, которое нас связывало.

Хотя он избегал определенных объяснений, но все же ему хотелось, чтобы я продолжал верить в то, что относительно Польши, так же как и относительно многих других вопросов, он не изменил своих намерений и воззрений. Но что мог он сделать в своем положении? Что был я вправе от него требовать?

По моем возвращении в Петербург я уже не застал там Дюрока, адъютанта первого консула, приехавшего в сопровождении другого офицера приветствовать императора по случаю его восшествия на престол. Смерть Павла, подобно удару молнии, поразила первого консула, возлагавшего большие надежды на покойного государя, столь властолюбивого и не допускавшего мысли, чтобы какого-либо из его приказаний нельзя было исполнить.

Бонапарту счастливо удалась попытка снискать расположение Павла I. Весть о том, что Франция возвращает России пленников в новой обмундировке, и о других заигрываниях с Россией, ловко проделанных Бонапартом, пришла в Петербург в тот момент, когда Павел был в страшном раздражении против Австрии и Англии из-за поражения русской армии в Швейцарии и Голландии.

В Голландии в 1799 г. был высажен совместный русско-английский экспедиционный корпус для действий против французов. Однако операция была неудачной, и войска были эвакуированы морем. Он приписывал вину этих поражений своим союзникам. Другой причиной его раздражения было взятие англичанами острова Мальты. Бонапарт хитроумно предлагал этот остров Павлу, но англичане, став хозяевами острова, отказывались передать его Павлу, несмотря на то, что Павел был уже провозглашен гроссмейстером Мальтийского ордена.

Государь этот, пылкий в своих решениях и всегда способный на страшную непоследовательность, переходящий от одной крайности к другой, доводящий свои взгляды до последнего предела возможности, пока их не сменяло что-нибудь новое, увлекся Наполеоном и французским правительством, которое раньше ненавидел, и возненавидел теперь союзников, которым выказывал раньше так много любви и расположения. Чувства его в этом направлении, как это всегда с ним бывало, шли crescendo. После рыцарского вызова, о котором мы уже упоминали, он заключил морской союз с Данией и Швецией, имевший целью закрыть англичанам вход в Балтийское море и поддержать неприкосновенность нейтрального флота. Франция, Испания и Голландия должны были присоединить свои суда к флотам северных держав, чтобы бороться с морским деспотизмом англичан. Павел приказал всем донским казакам вооружиться и немедленно выступить в поход в Индию под предводительством атамана Платова. Хотя этот приказ и привел всех казаков в изумленный испуг, и атаман не знал даже, как привести его в исполнение, тем не менее стали готовиться к этому походу.

Император нежно любил свою старшую дочь, бывшую замужем за эрцгерцогом Иосифом, паладином Венгрии. В Вене у нее были неприятности, так как она была принята венским двором не так, как подобало. Это много способствовало обострению вражды Павла к Австрии. Он возненавидел эрцгерцога как принца австрийской крови, решил обратно вытребовать дочь и написал ей, чтобы она возвратилась в Россию. Но эрцгерцогиня умерла почти одновременно с своим отцом, избежав необходимости повиноваться его приказу. Она была очень красива и приветлива. Ее красота и доброта покорили сердца венгерцев. Зловещие слухи, которые неминуемо распространяются при каждом случае преждевременной смерти какого-нибудь важного лица, возникли также и на этот раз. Смерть эрцгерцогини стали приписывать влиянию какой-то таинственной личности, которая, будучи обеспокоена успехами молодой эрцгерцогини и властью, приобретаемой ей над умами венгерцев, добилась того, что умышленно не были приняты все меры, необходимые для спасения эрцгерцогини. Говорили еще и худшее. Как бы то ни было, остается фактом, что великая княгиня, супруга паладина, была очень холодно принята в Вене, что ее красота и приветливость возбудили подозрения и не понравились императрице, второй жене Франца, имевшей всегда большое влияние на своего супруга. Эта неаполитанская принцесса всегда отличалась завистливым и странным характером и необычайными привычками. Она любила все чудовищное и наполняла свои сады странными и безобразными статуями. В ее обращении было что-то скрытное, она всегда смотрела исподлобья и постоянно вращалась в обществе своих слуг. Только в этом кругу она чувствовала себя хорошо, потому что была уверена, что ее никто не затмевает здесь ни красотой, ни умом; для них она устраивала странные банкеты и любительские спектакли, в которых сама участвовала. Франц, также не блиставший умом и неподходивший к высшему и более благородному обществу, в свою очередь весьма хорошо принаравливался к низкой среде, о которой в Вене рассказывали странные вещи. Как бы там ни было, образ жизни и поведение неаполитанской принцессы придавали некоторое правдоподобие слухам о смерти эрцгерцогини, жены паладина.

Павел скончался, не узнав о внезапной смерти любимой дочери, которую надеялся увидеть в скором времени и которая умерла одновременно с ним. Он был избавлен от этого последнего горя. Случись это при его жизни, вражда его к Австрии разгорелась бы еще больше, и при его ожесточенности он, несомненно, объявил бы ей войну.

Трудно в таком кратком обзоре прошлых событий с ясностью представить себе все, что могло бы случиться, если бы Павел продолжал царствовать.

Экспедиция Нельсона в Копенгаген, правда, помешала приведению в исполнение плана морского союза. Но Нельсон только благодаря смелости и счастью выпутался из затруднительного и рискованного положения, в которое попал. Если бы у датчан хватило храбрости упорствовать, нельзя знать, к чему бы могло привести такое смелое предприятие. Как бы то ни было, Дания объявила, что останется верна союзу, — так велик был ужас, наводимый на всех Павлом. Павел отдал приказ привести в оборонительное положение русские берега и порты, и я думаю, что едва ли английский флот, в том состоянии, в каком он находился, мог бы без значительных подкреплений отважиться на атаку Кронштадта или Ревеля. А благодаря этому получился выигрыш времени, и морской союз успел бы объединиться и окрепнуть.

Внезапная смерть Павла сразу разрушила все затруднения коалиции, но зато создала их для первого консула. Судьба, против всякого ожидания, дала консулу могущественного друга и потом тотчас же отняла его. Павел, увлеченный своей новой причудой, — любовью к Наполеону, — думал, что может совершенно не считаться с законностью прав претендента на престол Франции, лишь бы только у него хватило силы заставить себе повиноваться. Павел изгнал Людовика XVIII из пределов России (вернувшегося туда только при Александре) и поддерживал Наполеона. Конечно, это скрепляло их дружбу и поощряло Наполеона к скорейшему захвату верховной власти. Павел разжигал его честолюбие. Смерть Павла все изменила. Морской союз потерял силу и значение; берега и порты незачем было больше держать вооруженными; приостановившаяся было, к большому ущербу владельцев рудников и землевладельцев, торговля возобновилась. Донские казаки, крестясь и благодаря Бога, слезли с лошадей, на которых пробыли уже сутки по дороге на Кавказ. Смерть эрцгерцогини, жены паладина, имела теперь единственным своим последствием придворный траур, тогда как, останься Павел в живых, она несомненно осложнила бы и без того затруднительное положение Европы.

Первый консул, как я уже говорил выше, поспешил прислать своего адъютанта Дюрока в сопровождении еще одного офицера, чтобы приветствовать Александра.

Непосредственным результатом смерти Павла было примирение России с Англией. Англия издавна была самым богатым потребителем русского железа, зерна, строительного леса, серы и пеньки, и приведение России на военное положение по отношению к Англии было одной из главных причин недовольства общества императором Павлом. После его смерти необходимо было изменить положение вещей. На скорую руку, худо или хорошо, устроили сделку, в которой чувствовалась поспешность и желание столковаться во что бы то ни стало. Интересы морских союзников были недостаточно охранены и капитальные пункты о нейтральном флоте были или обойдены молчанием или оставлены открытыми. Единственно, чего желали добиться как можно скорее — это прекращения враждебных отношений. В сущности, император Александр в то время еще не питал большого расположения к Англии; наоборот, воспитание выработало в нем воззрения и симпатии совершенно расходившиеся с теми, которым следовала английская политика в лице Питта. Дюрок и его сотоварищ были приняты императором с большей предупредительностью и сердечностью, чем этого можно было ожидать в минуту реакции, направленной против недавних увлечений Павла Бонапартом. Но прием, оказанный Дюроку, был исключительно следствием тех чувств, которые тайно питал в глубине своей души Александр к принципам 89 г., внушенным ему Лагарпом.

Александр был в восхищении от того, что видел, наконец, французов, участников знаменитой революции, которых считал еще республиканцами. Он смотрел на них с любопытством и интересом: он так много наслышался о них и так много о них думал. Ему и великому князю Константину доставляло большое удовольствие именовать их «citoyen» — «гражданин», название, которым, как простосердечно думал Александр, они гордились. Но это оказалось вовсе не по вкусу посланцам Бонапарта, и им несколько раз пришлось заявлять, что во Франции больше уже нет обычая называться «гражданином», пока Александр и его брат не перестали так величать их.

Главным побуждением, руководившим первым консулом при посылке в Петербург доверенного адъютанта, было желание позондировать намерения молодого императора и предугадать заранее, чего Европа и Франция могут ждать от его царствования. Дюрок, говорят, написал Бонапарту, что нет оснований ни для надежд, ни для опасений. В тот момент этот отзыв казался совершенно правильным и вытекающим из верной оценки характера Александра, каким он представлялся в начале царствования. Однако последующие события доказали полную ошибочность этих предположений.

Граф Панин, еще занимавший тогда свой служебный пост, заключил с Дюроком конвенцию, в которой не было затронуто ни одного из спорных вопросов, долгое время сеявших раздор и мешавших согласию между обоими государствами. В условии, подписанном в Петербурге, был только один достойный замечания параграф: Россия и Франция давали друг другу взаимное обещание не оказывать покровительства политическим эмигрантам и не помогать им в их усилиях, направленных против существующих в их странах порядков.

Парафаф этот имел в виду легитимистов, но относился также и к полякам. Так, первый же государственный акт александровского царствования заключал в себе отказ от тех чувств, которые служили связью между нами. Император ничего не сказал мне об этой статье. Выраженное в ней обязательство, конечно, было вполне естественно в договоре между двумя государствами, желавшими жить в добром согласии, то было необходимым следствием сближения между Россией и Францией, всегда гибельно отзывавшегося на Польше. Я с фустью указал на это императору, но он, хотя и с некоторым замешательством, ответил мне, что это ничего не значит; что нельзя было не принять этой статьи, предложенной французами, так как граф Панин раньше уже дал им на это свое согласие, но что это — только простая формальность, которая не должна меня тревожить, и что судьба Польши по-прежнему близка его сердцу. Впрочем, что может сделать человек, даже самый могущественный и одушевленный самыми лучшими намерениями, пока обстоятельства не придут ему на помощь и не дадут возможности действовать и выполнить свои обещания? Все же, можно сказать с уверенностью, что в то время среди всех монархов только один Александр, хотя и не признаваясь в этом открыто, помнил о поляках и кое-как еще занимался будущностью Польши.

Вся Европа, с Францией во главе, совершенно забыла в это время о Польше. Со времени люневилльского договора во Франции не было больше польской армии; легионы были распущены и отосланы в С.-Доминго, с тем, конечно, чтобы никогда больше оттуда не вернуться. Истинные польские патриоты, потеряв всякую надежду добиться чего-нибудь от Франции для своего отечества, ушли с французской службы. Впечатление от славного падения Костюшко и резни в Праге потускнело под влиянием несчастий и поражений в других странах. Никто больше не думал о нас. Можно ли было удивляться тому, что это общее забвение влияло также и на намерения Александра?

Не имея желания играть роль в делах России и нередко совершенно теряя поддерживавшую меня надежду быть полезным моему отечеству, я то и дело впадал в глубокое уныние и не скрывал моей фусти и стремления вернуться к родителям. Император, отчасти по собственному благородному побуждению, отчасти, чтобы доказать мне, что его понятия о справедливости не изменились и что он остается при прежних намерениях относительно Польши, — принялся благодетельствовать отдельным лицам польского происхождения и рассыпать доказательства своего доброго расположения перед населением управляемых им польских провинций. Временами это подымало мой дух и доставляло мне утешение в моем горе, смягчало горечь сознания невозможности осуществить более заманчивые надежды, утрата которых должна была составить мучение всей моей жизни.

В течение первых двух лет царствования Александра я имел счастье оказать услуги многим из моих соотечественников, сосланным в Сибирь Екатериной или Павлом и забытым в изгнании. Александр вернул им свободу и возвратил их семьям. Дела о них были прекращены, конфискованные имения возвращены им; в тех же случаях, если эти имения были кому-нибудь отданы, император приказывал вознаграждать разоренных владельцев. Эмигранты, служившие во Франции и в легионах, получили разрешение вернуться домой. Каждый мог жить у себя и пользоваться своим состоянием. Свою заботу о поляках император простирал и за пределы России: он интересовался теми, кто стонал в темницах Австрии. Кочубей с большой готовностью шел навстречу желаниям государя. Аббат Коллонтай, считавшийся самым страшным революционером среди поляков, получил свободу и жил до смерти в польских провинциях, управляемых Александром. Графу Огинскому и многим другим было предложено вернуться. Кроме почета и уважения, им были возвращены и их значительные состояния. Миновало время преследований, политических процессов и розысков, секвестров, конфискаций, недоверия и подозрительности. Настала, хотя и краткая, пора отдыха, доверия и успокоения. Я еще буду иметь случай поговорить об этом.

Император хотел также улучшить в наших провинциях администрацию и урегулировать судопроизводство. Он отыскивал среди поляков людей, способных занять высшие посты в польских губерниях, чего тщательно избегали его предшественники из недоверия к полякам и из нежелания лишать русских чиновников доходных мест.

Судебные дела стали заканчиваться скорее и велись с соблюдением большой справедливости как на местах, так и в Петербурге, в третьем департаменте сената, где сосредоточено было высшее управление польскими провинциями и который служил для них последней судебной инстанцией. Несколько мест в этом департаменте император предоставил полякам. Все это были прекрасные и добрые меры, заслуживавшие благодарность поляков. Но они не могли заменить утраченной национальной самостоятельности и далеко не соответствовали тому, о чем мы беседовали с Александром в годы юности.

Эти преимущества, выпадавшие на долю моих соотечественников, на время утешали меня. Но затем я уже не видел никакой возможности сделать еще что-нибудь для своей родины. Я испытывал беспрерывно мучительную борьбу между чувством удовлетворения по поводу кое-каких достигнутых успехов и сожалениями и даже упреками совести при сознании вечной невозможности вполне достигнуть своей цели и увидеть конечное осуществление своих заветных планов. Мне казалось, что если мои надежды, основанные на добром расположении Александра к моей родине, и не рушились еще целиком, то их выполнение во всяком случае отодвинулось в неопределенное будущее. В такие минуты меня охватывало уныние, и я изнемогал под бременем непобедимого отвращения ко всему окружающему. Хотя я и близко связан был с моими товарищами по неофициальному комитету, я все же не мог вполне им довериться; их чувства, их постоянно проявлявшийся чисто русский образ мыслей, слишком разнились от того, что происходило в глубине моей души, и потому я мог признаться без утайки в причинах своей печали лишь одному государю.

Действительно, наша прежняя интимная дружба еще не порвалась, хотя и приняла теперь более принужденный характер. Как ни малозначительна была моя роль в текущих делах, я все же более, чем кто-либо другой, пользовался доверием императора. Со мной он чувствовал себя свободнее, мне доверял больше, чем другим; я мог лучше понять его мысли, и мне было легче сказать ему правду о людях, делах и о нем самом.

Поездка на коронацию прервала наши тайные совещания, остававшиеся до сего времени малопроизводительными. Двор, министры, вся знать поехали в Москву. Это время, о котором я уже говорил, оставило во мне тяжелые воспоминания. Нет ничего неприятнее тех дней, когда все выбивается из твоего обычного порядка. Празднества всегда оставляют после себя какое-то чувство пустоты и скуки. В них есть нечто дутое, преувеличенное, и это утомляет и вызывает сознание тщетности мирских сует. Там не бывает естественного веселья, потому что веселиться приходится по приказу, по принуждению. Утомительные, долгие ожидания дают достаточно досуга для размышлений о ничтожестве всех этих удовольствий; безделье и праздность наполняют все время до пресыщения. В России подобные празднества обставляются очень пышно. Русские умеют устраивать бесконечные маскарады, придворные балы, банкеты, иллюминации, фейерверки, обеды для народа, для войск, мачты с призами, фонтаны из вина и проч.

Я столько насмотрелся на эти праздники, что получил к ним настоящее отвращение, и когда я слышу теперь о приготовлениях к праздничным торжествам, или случайно, стороной, попадаю на них, я испытываю великую радость от того, что не должен в них участвовать.

Какой-то оттенок грусти окрасил начало этого царствования, в полную противоположность с блеском пышных коронационных торжеств. Трагическая смерть отца, угрызения совести сына лишали празднества того подъема, силы и оживления, которыми они должны были бы отличаться. За первой радостью, испытанной по случаю освобождения от необычайной тирании Павла, последовал упадок сил, обыкновенно порождаемый обманутыми ожиданиями; это, впрочем, обычные явления каждого нового царствования, так как все классы общества при этом случае предаются преувеличенным надеждам, которые не могут выполниться и, следовательно, вызывают потом чувство разочарования.

Молодая и прекрасная чета, которую собирались короновать, не казалась счастливой и потому не могла вызвать и в других ни чувства радости, ни удовольствия, которых сама, по-видимому, не испытывала, не могла так сильно увлечь людей, чтобы заставить их забыть про свои личные огорчения и думать только о предлагаемых удовольствиях.

Александр не обладал умением властвовать над умами, увлекать и наполнять довольством тех, которых он желал привлечь к себе. Ему недоставало этой способности, столь необходимой монархам, в особенности, в первое время царствования. Коронационные торжества были для него источником сильнейшей грусти. Никогда не предавался он столь сильно мучениям совести из-за того, что хотя и невольно, но все же был причиной смерти своего отца. У него бывали минуты такого страшного уныния, что боялись за его рассудок. Пользуясь в то время его доверием больше, чем кто-либо из его близких, я имел разрешение входить к нему в кабинет в то время, когда он затворялся там один. Я старался изо всех сил смягчить горечь упреков, которыми он беспрестанно мучил себя. Я старался примирить его с самим собой, с той великой задачей, которая стояла перед ним и ради выполнения которой он не должен был щадить никаких усилий. Мои увещания оказывали далеко не полное действие, хотя все же побуждали его владеть собой, чтобы люди не могли слишком ясно читать в его душе. Но грызущий его червь не оставлял его в покое. Воспоминания этого времени — самые грустные в моей жизни, и я не могу возвращаться к ним без тяжелого сердечного волнения.

На зиму двор возвратился в Петербург, и все вошло в обычную колею. Послеобеденные совещания возобновились, и скоро получили большое значение. Они еще раз были прерваны путешествием императора весною 1802 г., которое было предпринято с политической целью.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.