Вычеркнутые строчки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вычеркнутые строчки

Соллогуб приехал повидаться с Пушкиным под вечер в субботу, 21 ноября. Поэт опять поднял вопрос несостоявшейся дуэли. «Вы были секундантом Дантеса более, чем моим, – пожаловался он снова, – но, тем не менее, я не хочу делать что-либо без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет». Там Пушкин закрыл дверь и сказал: «Я хочу прочитать вам мое письмо к старику Геккерену. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте». Он дал гостю время устроиться поудобнее, затем сел за письменный стол, взял два листа бледно-голубой бумаги с золотым обрезом и начал читать. Его дрожащие губы и налитые кровью глаза произвели пугающее впечатление на Соллогуба, который позже писал, что только тогда он отдал себе отчет в «истинно африканском происхождении» поэта.

Сохранились два черновика письма Пушкина к Геккерену, один из которых – несомненно, тот самый документ, который поэт тогда читал Соллогубу. Хотя он и был разорван Пушкиным (возможно, накануне трагического поединка), клочки этого документа были обнаружены после смерти поэта и подобраны кем-то, кто бережно, подобно драгоценным реликвиям, хранил их до 1880 года, когда они были повторно собраны и изданы «Российской стариной», – правда, не во всей полноте, так как некоторые фрагменты за это время были утрачены. Совмещая края сохранившихся фрагментов и заполняя недостающий текст тем, что содержится в другом черновике, удалось практически полностью восстановить первоначальный текст письма поэта. В нем Пушкин обращается к дуэли, и, значит, письмо могло быть написано в период хрупкого перемирия, когда обстоятельства вели к тому, что он действительно был готов встретиться с Дантесом лицом к лицу. Другими словами, это мог быть полдень 16-го или утро 17 ноября. Но сама фраза «Дуэли мне уже недостаточно… и каков бы ни был ее исход…» – предполагает другую гипотезу: как только конфликт был мирно решен усилиями двух секундантов, а Жорж Дантес проявил внезапную уступчивость, Пушкин пробовал принудить Геккерена к дальнейшей борьбе. Таким образом, он бы свел счеты со «стариком» и одновременно навлек бы позор на юнца, который оказался недостаточно храбр, чтобы подставить себя под его пулю. Едва ли удивительна здесь полная неопределенность: в этой игре густых теней и редких проблесков света слова могут иметь не одно значение. Все становится сомнительным и двойственным, и тогда филологические исследования следует объединить с психологическими, что станет обоюдоострым оружием, как утверждал великий Порфирий Петрович.

Пушкин – Геккерену,

примерно между 16 и 21 ноября 1836 года

«Барон!

Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. – Поведение вашего сына было мне полностью известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как я притом знал, насколько в этом отношении жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, с тем чтобы вмешаться, когда сочту это своевременным. Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее[43] постоянство всегда в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины и что тогда муж, если только он не дурак, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь гротескную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.

Но вы, барон, – вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома из-за лекарств, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Это еще не все.

Вы видите, что я об этом хорошо осведомлен, но погодите, это не всё: я говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы хорошо догадываетесь, что они вас интересуют.

2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия. Он вам сказал… что моя жена боится… что она теряет голову. Вы решили нанести удар, который казался окончательным… Я получил три экземпляра из десятка, который был разослан. Письмо это было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого взгляда я напал на следы автора… Я больше об этом не беспокоился и был уверен, что найду пройдоху. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я уже знал положительно, как мне поступить. Если дипломатия есть лишь искусство узнавать, что делается у других, и расстраивать их планы, вы отдадите мне справедливость и признаете, что были побиты по всем пунктам.

Теперь я подхожу к цели моего письма: может быть, вы хотите знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах нашего и вашего двора. Я вам скажу это.

Я, как видите, добр, бесхитростен… но сердце мое чувствительно… Дуэли мне уже недостаточно… и каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отмщенным ни… вашего сына, ни письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд и сами нашли основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого жалкого дела, из которого мне легко будет сделать отличную главу в моей истории рогоносцев.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга

А. Пушкин».

Пушкин претендовал на разгадку с самого начала: «злодеем» интриги, по его мнению, был Геккерен, но известно, что Соллогуб утром 4 ноября высказал свои подозрения насчет некой женщины. (И если бы посол был верно на подозрении, смог бы Пушкин принять его и позволить себе быть тронутым его слезами?) Он утверждает, что жена его теперь питает безмерное отвращение к Дантесу, что она смеялась над ним; в то же время Долли Фикельмон говорит, что Натали, «не желая верить, что Дантес предпочел ей сестру, по наивности, или, скорее, по своей удивительной простоте, спорила с мужем о возможности такой перемены в сердце, любовью которого она дорожила, быть может, только из одного тщеславия».

Перечитывая первый вариант его письма к Геккерену, Пушкин вычеркнул три строки: «2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия[44]. Он вам сказал…[45] что моя жена боится… что она теряет голову… нанести решающий удар… было составлено анонимное письмо». Несмотря на обрывки фраз, смысл сказанного Пушкиным ясен: 2 ноября, после получения неких благоприятных новостей от своего приемного сына, посол решил, что пришло время нанести «решающий удар» – пустить в ход анонимные письма. Также ясно, что Пушкин стремился избежать даже самого краткого упоминания о сути предполагаемой беседы 2 ноября между Дантесом и Геккереном. Почему?

Он постоянно думал об этом письме – обдумывал, взвешивая каждое слово, – с 13 ноября, когда он сказал княгине Вяземской: «Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите о мщении единственном в своем роде: оно будет полное, совершенное; оно бросит этого человека в грязь». Семь дней: упорство его ненависти дотошное, пугающее по точности составленного им расписания. Неделя предполагала 21 ноября, когда истечет двухнедельная отсрочка, предоставленная им барону Геккерену утром 6 ноября. «Что я мог возразить против такой сокрушительной страсти? – Соллогуб задавал себе тогда этот вопрос. – Я промолчал невольно». Так не осмелимся и мы обсуждать заблуждения поэта. Ему виделось собственное благородство, великодушие, всемогущество и всеведение: один удачный ход – и жертва тривиальной шутки, достойный жалости муж с ореолом рогоносца, становится повелителем обстоятельств и случая. Он знает все: даже то, что его преследователи замышляют против него в самой глубокой тайне, – и может все: даже повернуть в свою пользу глупый, нелепый пасквиль, чтобы стереть в сердце своей жены все следы чувств, которые она могла питать к своему постоянному поклоннику. Мы с изумлением наблюдаем, как разворачивается романтичное интермеццо. Краснеющая, дрожащая «инженю» и «герой-любовник» уходят, уступая ведущие роли двум фигурам старшего возраста, большего интеллекта и опыта. Ловко избавив себя от вульгарной роли coureur d’alcoves, вечно бдительный и мудрый муж направляет всю свою ярость на того, чьи слова и поступки диктовались мерзостью и злонамеренностью, чья невероятная низость столь же безгранична, как безгранично его собственное благородство. В мертвенно-бледном свете ненависти Пушкина образ Геккерена приобретает облик демона, обладающего темной властью ада.

Преданный принципам своего искусства даже в эпистолярном жанре, Пушкин никогда не задается вопросом и не объясняет, почему «старик», отец, дворянин, отпрыск королевских кровей, опустился ради своего бастарда до сводничества и гнусного обмана. Вместо этого поэт просто наносит кровное оскорбление Геккерену, провоцируя его на его же собственной скользкой дорожке; бросая ему вызов, чтобы посмотреть, сможет ли он избежать скандала; угрожая ему крушением всего и вся без объяснения, как и когда он приведет свои планы в действие; намекая, что он мог бы показать письмо, копию которого хранит для собственных «личных нужд», многим другим. И он предлагает нам интригу в духе восемнадцатого века, достойную Лакло, – новую главу к «Опасным связям»: так и видишь Турвеля, которому удается расстроить козни маркизы де Мертей, превзойдя ее в хитрости и коварстве.

Пушкин вычеркивал и другие строки, редактируя первый проект письма к голландскому послу: «Вы, может быть, желаете знать, что мешало мне до сих пор опозорить вас в глазах нашего двора и вашего. Я скажу вам это». Видимо, этот прием самому Пушкину показался сомнительным, так как 21 ноября он, противореча себе, написал Бенкендорфу:

«Граф!

Считаю себя вправе и даже обязанным сообщить вашему сиятельству о том, что недавно произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата. Я занялся розысками. Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом. Большинство лиц, получивших письма, подозревая гнусность, их ко мне не переслали.

В общем, все были возмущены таким подлым и беспричинным оскорблением; но, твердя, что поведение моей жены было безупречно, говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса.

Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил сказать это г-ну Дантесу. Барон Геккерен приехал ко мне и принял вызов от имени г-на Дантеса, прося у меня отсрочки на две недели.

Оказывается, что в этот промежуток времени г-н Дантес влюбился в мою свояченицу, мадемуазель Гончарову, и сделал ей предложение. Узнав об этом из толков в обществе, я поручил просить г-на д’Аршиака (секунданта г-на Дантеса), чтобы мой вызов рассматривался как не имевший места. Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерена, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества.

Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю.

Во всяком случае надеюсь, граф, что это письмо служит доказательством уважения и доверия, которые я к вам питаю.

С этими чувствами имею честь быть…»

Пушкин был уверен, что его письмо к Геккерену повлечет за собой дуэль (он и впрямь читал его графу Соллогубу как возможному секунданту), хотя к этому времени даже поединка было недостаточно, чтобы смирить его ненависть. Но Пушкин также знал, что его письмо к Бенкендорфу сделает поединок невозможным: полиция, да и царь самолично вмешались бы; а его уже и без того внушительный список врагов увеличится – люди, не зная, что случилось за минувшие две недели, высмеют поэта, который предпочел втравить в это дело Третье отделение вместо того, чтобы перебирать свое грязное белье дома или – еще лучше – в каком-нибудь углу в предместьях Петербурга. Одно это, не говоря уж о прочих обстоятельствах и событиях, должно было бы остановить его и послужить убедительной причиной не посылать никакого письма. Но он не уничтожал черновиков. Напротив, он поместил их в безопасное место – они могли бы все же пригодиться.

Вяземский написал Александре Осиповне Смирновой 2 февраля 1837 года: «Да, конечно, светское общество его погубило. Проклятые письма, проклятые сплетни приходили к нему со всех сторон. С другой стороны, причиною катастрофы был его пылкий и замкнутый характер. Он с нами не советовался, и какая-то судьба постоянно заставляла его действовать в неверном направлении». Но в течение нескольких дней тон писем Вяземского друзьям и знакомым претерпевает значительные изменения; противореча живописным интерпретациям трагедии, он предлагает более детальную, хотя уже в значительной степени искаженную, версию современникам и потомкам.

9 февраля он написал, что «чудовищные и все еще тайные интриги» плетутся против Пушкина и его жены. «Время, может быть, раскроет их», – добавил он. И 10 февраля: «Чем более думаешь об этой потере, чем больше проведываешь обстоятельства, доныне бывшие в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами. Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его. Никто не знает, разъяснится ли все со временем, но и того, что мы сейчас знаем, уже достаточно. Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину».

И 16 февраля: «Пушкин и жена его попали в гнусную западню». Было предположение, что на второй неделе февраля 1837 года близкие друзья убитого поэта узнали нечто, что превратило их чувства жалости к «несчастной жертве неудачных обстоятельств и собственных страстей» в сильную, безудержную ненависть к Дантесу и Геккерену – кое-что настолько серьезное, что было решено оставить это в тайне навсегда.

Говоря словами Александры Араповой в истинно ее стиле, – с дополнениями, исправлениями и порывами ее пылкого воображения, посылка мерзких «дипломов» была первой отравленной стрелой, вынуждавшей Пушкина заметить чрезмерно рьяного поклонника его жены… Он начал упрекать ее в легкомыслии и флирте, потребовав, чтобы она отказалась принимать Дантеса и старательно избегала любой беседы с ним в обществе, чтобы холодным обращением положить конец его оскорбительным надеждам. Послушная как всегда, Наталья Николаевна прислушалась к пожеланиям мужа, но Дантес был не тем человеком, которого можно легко смутить. И в этот момент появляется человек, которому принадлежит неоднозначная роль в разворачивающихся драматических событиях, – сам голландский посланник. Старик Геккерен всячески заманивал Наталью Николаевну на скользкий путь. Едва ей удастся избегнуть встречи с ним, как, всюду преследуя ее, он, как тень, вырастает опять перед ней, искусно находя случаи нашептывать ей о безумной любви сына, способного, в порыве отчаяния, наложить на себя руки, описывая картины его мук и негодуя на ее холодность и бессердечие. Раз на балу в дворянском собрании, полагая, что почва уже достаточно подготовлена, он настойчиво принялся излагать целый план бегства за границу, обдуманный до мельчайших подробностей, под его дипломатической эгидой, предлагая ей весьма заманчивое будущее; и чтобы сломить сопротивление ее страдающей совести, он напомнил ей про широко известные и многочисленные обманы ее мужа, которые дают ей право чувствовать себя свободной отплатить тем же. Наталья Николаевна позволила ему закончить и затем, подняв на него свой вечно сияющий взгляд, ответила: «Даже если допустить, что мой муж совершил в. отношении меня предосудительные поступки, которые вы приписываете ему, если допустить, что колебаний, по крайней мере, с моей стороны, не существует, что все эти ошибки имели такую природу, чтобы заставить меня забыть свои обязанности перед ним, вы все же упускаете из виду самый главный момент: я – мать. Если бы я зашла так далеко, чтобы отказаться от моих четырех детей в их нежном возрасте, жертвуя ими ради преступной любви, я была бы самым мерзким созданием в моих собственных глазах. Нам нечего больше сказать друг другу, и я требую, чтобы вы оставили меня…» Есть повод думать, что барон продолжал роковым образом руководить событиями.

Источником информации для Пушкина, причиной его ярости и обвинений, должно быть, послужила Наталья Николаевна; мы знаем от Вяземского, что после получения анонимных писем жена облегчила свою душу признаниями мужу не только относительно ее собственных оплошностей и поведения молодого человека по отношению к ней, но также и о поведении «старого Геккерена, который старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть». До этого момента источник нашей информации и наших сомнений – это скудная горстка фактов, рассказанных несколькими свидетелями. Данзас вспомнил, что после пребывания летом на Островах и новой непрекращающейся волны сплетен Пушкин «отказал Дантесу от дома». Согласно Долли Фикельмон, однако, «он совершил большую ошибку, разрешив своей жене выезжать в свет без него», – и Натали продолжала видеться с Дантесом на приемах, в театре и в домах друзей и «не могла отвергать или останавливать проявления этой необузданной любви… Казалось, что она бледнеет и трепещет под его взглядами, но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека и он был решителен в намерении довести ее до крайности…». Княгиня Вяземская была единственным человеком, кто попробовал предупредить Натали, открывая ей свое сердце как одной из собственных дочерей; вы уже не ребенок, сказала ей княгиня, и должны понимать возможные последствия своего поведения. Под конец Натали заговорила: «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду».

Мария Барятинская написала почти точно такие же слова относительно Жоржа Дантеса: «II mamuse, mats voil? tout». Ей мы также обязаны отчетом об интересной беседе в одном из петербургских салонов в середине октября 1836 года. Госпожа Петрово-Соловово, встретив кузена княжны Барятинской, спросила: «Ну как, устраивается ли свадьба вашей кузины?» – «С кем?» – спросил ошеломленный родственник. – «С Дантесом», – ответила дама, как если бы семейные дела француза были общим достоянием, и продолжала защищать кавалергарда, кто, как она заявила, был бы в отчаянии, не имей он согласия на руку княжны Барятинской. Сама девушка была ошеломлена беседой и прокомментировала это весьма сердито в своем дневнике: «Матап узнала через Трубецкого, что Дантеса отвергла госпожа Пушкина. Возможно, именно поэтому он хочет жениться – назло!.. Я буду знать, как благодарить его, если он посмеет просить моей руки».

И еще одно, последнее, что мы знаем о тех месяцах, возможно, даже днях, до 4 ноября, – но здесь мы должны представить новое действующее лицо: Идалия Полетика, незаконная дочь графа Григория Александровича Строганова, далекое эхо любовных похождений которого можно найти в «Дон Жуане» Байрона. Посол в Испании начала девятнадцатого столетия, Строганов украл потрясающе красивую Юлиану да Era у законного мужа и привез ее домой, в Россию, вместе с Идалией, их маленьким незаконным ребенком. Кузина сестер Гончаровых через семейство Строгановых, очаровательная Идалия была словно член семьи для Пушкиных; поэт нежно упоминает о ней в письмах к жене и однажды ругал Наталью Николаевну, что не «задержалась у Идалии» вместо того, чтобы принимать дальних родственников-мужчин дома в его отсутствие. Он, очевидно, доверял Идалии Полетике. Это было ошибкой. Выйдя замуж за Александра Михайловича Полетику, кавалергардского полковника и поэтому прямого начальника Дантеса, Идалия очень подружилась с французским офицером и, по крайней мере, однажды оказала ему услугу деликатного характера, которая, возможно, стала критической в событиях, которые мы пробуем воссоздать: «По настойчивой просьбе Дантеса, мадам N.N. [Полетика] пригласила госпожу Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и ее мужу, что, когда она осталась наедине с Дантесом, тот выхватил пистолет и угрожал застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настойчивости; заламывая руки, она стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома вошла в комнату, и гостья бросилась к ней»1.

Свидетельства Вяземских еще не были изданы и поэтому не могли повлиять на барона Густава Фогеля фон Фризенгофа, мужа Александрины Гончаровой, когда в 1887 году он дал Араповой свое описание событий тех дней, которые привели к дуэли с Жоржем Дантесом: «Геккерен[46] видел вашу мать исключительно в свете и… между ними не было ни встреч, ни переписки. Но в отношении обоих этих обстоятельств было все же по одному исключению. Старый Геккерен написал вашей матери письмо, чтобы убедить ее оставить своего мужа и выйти за его приемного сына[47]. Александрина вспоминает, что ваша мать отвечала на это решительным отказом, но она уже не помнит, было ли это сделано устно или письменно. Что же касается свидания, то ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить ее, и когда она (Н. Н. Пушкина) прибыла туда, то застала там Геккерена вместо хозяйки дома; бросившись перед ней на колена, он заклинал ее о том же, что и его приемный отец в своем письме. Она сказала жене моей, что это свидание длилось только несколько минут, ибо, отказав немедленно, она тотчас же уехала…»

Даже с точки зрения ее мужа, Наталья Николаевна внимательна к «бесстыжей старухе», которая преследует ее везде, где возможно изводить ее любовными притязаниями Дантеса. Даже в очевидно эвфемистической и беллетризованной версии ее дочери она соглашается на интимные дискуссии с жестокой Тенью, находящейся в ожидании. Почему она не послала его прямо в ад, откуда он явился? Почему она решительно не призвала оставить неуклюжие и болезненные переговоры? Почему она не сообщила об этом мужу сразу? И почему – когда, где и как – Геккерен стремится «соблазнить» жену Пушкина и толкнуть ее «на скользкий путь»? Посланник написал Нессельроде 13 февраля 1837 года: «Я якобы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жою Пушкиной! Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падет само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я ее от пропасти, в которую она летела, она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся. Если г-жа Пушкина откажет мне в своем признании, то я обращусь к свидетельству двух особ, двух дам, высокопоставленных и бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днем давал отчет во всех моих усилиях порвать эту несчастную связь».

Два противоположных сценария предстают перед нашими изумленными глазами: совращение молодой женщины на путь, ведущий к пропасти прелюбодеяния, и мудрый адвокат, предупреждающий молодую даму, опрометчиво приближающуюся к краю этой самой пропасти, готовый и даже желающий грубо оскорбить ее, если только это поможет предохранить ее от губительного поступка.

Париж, раннее лето 1989 года, 152 зимы и 153 весны после смерти Пушкина. Среди бумаг потомков Жоржа Дантеса – три письма, помеченных «лично в руки». Мы уже знакомы с двумя из них: одно Дантес написал Геккерену 30 апреля 1836 года и другое, датированное 6 ноября. Сердце замирает при чтении третьего.

Дантес – Геккерену

«Мой дорогой друг, я хотел поговорить с тобой сегодня утром, но было так мало времени, что это было невозможно. Вчера случилось так, что я провел вечер t?te-a-tete с той самой дамой, и когда я говорю t?te-a-tete, я подразумеваю, что я был единственным мужчиной, по крайней мере, целый час, у княгини Вяземской, ты можешь себе представить то состояние, в котором я был; наконец я призвал все свои силы и честно сыграл свою роль и был даже довольно счастлив. Короче говоря, я играл свою роль до одиннадцати, но тогда силы оставили меня, и на меня нахлынула такая слабость, что у меня едва хватило времени выйти, и только на улице я начал плакать, как настоящий глупец, что в любом случае было большим облегчением, потому что я был готов взорваться; и, вернувшись домой, я обнаружил сильную лихорадку и не мог спать всю ночь и мучительно страдал, пока не понял, что схожу с ума.

Так что я решил попросить тебя сделать для меня то, что ты обещал, сегодня вечером. Абсолютно необходимо, чтобы ты поговорил с нею, чтоб я знал, раз и навсегда, как себя вести.

Она едет к Лерхенфельдам этим вечером, и если ты пропустишь игру в карты, то найдешь удобный момент поговорить с нею.

Вот как я вижу это: я думаю, что ты должен подойти к ней и искренне спросить, убедившись, что ее сестра не слышит вас, не была ли она случайно вчера у Вяземских, и когда она скажет «да», сообщить ей, что ты так и думал и что она может сделать тебе большое одолжение; и тогда сообщи ей, что случилось со мной вчера, как будто ты видел все, что случилось со мной, когда я вернулся домой: что мой слуга испугался и пошел будить тебя в два утра, что ты задал мне много вопросов, но не получил никакого ответа от меня[48] и был убежден, что я поссорился с ее мужем, и, чтобы предотвратить несчастье, ты обращаешься к ней (мужа там не было). Это докажет только, что я не рассказал тебе ничего про вчерашний вечер, что является абсолютно необходимым, так как она должна полагать, что я действую без твоего уведомления и что это не что иное, как только отцовская обеспокоенность о сыне, – вот почему ты спрашиваешь ее. Не повредит, если создать впечатление, что ты веришь в то, что отношения между нами являются гораздо более близкими, потому что, когда она возразит о своей невинности, ты найдешь способ убедить ее, что так должно быть, учитывая то, как она ведет себя со мной. Так или иначе, самое трудное – начало, и я думаю, что это – правильный путь, потому что, как я уже говорил, она абсолютно не должна подозревать, что все это было запланировано, и она должна рассматривать твой шаг как совершенно естественное чувство беспокойства о моем здоровье и будущем, и ты должен просить, чтобы она держала это в секрете от каждого, и больше всего от меня. Но было бы благоразумно не просить, чтобы она приняла меня сразу же. Это можно сделать в следующий раз, и будь осторожен, чтобы не использовать фразы, которые могли встретиться в письме[49]. Я прошу еще раз, мой дорогой, помочь мне. Я отдаю себя полностью в твои руки, потому что, если это будет продолжаться без того, чтобы я понимал, к чему это меня ведет, я сойду с ума.

Ты мог бы даже напугать ее, чтобы заставить ее понять [три-четыре неразборчивых слова].. [50]

Прошу простить мне беспорядочность этого письма, но ручаюсь, что такого никогда еще не случалось; голова моя пылает, и я болен, как собака. Если же и этой информации недостаточно, пожалуйста, навести меня в казарме перед визитом к Лерхенфельду. Ты найдешь меня у Бетанкура. Обнимаю».

Жорж Дантес не мог написать это письмо раньше лета 1836 года, когда они снова увиделись с Натали после ее по крайней мере трехмесячного домашнего затворничества (во время траура по свекрови и в ожидании рождения дочери). Это было написано из Петербурга: другими словами, после того, как все покинули Острова. Это не могло быть написано в самом конце сентября (так как только около двадцатого числа месяца Вера Федоровна Вяземская вновь открыла свой салон после долгого пребывания в Норденрее[51]), и это, очевидно, предваряло вызов Пушкина. Это должно было случиться в тот день, когда Дантес нес службу, и так как это было написано на Шпалерной улице – только необходимость провести вечер и ночь в казармах могла остановить chevalier garde от немедленного посещения дома Максимилиана фон Лерхенфельда, баварского посланника, где, как он знал, будет Натали. Из тех дней службы это был, вероятно, ближайший к 19 октября, когда полковой врач дает Дантесу отпуск по болезни: нам известно, насколько слабым было его здоровье, и внезапная слабость, горящее лицо и «сильная лихорадка» – все это похоже на признаки легочной инфекции так же, как любовных страданий.

Поэтому можно предположить, что письмо было написано после полудня 17 октября: накануне вечером, оставив дом Вяземских, разгоряченный и обливающийся потом, он останавливается на улице, чтобы успокоить свои чувства, и неосторожно подставляет себя под порывы холодного северо-западного ветра, волнующего воды Невы.

Можно догадаться, что, должно быть, случился какой-то конфликт между Дантесом и Пушкиным[52] – или требование объяснений, или, возможно, яростный спор, – уже октябрь 1836, вероятно, тогда поэт отказал Дантесу от дома. Что-то драматическое и решающее должно было произойти между Натали и Дантесом – может быть, отказ Александра Трубецкого, упомянутый матерью Марии Барятинской. Даже сам вид Натали теперь повергает Дантеса в слезы, требуя от него титанических усилий для поддержания его обычного беззаботного, игривого поведения в свете. Его веселая дерзость уже не более чем игра на публику, по крайней мере с этого времени он покорен женой Пушкина. И здесь мы можем улыбнуться его стенаниям, какая это было пытка – делать веселый и беззаботный вид, нося «на сердце смерть», – и здесь можно подозревать, что его очевидные повадки искушенного светского повесы скрыли другие тайные мотивы, и можно даже сомневаться – а была ли любовь вообще! Но хотя следует заметить, что у Дантеса были серьезные основания для беспокойства, возбуждения и нервного расстройства в то время, поскольку он оказался по собственной воле в запутанных отношениях со старшей из сестер Гончаровых.

Тогда есть доказательство тому, что это Дантес «вел поведение» посланника, разработал для него роль сводника и умолял его поговорить с «известной дамой», чтобы узнать о ее чувствах и намерениях, взывая к ее жалости и стараясь поколебать ее упорное сопротивление. «Что за тип этот Дантес!» – мы можем воскликнуть вслед за Пушкиным: он не упустит случая просить потворствующего ему человека ходатайствовать за него перед женщиной, от которой он не в силах отказаться, и тот спешит Дантесу на помощь, действуя как посыльный его маниакальной страсти. Едва ли незаинтересованный наблюдатель, он понимает, что только обладание этой недоступной красотой вернет молодого человека к «жизни и миру», а вместе с этим возвратятся и внимание, и привязанность к нему его приемного сына. Но он не руководствуется одним холодным расчетом, поскольку для него невыносимо видеть страдания его Жоржа, измученного телом и духом до состояния, близкого к безумию. Поэтому он готов на все – вплоть до того, чтобы взять жену Пушкина за руку и привести ее к постели больного. Слезы стоят в его глазах, когда он разыскивает Наталью Николаевну и сообщает ей, что Дантес в опасности, что он умирает от любви к ней, произносит ее имя даже в горячечном бреду и просит увидеть ее последний раз до того, как смерть заберет его. «Верните мне моего сына!» – Геккерен умоляет ее, и его заискивающие слова двойственны: в них упрек и мольба, боль и подстрекательство.

Можно вздохнуть с облегчением: по крайней мере в октябре 1836 года Пушкин не мог быть рогоносцем. Как писал Геккерен к Нессельроде, Наталья Николаевна «никогда не забывала вполне[53] своих обязанностей», и, как Вяземский написал великому князю Михаилу Павловичу, она могла гордиться своей «в сущности, невинностью». Но парадоксальность ее вины, причина бедствия и заключается в этих «в сущности» и «никогда вполне». Она отказала Дантесу (вторично, как мы знаем, в какой-то степени, из ревности – к сестре Екатерине, к княжне Барятинской), но она не может и не будет останавливать восхитительную игру бледности и дрожи, томных взглядов и. приятных лестных пустячков, тайных признаков любви. «Не повредило бы, если бы ты смог создать впечатление, будто веришь, что отношения между нами гораздо более близкие, чем они есть… чтобы заставить ее увидеть, какими они должны быть, судя по тому, как она ведет себя со мной». Другими словами, любовь к Жоржу Дантесу, страх перед мужем, причудливое сочетание добродетели и чрезвычайной мелочности натуры заставили Натали действовать подобно allumeuse, провоцируя флирт. Она предложила молодому французу селедку и икру, но отказалась погасить горящую жажду, которую сама же возбудила.

Может появиться искушение теперь опустить занавес на все происходящее, где Любовь – во всех ее проявлениях, выражениях и отклонениях – сеяла только плевелы. Но это невозможно, поскольку Судьба уже начала свой неумолимый путь. Если бы только было возможно закрыть дверь зала суда, раз и навсегда разрешить проблему этого странного трио на скамье подсудимых, которые остались там с того самого трагического дня гибели Пушкина: пылкий офицер, беспечная красавица, сомнительный дипломат. Но, по крайней мере, одно из обвинений против барона Геккерена все еще требует дальнейшего исследования.

Вяземский – великому князю Михаилу Павловичу,

Петербург, 14 февраля 1837 года

«Как только были получены эти анонимные письма, он[54] заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд Божий, а не людской».

Какие мотивы могли быть у Геккерена? Едва ли мы первые, кто задает себе этот вопрос. Вот каков был ответ Анны Ахматовой: «Голландский посланник, желая разлучить Дантеса с Натальей Николаевной, был уверен, что «1е mari dune jalousie revoltante возмутительно ревнивый муж>», получив такое письмо, немедленно увезет жену из Петербурга, пошлет к матери в деревню (как в 1834 году) – куда угодно – и все мирно кончится. Оттого-то все дипломы были посланы друзьям Пушкина, а не врагам, которые, естественно, не могли увещевать поэта».

Меня это не убеждает. Конечно, проницательный посланник мог придумать менее запутанную хитрость для спасения Дантеса от Натальи Николаевны. Можно подумать, что он, будучи «расчетливым еще более, чем развратным», мог бы предугадать взрыв ярости Пушкина против Дантеса по получении дипломов рогоносца из многочисленных источников – даже если имя кавалергарда там не упоминалось. Ревность? Геккерен не производил впечатления человека, готового действовать сгоряча даже в ослеплении страстей или под влиянием мимолетной жажды мести. Но, прежде всего, рискнул бы он своей честью, карьерой, да и собственной жизнью (не говоря о жизни его приемного сына), используя бумагу, стиль, манеру изложения, которые могли бы легко привести к нему «с самого первого взгляда»? И смог бы он положиться на клятву молчания по крайней мере хотя бы еще одного человека? Помните, даже те, кто верит в его виновность, признают, что он не мог действовать один – его одиозный план требовал русского сообщника.

В свою собственную защиту и защиту Дантеса[55] Геккерен также задавался вопросом: «Cui prodest?» Он писал Нессельроде: «Мое имя было соединено с позорными анонимными письмами! В чьих интересах было воспользоваться таким оружием, достойным самого мерзкого убийцы, изрыгающим яд? В интересах моего сына, господина Пушкина, его жены? Я краснею даже от мысли задать такой вопрос. И на кого, как бы они ни были абсурдны, нацелены эти бесчестные инсинуации? На молодого человека, теперь стоящего перед угрозой смертной казни, в защиту которого мне запрещают поднять голос, поскольку его судьба целиком зависит от милосердия государя. Мог ли мой сын тогда быть автором этих писем? Еще раз, с какой целью? Использовать этот путь для воздействия на госпожу Пушкину, не оставив ей другого выбора, кроме как броситься в его объятья, погибнув в глазах света и будучи отвергнутой ее мужем?»

Да, многие утверждали, что именно для этой цели, хотя было ясно, что два подлых негодяя грубо просчитались. Но те, кто разделяет это убеждение, забывают о том, что Геккерен был опытным дипломатом. Пятнадцать лет работы в такой области научили его скрывать личные чувства и не давать им проявиться; он поднаторел в этом – ведь ему приходилось писать королям, министрам или государственным деятелям.

В двадцатом веке в секретном архиве Третьего отделения был найден документ, решительно реабилитирующий голландского посланника. Геккерен писал Дантесу:

«Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я скажу тебе, что оно было запечатано красным сургучом. Сургуча мало, запечатано плохо. Печать довольно своеобразная, насколько я помню; а посреди этой формы А и множество эмблем вокруг А. Точно разглядеть эти эмблемы я не смог, так как, повторяю, запечатано было плохо. Помнится, что вокруг были знамена, пушки и т. п., но я не уверен. Помнится также, что они были с разных сторон, но в этом я тоже не уверен. Ради Бога, будь осторожен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что <сам> граф Нессельроде показал мне это письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта моя записка. Мадам де Н. и графиня Софи Б. шлют тебе свои лучшие пожелания. Обе они горячо интересуются нами. Да выяснится истина – это самое пламенное желание моего сердца. Твой душой и сердцем… Почему ты спрашиваешь обо всех этих подробностях? Доброй ночи, спи спокойно».

Другими словами, все, что Геккерен знал о злополучном «дипломе», – было экземпляром, который показал ему Нессельроде. Все же иногда еще задаются вопросом, а не мог ли посланник написать эту записку после смерти Пушкина (в наиболее трудное для него время) на всякий случай, если понадобятся доказательства его собственной невиновности. Тоже сомнительно: возможно ли, чтобы старая лиса не могла подготовить более существенного свидетельства в собственную защиту, чем поспешная и несколько бессвязная записка, в которой он открыто цитирует Нессельроде – его единственного и последнего защитника в России? В это трудно поверить, но есть и другие вопросы, на которые нет ответов. Когда была написана эта записка? Когда Дантес был под арестом и готовился к своей защите, как предполагает фраза «за этими подробностями отсылай смело ко мне»? Но мало вероятно, чтобы Дантес нуждался в какой-то информации относительно печати на «дипломах» в феврале 1837 года, так как он, по крайней мере, просматривал «экземпляр оскорбительного письма», который Соллогуб видел в руках Оливье д’Аршиака 17 ноября. Краткая записка Геккерена поэтому, похоже, относится к первой половине ноября 1836 года, когда записки и послания летали туда-сюда между казармами на Шпалерной улице и Невским проспектом. Но откуда в таком случае у Нессельроде один из «дипломов»? Он тоже получил экземпляр утром 4 ноября? Или какой-то друг или знакомый Пушкина был настолько проворен, что снабдил его одним экземпляром? Если так, то кто это сделал и почему? Этого мы никогда не узнаем. Но ничто не мешает нам поразмышлять о том, что некий чиновник Третьего отделения, возможно, натолкнулся на записку посланника в архиве много лет спустя и что фраза «граф Нессельроде показал мне это письмо» (торопливо расцененную без учета всего, что мы знаем сегодня) послужила основанием для подозрения, высказанного царем Александром II: «C’est Nesselrode».

Отдельный фрагмент – «…a cacheter…» – в черновике письма Пушкина к Бенкендорфу служит очевидным намеком на печать на «дипломах», одним из ключей, наряду с бумагой, стилем и формулировками, которые, возможно, вывели поэта на Геккерена. Данзас вспоминал, что Пушкин подозревал Геккерена «из-за подобия почерка». Так как этот аргумент Пушкина, выдвинутый против посланника, не подтвердился при проверке двух экземпляров, которые имеются сегодня, было предположение, что один или большее количество «дипломов», возможно, были написаны на другой бумаге другой рукой. «Бумага и печать, – спорит Анна Ахматова, – могли выплыть в откровениях Натальи Николаевны, если, например, какая-нибудь записка Дантеса была запечатана ею. Недаром Геккерен описывает Дантесу печать, которой были запечатаны пасквили, в своей «воровской записке». Какое дело невинному человеку до того, какого формата бумага на шутовском «дипломе» и что изображено на печати?»

Это имело бы большое значение, если бы человек был вызван на дуэль из-за подобной шутки. Будучи на казарменном положении и не имея возможности действовать, Жорж Дантес ломал голову над причиной своих неприятностей и спрашивал Геккерена во всех подробностях о тех проклятых письмах. Ничто в его поведении не говорит, что он испытывает ненависть к Наталье Николаевне или жаждет мести за ее постоянные отказы, а это – единственные чувства, которые могли бы заставить его пожелать опозорить ее и ее мужа[56]. Но даже если предположить, что его любопытство рождено чувством вины – неправдоподобная, маловероятная гипотеза, – тогда это сделало бы Геккерена невинной жертвой в «воровской записке», где Дантес старается отвести от себя подозрения своего приемного отца, расспрашивая о печати. Что касается существования других «дипломов», в которых могла бы проявиться вероломная рука Геккерена, следует вспомнить, что говорил Пушкин относительно «того же самого письма» и что Данзас описал анонимные письма как имеющие «идентичное содержание, слово в слово». Если «стиль» и «формулировка» были идентичны, мы должны поверить и свидетельствам о той же самой бумаге, почерке и печати. Но, прежде всего: безотносительно к нашему мнению об интеллекте Натальи Николаевны, действительно любопытно, что она обвиняла в изготовлении «дипломов» Долгорукова и Гагарина. В конце концов, она была наиболее информированным человеком. Намного лучше, чем ее муж, в этом мы можем быть уверены.

Из бесчисленных российских обвинителей Якоба ван Геккерена наш выбор пал на гения воображения – поэта Анну Ахматову.

Имея дело с посланником, Пушкин стремился щеголять собственными дипломатическими способностями, демонстрируя, что он знал, «что происходило в домах других людей»: «Le 2 de novembre. Vous e?tes de Mr. votre fits une nouvelle qui vous fit beaucoup plaisir, II vous dit… it?, que ma femme craignait… quelle en perdait la t?te». Свидетельства против Геккерена не укладываются в содержание или вид «дипломов», но основываются на трех вымаранных строчках – вычеркнутых, но не настолько тщательно, чтобы не возбудить воображение. Вторая часть предложения может быть восстановлена с большой степенью достоверности: «que та femme craignait un scandale[57] au point quelle perdait la t?te» («что жена моя настолько боялась скандала, что потеряла голову»). Первая часть гораздо более проблематична: «II vous dit [от двадцати до двадцати пяти отсутствующих букв]… it?».

Что мог сказать Дантес Геккерену такого, что бы его так обрадовало и убедило в развязке оскорбительной ситуации с «дипломами»? Сколько французских слов оканчиваются на it?? Множество: абстрактные существительные женского рода, такие как: fatalit?, possibilit?, sincerit?; причастия, подобно convoite, debit?, profit?; такие конкретные существительные, как comit?, cit?; и некоторые другие. Можно отбросить слова, несовместимые со словарем Пушкина или контекстом, – от anfractuosit? до villosit?. Несчастливая необходимость склоняет нас рассматривать соответствующие risqu? ситуации – от infidelit? до virginit? Екатерины Гончаровой или подходящее к ее ситуации maternite, о чем многие подозревали, когда неожиданно была объявлена ее помолвка. Но ни одно из этих слов не подходит к существующему тексту, а Пушкин – мы можем быть уверены – никогда не доверил бы их бумаге в любом случае. Мы должны также отказаться от новых оскорбительных слов, направленных против Дантеса или Геккерена – avidit?, bestialit?, immoralit?, nullite, pusillanimite, stupidite, vulgarite – потому что снова не можем сложить предложение, которое имело бы смысл, или обнаружить какую-нибудь связь между презрением Пушкина, удовлетворением посла и страхом Натали..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.