Глава 9. В стране Лимонии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9. В стране Лимонии

Я помню тот Ванинский порт, и рёв пароходов угрюмый. Как шли мы по трапу на борт, в холодные мрачные трюмы. На море спускался туман, ревела стихия морская. Лежал впереди Магадан, Столица Колымского края…

Из старой лагерной песни.

Новый, 1950-й, страна встречала новыми трудовыми победами.

За истекшее время было восстановлено, построено и введено в действие более шести тысяч крупных промышленных предприятий – в их числе Днепрогэс, металлургия, заводы юга и шахты Донбасса. Уровень производства достиг довоенных показателей и рос как на дрожжах. Из пепла возрождались города, строились новые посёлки, села и деревни. В пику агрессивному империализму Советский Союз обзавелся собственной атомной бомбой.

Шел в ногу с жизнью и Дим. Уже полгода он работал заместителем директора автобазы по эксплуатации, дом был полной чашей, а коллеги и подчиненные уважительно называли его Михалычем. Ольга, закончив по настоянию мужа техникум, стала мастером смены, и чета Вавиловых заняла достойное место в городе. В дни революционных праздников она шла в знаменных рядах строителей светлого будущего, по выходным принимала гостей или отправлялась в походы, а также, повышая свой культурный уровень, регулярно выезжала в областной центр, где посещала областной драмтеатр и филармонию.

Всесоюзная же стройка шла полным ходом. На южном берегу озера Кызыл-Таш заработал первый промышленный объект комбината, на Иртяше как грибы росли дома будущего города.

Промзону вскоре посетил Лаврентий Берия, после чего она была обнесена забором из колючей проволоки, а на ведущих туда дорогах возникли армейские КПП, что вызвало у Дима смутное беспокойство.

Как-то вечером, гоняя радиолу по разным частотам в поисках новомодного джаза, который часто звучал на зарубежных станциях, он наткнулся на «Голос Америки» и обеспокоился еще больше.

Русскоязычный диктор вещал о Кыштыме. Что, мол, вблизи него большевиками возводится секретный атомный объект. Начальник строительства – генерал-лейтенант Царевский, его заместитель – генерал-лейтенант Раппопорт. И так далее. Вплоть до прорабов. Затем голос забили помехи и он исчез. Как не было.

– Твою мать, – в сердцах выругался «Вавилов», после выключил приемник и задумался. Дело пахло керосином.

Секретный атомный объект предопределял режимность, что было чревато проверками всех, кто там работал. Рано или поздно его разоблачат, а посему следовало «делать ноги».

– А может, и нет, – подумал Дим. – Погляжу пока, а там будет видно.

Ошибся.

В один из вьюжных февральских вечеров, когда задержавшись на работе, он оформлял наряды, в кабинет постучали, а потом зашли трое.

Первый, в мерлушковой шапке и кожаном реглане, шагнув к столу, ткнул Диму в нос малиновее удостоверение:

– Майор госбезопасности Шнайдер. Вы арестованы!

А остальные, скользнув с двух сторон и уцепив за локти, профессионально обыскали.

– Да вы что, товарищи?! – изобразил негодование Дим. – Я замдиректора Вавилов. Это какая-то ошибка!

– Знаем, какой ты Вавилов, – процедил Шнайдер. – Выводите.

За дверью ждали еще двое с хмурыми лицами, а во дворе – черный «ЗИМ», тихо работавший мотором.

Чуть позже в одном из кабинетов городского отдела МГБ[143] арестованный в наручниках стоял перед сидевшим напротив подполковником (он представился следователем Серебряковым), а тот пристально его разглядывал. У зашторенного окна, сбоку, на диване пристроился второй, в чине капитана.

– Так говоришь – «Вавилов»? – пыхнув «Герцеговиной флор», забарабанил пальцами по столу подполковник.

– Ну да, – кивнул головой Дим. – Уроженец деревни Гусево, Тверской области.

– А что скажешь на это? – извлек из лежащей перед ним папки Серебряков фотографию и продемонстрировал ее Диму.

Она была из семейного альбома Вонлярских.

А потом следователь перечислили всю его родню, до пятого колена. Монолог свой закончил укоризной:

– Ты, Вонлярский, не просто один ушел. Ты с собой троих увел. Они на Печоре уже давно свой срок досиживают. А мы тебя по всему Союзу, считай, пять лет искали. Даже в Польше и Венгрии шарили. А еще думали – может, в американскую зону ушел. Знаешь, сколько денег на твой розыск государство потратило?

Тут подполковнику и капитан подтявкнул:

– Ты ведь не от немцев, не от американцев. Ты от советских людей ушел. Да как ловко…

– А ты, капитан, в его личное дело загляни, – бросил коллеге подполковник. – Он же всю войну сначала в парашютистах, а потом в разведке морской пехоты. Диверсионную подготовку имеет.

«Горбатого лепить» с такими знатоками было, конечно, глупо. И «Вавилов» не без облегчения скинул с себя личину, снова превратившись в Дмитрия Дмитриевича Вонлярского.

– Ну что мне? – саркастически усмехнулся он. – Я ж Уголовный кодекс знаю. Мне за побег светит от двух до трех лет. К тому, что было.

А следователи в ответ аж залоснились.

– Э, нет, гражданин «Вавилов». Отстали вы от нашей социалистической действительности. «Червончик» вам полагается. И статья ваша – пятьдесят восьмая, пункт четырнадцать – «контрреволюционный саботаж».

У Дима от обиды даже скулы свело. «Контрреволюционный саботаж»! Ему, который на фронте…

– Так ты же в советской тюрьме сидеть отказываешься! – снизошел до объяснения Серебряков. – Уже давно постановление вышло: побег – акция антисоветская и карается десятью годами лишения.

Судили «контрреволюционера» в областном центре.

А за неделю до процесса разрешили свидание с женой. В следственном изоляторе. Вся в слезах, та сообщила, что от нее требуют осудить мужа и отречься от него. Как от врага народа.

– Прости меня, Оля, – глядя ей в глаза, сказал Дим. – Что не рассказал тебе всего. А что я не враг, ты знаешь. Но сделай, как они сказали.

– А как потом жить? Ведь это подло!

– Ты молодая, начнешь все сначала – отвел глаза Дим и опустил голову.

– Свидание закончено, – бесцветным голосом сказал охранник.

После чего они расстались навсегда. Так случалось со многими.

Судили «контрреволюционера» в областном центре, в закрытом заседании суда и при усиленной охране. А чтобы создать видимость законности, дали бесплатного адвоката.

– Он мне не нужен, – отказался Дим. – Защищал Родину, а теперь буду себя. Сдаваться не собираюсь.

На процессе бил в одну точку. Не контрреволюционер. Не могу быть «контрой». Два десятка разведпоисков и шесть орденов. Первый – лично от Ворошилова!

Отзывчивая, как мороженая репа, «рабоче-крестьянская юстиция» дело вела обстоятельно и внимала подсудимому терпеливо. Но срок впаяла со всей революционной строгостью, – то есть на полную катушку.

И тут взъяренный Дим себя не удержал: ушел с пересыльной тюрьмы в побег. Да так лихо, что аж две запретные зоны промахнул. Глядишь, так и растворился бы на бескрайних родных просторах, если бы не натасканные собаки-ищейки.

С их помощью погоня взяла след, настигла, затравила злобными псами. Потом, избив до полусмерти, чекистские костоломы долго допытывались, как это он смог так ловко «запретку вскрыть»? Первым, между прочим. До него такое никому не удавалось.

Как удалось, Вонлярский под подписку о неразглашении все же рассказал. Но назвать, кто ему помог, наотрез отказался.

В «благодарность» за ценную для охранников информацию прибавили к уже отпущенной беглецу десятке еще и «по рогам», – то есть с последующим поражением в правах на пять лет. Добрыми оказались. А ведь вполне могли и расстрелять. Вот что значит, пролетарская справедливость!

От всей этой эпопеи с арестом, судом и неудачным побегом, Диму одно только облегчение вышло. Ведь все прошедшие годы, начиная с харьковского побега, он не только близко не подошел к родному дому, но даже строчки не написал. Потому как не сомневался: «родовое гнездо» под особым приглядом у чекистов и любая связь с ним больно ударит по дорогим людям.

А мать с той поры тайком в церковь наладилась ходить: все молила Бога вернуть ей сына, которого с войны ждала – дождаться не могла, а дождавшись – бесследно потеряла. Теперь «без вести пропавший» в мирное время сын мог подать голос. И снова вроде бы обретал право на свое подлинное прошлое, на свою настоящую фамилию.

Однако вот какая странность. Во время следствия, по приговору суда, а потом и в зоне проходил Дим по-прежнему только как «Вавилов». Почему так случилось, он понял несколько позже, во время мучительных раздумий, когда повезли его через полстраны в столыпинском вагоне (такой чести удостаивались только особо опасные для державы преступники) на самый краешек земли, именуемый Дальним Востоком.

А дошло до осужденного вот что: не сильно-то был страшен властям «Вавилов». Ни вынужденно скромный на воле. Ни крепко укороченный в тюрьме. Гораздо опасней был ей бывший гвардии старшина первой статьи Дмитрий Вонлярский. Уж больно он боевой, гордый и непокладистый. Таким Родина место на войне, на передовой держала. А теперь требовались только работящие да безропотные. Для трудовых будней и свершений.

В порту Ванино, куда прибыл состав, партию заключенных уже поджидал стоявший у причала пароход с весьма подходящим к случаю названием – «Феликс Дзержинский».

Со второй половины тридцатых годов этот арестантский «спецлайнер» последовательно носил на своих бортах звонкие фамилии других Первых чекистов: сначала Ягоды, а потом Ежова. Через пролив Лаперуза плавучая тюрьма, дымя трубами и оглашая туманные дали редкими гудками, повлекла арестантов в «солнечный Магадан». Жемчужину Колымского края. Путешествие в «санаторий» имени достойного последователя Железного Феликса – товарища Лаврентия Берии проходило так, как он и указывал. То есть в холоде, голоде, удушающей тесноте и выматывающей душу морской болтанке. Впрочем, повидавший разные виды Дим, эти неудобства воспринял философски. Ударно разобрался он и с блатными «шестерками», которых по обычаю подсылали к новичкам бывалые урки, дабы сразу же установить над «контингентом» свою воровскую гегемонию. Без всяких разговоров и лишних движений «Вавилов» быстренько уравнял количество наиболее активных с числом сильно изуродованных. «Авторитетов» такая работа впечатлила. И они сказали своим клевретам «засунуть до поры хайло за пазуху».

Правда, все это – и скотские условия транспортировки, и гнусные наскоки тюремной шпаны – были для тертого Дима отнюдь не потрясением. Он и не такие виды видывал. Гораздо тяжелее оказался сам факт нахождения в неволе, ощущение того, что вырваться отсюда в нормальную жизнь – большой вопрос. Опыт предшественников в этом плане оптимизма не внушал.

По свидетельствам бывалых, еще в конце сороковых годов арестанты с парохода «Джурма» – самого крупного из флотилии судов, специально выделенных для этапирования в Магадан – перебили в открытом море конвой, захватили корабль и направили его курсом на Хоккайдо. Попытка достичь этот принадлежащий Японии «Остров Свободы» сорвалась из-за упертого радиста-шифровальщика. Задраившись в радиорубке, он передал на материк координаты и курс взбунтовавшегося корабля. Наведенные добросовестным служакой торпедные катера Тихоокеанского флота перехватили пароход чуть ли не в нейтральных водах и под угрозой немедленно отправить его на дно со всем содержимым, включая добросовестного радиста, заставили мятежников выбросить белый флаг.

На ржаво-железном «Феликсе» ничего подобного не случилось. Хотя и не без потерь, но в пределах «естественной пятидесятипроцентной убыли» он штатно доставил свой полудохлый груз на Колыму.

На пересылке в Магадане контингент «второй свежести» уже поджидал начальник оперчасти (или «абвера», как называли зеки эту хитрую контору исправительно-трудового лагеря). Гадливо оглядев угрюмо стоящую перед ним партию, которую предварительно обшмонала охрана, «кум»[144] сразу же предупредил:

– Вы мне с ножичками, чтобы ни-ни. Мне неприятностей не надо. Мне звездочки надо…

И для ясности постучал по капитанскому погону.

Возражений, естественно, не последовало. Каждый уже был наслышан, что опер – только пожелай – мог сосватать срок любому. Хоть телеграфному столбу…

Следующей инстанцией, решающей незавидную зековскую судьбу, оказалась медкомиссия. Процедура осмотра живо напомнила Диму сцену рабовладельческого рынка из детской книжки «Хижина дяди Тома». Та же вереница совершенно голых рабов мужского пола. Тоже подстегивающее покрикивание надсмотрщиц – энкеведешных врачих в несвежих халатах («Подойдите! Нагнитесь! Расширьте! Следующий!). Унизительную процедуру обследования рабочего скота от зубов до заднего прохода венчал невзрачный, канцелярского вида майор в очечках.

– Специальность? – бесцветным голосом спросил он Вонлярского.

– Пчеловод! – нагло ответил Дим.

Начальник остро блеснул окулярами. В их зеркальной поверхности бывший морпех на миг уловил собственное отражение: мощный торс, бугры мышц, пороховая синь наколок. И понял, что непыльная халява в сельхозколонии ему не светит.

– Первое «тэтэ», – огласил свое решение начальник и, притушив окуляры, переключился на следующего.

«Первое ТТ» означало самый тяжелый труд на самой глубокой шахте.

Таковая нашлась поближе к Полярному кругу, за тысячу с гаком километров к северу от Магадана – в районе Усть-Неры.

Шахта находилась на территории золотодобывающего прииска с дорогим для Дима названием «Разведчик». Обслуживал ее, а заодно и еще целый ряд других производств – пестрый контингент заключенных Индигирского исправительно-трудового лагеря – расположенного во владении самого мощного подразделения гулаговской империи – «Дальстроя».

Лагерь встретил «Вавилова» с большой надеждой. Колючий колымский ветерок зло трепал над его входом кумачовый транспарант «Победили в бою, победим и в работе!» Побеждать Диму предстояло опять с автоматом. Но уже не в своих, а в чужих, вохровских[145], руках. Вооруженной охраны вокруг зоны, по грубому определению арестантов, было «как дерьма на мухе».

Утро очередного рабочего дня вохра любила встречать игрой «в последнего». Проигравшим считался тот из зеков, кто, зазевавшись по сигналу «на вахту» и оттертый в давке у барачных дверей, вываливался на перекличку последним. Его тут же оформляли «злостным саботажником», за что – как потом сообщалось в рапорте – пристреливали.

По дороге на работу и с работы воспитанием занимался конвой. И опять же на расстрельных условиях. «Шаг влево – агитация. Шаг вправо – провокация. Прыжок вверх – считается побегом!»

Еще вчера робковатые и темноватые пареньки, призванные в вохру из российской глубинки, просто упивались своей безграничной властью. И в этой безраздельности для них была главная услада. Главней пайка, теплого угла и прочих особых условий, которые, в сущности, были не намного лучше, чем у подконвойных. Лагерное начальство такую ретивость всячески поощряло. Зеки должны были знать, что жалкую ежедневную пайку они могут заслужить лишь ударной, ломовой работой. А коль забудут – вохра кулаком и пулей напомнит. Вся эта убийственная «трудотерапия» в условиях «курортного» колымского климата, сплошь тяжелого ручного труда к тому же обременялась «блатным налогом».

Существование последнего объяснялось тем, что в отличие от соседних зон в Сусумане и Ягодном, где во внутрилагерной жизни правили бал «перековавшиеся-ссученные», Индирлаг носил гордое название «воровского».

На практике это означало, что на таких зонах за спинами всесильного лагерного начальства во главе с самим начальником ГУЛАГа генералом Иваном Ильичем Долгих и подчиненной ему многочисленной вохры распоряжался еще и отягощенный рецидивом уголовный элемент.

Работа «на дядю» понятиям блатных противоречила. А вот заставить на себя пахать других – это они умели виртуозно. Что, собственно, и делало зеков-уголовников «классово близкими» для руководящих гулаговских кадров. Наиболее «авторитетные из этих близких» даже разгуливали по ИТЛ, щеголяя «энкеведешными» кителями.

Сами командиры «Индирлага» на откровенное захребетничество блатных – если они знали свое место и размер присвоенного – смотрели сквозь пальцы. А по поводу ухудшения и без того горькой доли почти безликой для них зековской массы не сильно беспокоилась. Тут их мог озадачить разве что всеобщий мор. А без него главным оставалось лишь одно – план добычи. Стране нужно было золото. Много золота. И – армия дешевых рабов для его извлечения из глубоких недр. Такую армию – если не зарываться – всегда можно было пополнить без особой головной боли. Поэтому этапы с Магадана шли без передыха. Один за другим.

В ответ на отеческую заботу верхов зеки косили от работы как могли. Многие при этом доходили до крайности: уходили в «отказ» и даже занимались членовредительством. С этим «Вавилов» столкнулся буквально с первого своего рабочего дня на лесоповале, куда он попал сначала вместо шахты.

В их пересыльный барак наведался один из местных авторитетных «бугров», то бишь бригадиров. Имел он лагерную кличку Рудый и пришел подобрать себе «ударников труда», вместо выбывших по смерти или увечью. А поскольку в зону дошел слух о побоище, которое учинил «Вавилов» на пароходе, плотно им заинтересовался.

– Из фронтовиков? – спросил, усевшись напротив.

– Воевал в морской пехоте.

– Пойдешь ко мне в бригаду?

– Да меня вроде сосватали в забой, – пожал плечами новичок. – Граждане начальники.

– С ними я договорюсь, – прозрачно взглянул на него «бугор». – А мне нужны ребята с «душком», чтобы давать план и кубометры.

«Хрен редьки не слаще», – подумал Дим, после чего дал добро. Согласились еще трое.

Когда же бригадир ушел, поинтересовался у нарядчика из старожилов, что он за птица.

– Из бывших офицеров, – прошамкал тот. – В сорок пятом в Бреслау укокошил по пьянке в кабаке польского капитана. Сидит пять лет. Осенью готовится на волю.

– А почему такое погоняло[146]? Потому что рыжий?

– Это его так поляки с бандеровцами прозвали, – оголил десны нарядчик. – Как заловит в темном углу какого, бьет смертным боем. А что ты в бригаду к Рудому согласился, так то правильно. У него всегда «кубики», пайка посытней и живут дольше.

– Ясно, – сказал Дим, а в голове мелькнуло: «Похожие у нас судьбы».

И вот теперь он наяву увидел, что такое лесоповал по-колымски.

Вместе с их бригадой на таежной делянке, окруженной охраной с собаками, трудились еще две. Орудуя пилами, вагами и топорами. С хряском валились высокие сосны и ели, с них на плечи осыпался снег, слышались крики «Поберегись!» и маты.

В один из коротких перекуров, когда Дим сидя на комле только что спиленного кедра перематывал портянку, из-за его ветвей вынырнул истощенный шнырь и, водя по сторонам глазами, продемонстрировал хлебную пайку.

– Слышь, отруби мне руку, – прохрипел запекшимися губами. – А я тебе «трехсотку». За работу.

У Дима от голода – спазм в желудке. Пайку глазами уже жрать начал. Но все же себя пересилили. Послал шныря на хер. А спустя полчаса в дальнем конце делянки крик, гам, шнырь вместо руки кровавым обрубком машет. Нашел-таки чудило какого-то сговорчивого мужика… Тот отработал за пайку. На шум подскочила охрана. То, что у «укороченного» от руки осталось, стянули жгутом в предплечье. Потом отмутузили для анестезии и куда-то уволокли. Пиная ногами.

С первыми звездами, когда пригнали в лагерь, бросилась Диму в глаза картина. Двигают навстречу пять инвалидов – снег меж бараков разметают. И все однорукие.

Через сутки на утреннем разводе новое ЧП. Вдруг из строя прямо на охрану выбегает какой-то зек. Видно, взрывник из шахты. Потому как в кулаке зажата толовая шашка с запалом. Он ею размахивает и орет: «В гробу я видел всех коммунистов, а эту падлу Сталина!..»

Зеки от крикуна как от чумного кто куда. Перепуганная охрана на прицел. Очередь. От ватника только клочья полетели…

– Ну, как тебе у нас? – спросил как-то вечером Дима бригадир, заполнив наряды и дымя цигаркой.

– Полный абзац, – нахмурился тот. – На войне такого не было.

– Это что, – сощурился от дыма Рудый. – Тут бывало и хуже. Помню, пригнали нас сюда зимой сорок пятого. Тысячу двести фронтовиков. И построили на плацу в предзоннике. Вышел начальник лагеря, хромой майор с палочкой. Стал в центре, оглядел нас, а потом толкнул речь. Такого порядка. Мол, зона эта воровская. Работяги пашут за себя и того парня, «авторитеты» с шестерками отдыхают. Хотите получать пайку и жить – разберитесь с ворами. Администрация вмешиваться не будет. За неделю по ночам мы перебили в лагере всех «законников»[147], а самых идейных повесили на обмотках. В назидание шестеркам. В лагере установился относительный порядок. Но прошло время, и все вернулось на круги своя. Часть наших разбросали по другим зонам и приискам, ворья с материка стали гнать больше, и они опять стали боговать. Хотя на фронтовиков буром не прут. Опасаются. Ну, а то, что ты видел сейчас, легкий крик на лужайке. Не забирай в голову.

– Понял, – зыркнул на бригадира Дим. – Не буду.

А ночью задумался, что делать дальше. Косить от работы и, вдыхая в себя изготовленную из сахарного песка «мастырку», провоцировать этим легочное кровотечение, чтобы попасть в медсанчасть? Только что потом? Ведь весь срок в больничке не перекантуешься. А значит, после нее или пойдешь в шахту, или, еще хуже, пропишешься в «Индии».

«Индией» в зоне называли особый барак, где собиралось до кучи изувеченных «самострелов», безнадежных «отказников» и просто доходяг, потерявших человеческий облик. О далекой тропической стране в нем напоминало только одно – толпы голых, предельно истощенных людей. Все остальное, включая климат, было свое, родное, колымское, гулаговское. Одежды, вместо изношенной, не давали никакой. На работу не выводили – что толку от полудохлых? Но зато и не кормили. Не считать же едой триста граммов квелого хлеба и миску пустой баланды в день. Доппитание себе «индийцы» организовывали на лагерной помойке. Дим не раз наблюдал, как они собирали там протухшие селедочные головы, гнилые листья от капусты, растапливали на костерках в пустых консервных банках снег и варили в них чудовищно зловонную похлебку.

Для самих обитателей «Индии» процесс неизбежного угасания выглядел как одна страшная, растянутая во времени пытка голодом. Обычный путь к безымянной братской могиле на ближайшей сопке начинался, как правило, с карточной игры на собственную нищенскую пайку. А в результате в иллюзии рискнуть, но вырвать у судьбы дополнительный кусочек хлеба, несчастные проигрывали и пайку, и себя. Потеряв последнее, неудачники слонялись по бараку страшными призраками с собственноручно пришитыми прямо к живому телу четырьмя или шестью пуговицами (соответственно «бушлат четыре» и «бушлат шесть» – в зависимости от того, кто на каких условиях проиграл).

Кроме «обушлаченных», там водились и «обездвиженные». Вернее – пригвожденные. В отличие от остальных, этот тип проигравшихся нары покинуть не мог. Согласно условиям, которые они поставили на кон и проиграли, несчастным приходилось, оттянув мошонку и пробив ее гвоздем, собственноручно пришпилить себя к шконке. Вопрос о поиске прокорма для таких уже не стоял. Их неизбежно ждали мучительное угасание и скорое небытие.

Избрать себе такую жалкую долю, смириться с участью отработанного человеческого материала Дим не мог. Против этого восставала вся его здоровая, волевая натура, для которой потеря лица, чести и достоинства была хуже смерти.

Иное дело – вырваться, уйти…

О побеге «Вавилов» грезил буквально с первых дней нахождения в лагере. Бывало, оказывался на грани срыва. И тогда за издевательства был готов рвать вохру голыми руками.

С досадой вспоминал, как иногда на воле слушал радиопередачи «вражеских голосов», вещавших об очередном преступлении «кровавого режима Кремля». И костерил заокеанских политруков-агитаторов за наивность и склонность к пустому трепу. Уж куда было бы дельней скинуть с самолетов сюда, в зону, оружие. Имевшиеся в ней в избытке бывалые солдаты с ним до самой Москвы дошли бы. Уверенность, эта у Дима не просто от личного самоощущения происходила. Какой только народ не «куковал» в лагере.

Рядом с такими же, как он, бывшими фронтовиками обретались те, кто еще совсем недавно стрелял им в спины: прибалтийские «лесные братья», лютоватые хлопцы-бандеровцы, власовцы и бывшие полицаи. Тянули свой срок на соседних нарах верные члены сначала «ленинской», а потом и очень даже «сталинской» партии. Причем, ничем непоколебимые в своей вере «стойкие большевики» трагикомично старались не перемешиваться с менее упертыми «меньшевиками».

В одних производственных бригадах крепили трудовые ряды злостные похитители совхозных колосков, идейно вредные любители политических анекдотов и черт еще знает к чему причастные, а чаще всего вообще ни к чему не причастные граждане, интересные теперь своей великой Родине только в одном качестве – неприхотливой дармовой рабсилы. Бывшие фронтовики в этом конгломерате заметно выделялись чувством собственного достоинства, гордой принадлежностью к боевому братству и обостренной нетерпимостью к произволу. Не случайно, приключившийся в конце сороковых их перебор в зонах, аукнулся властям большой заварушкой.

По рассказам Рудого и других лагерных старожилов, группа заключенных офицеров, в том числе летчиков, подняла восстание. Перебив охрану и хорошо вооружившись, они двинулись на Оймякон, где располагался большой военный аэродром. Оттуда, захватив самолеты, восставшие планировали перелететь с Чукотки на Аляску.

Посланные на подавление отборные войска НКВД долгое время с ними ничего поделать не могли. Лезть под пули особо не старались. А если активничали – несли сокрушительный урон от бывалых, умелых солдат, предпочитавших умереть свободными.

Несколько раз, имитируя бой в окружении и занимая круговую оборону в распадках, повстанцы заманивали преследователей на противоположные склоны сопок, в сумерках профессионально уходили из зоны перекрестного огня, предоставив дезорганизованному противнику долго вслепую молотить друг друга.

Уничтожить мятежный отряд удалось лишь с помощью армейской авиации. Да и то, когда его случайно засекли на вершине сопки.

Немногие уцелевшие после бомбежки, тяжело раненные мятежники пустили себе пулю в лоб. Оставшись непокоренными.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.