О детстве Лиды
О детстве Лиды
Теперь я снова должна вернуться назад, чтобы рассказать о моей жизни дома, о дочери Лиде, о тех событиях, которые сопровождали мою жизнь в годы начиная с 1945-го по 1956-й включительно.
В 1945 году Лида пошла учиться. Школа ее была построена во время войны на месте бывшей церкви Николы на Воробьях и находилась почти напротив нашего дома. Стоило перейти дорогу нашего тихого Большого Николоворобинского переулка и повернуть направо за угол на улицу Обуха, как вы оказывались в школе. Из окна нашей квартиры можно было проследить, как Лида уходит в школу и как возвращается, а также видеть весь школьный двор. За Лидой следила моя мама, меня обычно в эти часы не было дома.
Школьная жизнь Лиды проходила неплохо, были какие-то неполадки с арифметикой, когда началось решение задач. Мне пришлось с ней немного позаниматься, после чего все наладилось, и больше она не нуждалась в моей помощи. Учение давалось ей легко, особенно хорошо она читала вслух, и учительница по литературе как-то мне сказала, что когда Лида читает, она испытывает большое удовольствие.
Основные отметки — четверки, иногда пятерки, изредка — тройки. Бывало, что она хитрила, и если преподаватель спрашивал ее по какому-то предмету сегодня, на другой день она урок по этому предмету не учила. Чаще всего преподаватель и не спрашивал ее, но если вдруг спросит, то Лида получает двойку.
Было у нее чувство языка. Несмотря на то что большую часть времени она проводила с бабушкой-белорусской, часто употреблявшей белорусские словечки, Лида почему-то не училась у бабушки, а наоборот, ее поправляла и над ней посмеивалась.
По поведению во время занятий Лиде делались замечания, так как в первый же школьный день она уселась за парту, поджав под себя ноги, точно так же, как это любил делать Бабель. И несмотря на замечания, Лида часто снова садилась по-турецки. В ее дневнике появлялись обращенные ко мне записи о плохом поведении на уроках. Бывало, что и обижала девочек: то ущипнет кого-то, то дернет за косичку.
Когда зимой в выходной день я брала с собой Лиду погулять по городу, а весной и осенью — за городом, она брала с собой подружку, но оставлять их рядом было невозможно. Лида то насыплет подружке за воротник снегу или песку, то подставит ножку, чтобы подружка споткнулась. Мне это не нравилось, и приходилось держать девочек по обе стороны от себя.
Что это было, я не знаю, вообще-то Лида была доброй девочкой, все подружки ее любили и ее проделки ей прощали. Очевидно, делала она это для веселья. Очень любила общество и всегда собирала группу девочек для игр в нашем дворе или в переулке.
Во дворе школы для упражнений было положено бревно на высоте примерно полутора-двух метров, и мама часто со страхом видела, как Лида взбирается на бревно и разгуливает по нему. Страха от высоты и неустойчивости своего положения как будто не испытывала никакого, это бревно было ее излюбленным видом физических упражнений. Еще живя в Новом Афоне, я удивлялась смелости Лиды: мигом залезть на чердак или на дерево — труда ей не доставляло.
Школа, в которой училась Лида, была школой для девочек. В СССР тогда было введено раздельное обучение, и школа для мальчиков тоже была поблизости от нашего дома.
Летом 1946 года я сняла дачу в дачном поселке недалеко от станции Болшево Октябрьской железной дороги. Это было очаровательное место с большим лесом и лугом. Дача состояла из двух проходных комнат и террасы, открытой со всех сторон. Хозяйка дачи была одинокая, недавно овдовевшая женщина, очень милая и доброжелательная.
Когда в день приезда мы с Лидой пошли на соседний участок за водой, у меня закружилась голова от упоительного аромата луговых цветов и весеннего воздуха.
На другом конце дачного поселка, ближе к лесу, была собственная дача моей ближайшей приятельницы Ирины Владимировны Воробьевой, дочери того Воробьева, который бальзамировал тело Ленина. У нее был муж армянин Арен и двое прелестных мальчиков — Володя и Саша. Домашняя работница Наташа была членом этой семьи. В то лето мы часто общались, гуляли в лесу, собирали на лугу землянику, устраивали чаепития. Я с большим удовольствием вспоминаю это лето под Москвой. Четыре последующих лета мы с Лидой уезжали в Новый Афон к Аруту с Олей.
В марте 1946 года я получила телеграмму от Арута, что он приезжает в Москву 8 марта. Я пошла его встречать на Курский вокзал и обнаружила, что он приехал как один из сопровождающих целого вагона с пальмами в кадках, привезенными для украшения учреждений Москвы из питомника Моссовета, находящегося в Новом Афоне.
Я хорошо знала этот питомник, знала его директора Габуния и часто покупала там роскошные розы для дома и подарков. Арут привез пальму и для меня, а также несколько ящиков с лимонами и мандаринами для продажи их в Москве. Курортников ни в 1945-м, ни в последующие после войны годы еще в Абхазии не было, и Аруту приходилось туго.
Когда мы с Арутом приехали домой и вносили пальму и ящики с фруктами, к большому счастью, никто из соседей, живущих внизу, не вышел. В день 8 Марта они пьянствовали у начальника милиции нашего района.
Фрукты поместили в одной из комнат и перестали топить там печь. Арут спал в этой же комнате, а по утрам, рано, забирал ящик с фруктами, сколько мог унести, и шел на базар торговать. Возвращаясь домой, отогревался в нашей теплой комнате, мама кормила его горячим обедом и отпаивала чаем с лимоном. Утром он снова шел на базар.
Так Арут продержался дней пять или шесть, все распродал, что намечал, но сильно простудился. Мы сразу же затопили печь в его комнате и уложили его в постель. Он чувствовал себя все хуже, температура поднималась все выше, кашель был ужасающий. Мама вызвала нашего районного врача Сусанну Григорьевну Зильберман, с которой очень дружила. Она прописала ему лекарства, банки на спину и горчичники два раза в день, но не могла еще сказать, воспаление ли у него легких или тяжелейший бронхит.
Пролежал Арут у нас больше месяца и только к середине апреля мог встать с постели. Был так слаб, что не мог ходить. На улице все еще было холодно, как всегда бывает в апреле в Москве. И только в конце апреля мы купили ему билет в Новый Афон. Врач Сусанна Григорьевна говорила, что мы своим уходом спасли ему жизнь.
Уезжая, Арут сказал нам: «Приеду домой и сразу уйду в горы, где есть целебный теплый источник, буду там пить козье молоко, есть свежую баранину и обязательно поправлюсь».
Оле я часто писала, и она рвалась приехать, но Арут не разрешал: нельзя было оставлять дом, сад, корову. В середине июля Арут написал мне, что совсем поправился, и приглашал приехать к ним в гости вместе с Лидой. Но я уже сняла дачу, и мы с Лидой поехали в Афон только летом 1947 года.
Так как в это время уже развернулись работы по сооружению тоннелей на Ткварчельской железной дороге, у меня на Кавказе появились дела, надо было осуществлять авторский надзор. Я оформила туда командировку, а после командировки — сразу же свой очередной отпуск и таким образом могла пробыть у Арута и Оли около двух месяцев.
Управление кавказского филиала Метростроя к тому времени переехало из Гудауты в Сухуми, и мне приходилось ездить и в Сухуми, и на строительство Ткварчельских тоннелей. Арут по-прежнему работал агрономом на пригородном хозяйстве Метростроя. Уезжая, я спокойно оставляла Лиду с Олей, зная, как Оля и Арут любят ее и даже балуют.
Когда закончился срок моей командировки и начался отпуск, к нам приехала моя приятельница Валентина Ароновна Мильман. С ней вместе мы вели жизнь отдыхающих людей: много купались, загорали и гуляли по горам. Горы, которые издали кажутся такими привлекательными и уютными, оказывались совершенно непригодными для того, чтобы там посидеть или полежать, — сплошные колючки.
В один из вечеров мы с Валентиной Ароновной, разговаривая, долго не ложились спать и вдруг уже во втором часу ночи услышали шум машины, подъехавшей и остановившейся у ворот в наш сад. Ночь была лунная, и мы через окно комнаты увидели каких-то мужчин, вносящих на плечах мешки. Через какое-то время машина уехала, но послышался шум и тихий разговор с другой стороны дома, со стороны гор. В мягкой обуви, почти неслышно, другие мужчины уносили эти мешки в горы. Я догадалась, что это были мешки с цементом, которыми торговали наши метростроевцы. Мы прозвали эти ночи «ночами Кабирии». Арут участвовал в этой сделке…
В это же время мы решили побывать на озере Рица в горах под Гаграми, где я во время войны не была, хотя место это славилось красотой. Машину-полуторку я попросила у главного инженера филиала Метростроя Георгия Михайловича Корякина, и он не только охотно дал мне машину, но захотел поехать с нами. Поехали Арут, его сестра Варсеник, я, Лида, Валентина Ароновна и Корякин. Всю еду и большой арбуз, который Арут привез из пригородного хозяйства, взяли с собой.
Озеро открылось перед нами в обрамлении гор, покрытых растительностью, оно было совершенно голубым и сказочно красивым. Пока Арут и Варсеник устраивали наш привал, остальные отправились гулять по тропинке вокруг озера. Как мне помнится, из этого озера вытекает река Бзыбь; в озеро с гор стекают многочисленные ручейки. Возвратившись с прогулки, все уселись на землю вокруг разостланной скатерти с едой и питьем. Все нам показалось очень вкусным, и мы долго отдыхали за едой и разговорами.
Когда под вечер собрались уезжать домой, вдруг перед нами появилась Ирина Эренбург и попросила довезти ее до Гагры, где она отдыхала. Вместе с ней мы сфотографировались, и у меня хранится пленка с этим маленьким снимком. С этой встречи началась моя дружба с Ириной, продолжавшаяся до самой ее смерти 17 июня 1998 года.
Валентина Ароновна предложила мне возвращаться в Москву самолетом из Сухуми. Оказалось, что она уже договорилась с Георгием Михайловичем Корякиным и что он в этом нам поможет. Я до тех пор никогда не летала, и хотя не имела даже представления, что нас ждет, согласилась. Любопытство взяло вверх, а некоторое чувство страха надо было преодолеть.
Самолет оказался грузовым, с двумя деревянными скамьями вдоль стен. Рядом с собой с одной стороны я посадила Лиду, с другой — села молодая женщина — не то дочь, не то невестка скульптора Мухиной. Как только самолет поднялся в воздух, Лида улеглась головой на мои колени и тут же заснула, несмотря на то что самолет то и дело проваливался в ямы. Родственнице Мухиной стало так плохо, что она полуулеглась на мою вторую ногу и всю дорогу стонала.
Вдруг самолет стал снижаться, и мы сели на посадочную полосу какого-то небольшого аэродрома. Оказалось, что у нас был неисправен мотор, и летчик посадил самолет, не долетев до Москвы. Нас высадили, и мы часа два сидели на траве под крылом нашего самолета, пока нам не подали другой, такой же грузовой, и мы в него пересели. Из-за этой аварии мы опоздали в Москву на два часа и, кроме того, нас посадили совсем на другой аэродром. Встречающие нас мои братья Игорь и Борис здорово переволновались, пока выяснили, что с нами случилось. Мы же взяли такси и приехали домой даже раньше моих братьев. Такой был мой первый полет! Надо же было попасть в неисправный самолет?! А Лида всю дорогу спала и ничего не помнила.
В 1948 году мы с Лидой снова приехали к Аруту и Оле. Так как строительство Ткварчельских тоннелей железной дороги еще продолжалось, я могла оформить командировку для авторского надзора и вслед за этим свой очередной отпуск так же, как и в прошлом году.
На этот раз я застала Олю тяжело больной. Она лежала в комнате с закрытыми окнами и дверью, и я ужаснулась воздуху, которым она дышала. Сейчас же я приказала Варсеник нагреть воду, а Аруту — вынести постель Оли в виноградную беседку. Он протянул проволоку от постели Оли до туалета и умывальника.
Вместе с Варсеник мы раздели Олю и посадили в корыто с теплой водой, я ее вымыла, переодела в чистую рубашку и Арут на руках отнес ее в постель. Она была худая, легкая как перышко и едва-едва ходила, вернее, передвигала ноги, держась руками за проволоку. Ее надо было не только лечить, но и хорошо кормить. По моей просьбе Варсеник сварила курицу, и мы все пообедали. Олю пришлось упрашивать поесть, но так как она отвыкла от еды, ей не хотелось, по всей вероятности, никто ее и не упрашивал.
Странный народ, эти сельские жители Абхазии: они не лечат больных, не зовут врачей, а когда больной умрет, устраивают ему пышные похороны. Зарежут корову и созовут всю родню и знакомых, и семь дней продолжаются поминки.
На другой же день я пошла к местному русскому врачу и попросила его осмотреть Олю, установить диагноз. Врач пришел, послушал и осмотрел Олю, а потом мне говорит, что ее диагноз — застарелый сифилис и вряд ли ее можно вылечить. Не показав вида врачу, я просто задохнулась от негодования: Арут умеет лечить сифилис, а у его жены — застарелый сифилис… просто ерунда какая-то, у Оли никогда не было этой болезни.
Вечером я поговорила с Олей по душам, и она мне рассказала, что Арут, работая на пригородном хозяйстве Метростроя, завел там любовницу, молодую девушку из хорошей абхазской семьи, и она от него беременна. Оле, конечно, об этом рассказали, и я думаю, что у нее был нервный стресс. Через какое-то время мне удалось поговорить о болезни Оли с Арутом. И он мне сказал: «Я не человек, когда у меня нет сына, кому все это достанется? Я — ничтожный человек, если не имею наследника. Ты знаешь, что Оля рожать не может, а мне нужен сын, и если у Зои родится сын и подрастет немного, я отберу его, и Оля вырастит его». Этот довод Арута мне показался справедливым. Что было делать?!
Прежде всего надо было поставить на ноги Олю. Я поехала в Сухуми и у моих знакомых еще со времен войны узнала, кто в городе считается лучшим врачом по нервным заболеваниям. Мне назвали две-три фамилии, но особенно хвалили одного врача — грузина.
Я решительно сказала Аруту, что мы везем Олю в Сухуми к доктору. Не помню почему, но мы ехали туда на лошади, а не на машине. Уложили Олю на телегу, а мы с Арутом сели по ее краям, свесив ноги. Медленно, но доехали до больницы, где принимал врач. То, что я из Москвы и обратилась к нему за помощью, сыграло роль, и он принял нас. Я ему все рассказала, он понял, взял Олю за руку и сильно нажал на какое-то место руки. Оля вскрикнула от боли. Врач мне сказал, что ему все ясно и мы можем оставить ее у него в больнице.
Уже через три дня Оля начала поправляться, стала лучше ходить и даже помогала сестрам ухаживать за другими больными. Через неделю Арут привез Олю домой, оставив врачу большой ящик с апельсинами и лимонами в знак благодарности.
Наша жизнь восстановилась по-прежнему: Варсеник ушла к матери, Оля могла сама все делать по дому и на огороде. Я и Лида старались ей помочь.
На следующее лето или, может быть, в 1950 году у Арута с Зоей шла торговля за сына. Зоя соглашалась, но требовала корову и 30 тысяч денег; Арут соглашался дать корову и 10 тысяч денег. Поэтому как только я приехала, Арут попросил меня поговорить с Зоей. Все это казалось мне диким, но я все же пошла к Зое.
Я говорила ей, что мальчику в доме Арута будет хорошо, что Оля очень добрый человек и скорее избалует его, чем будет наказывать, что Зоя всегда может видеться с мальчиком и что у Арута нет таких денег, какие она просит. Зоя долго сопротивлялась, но все же согласилась на 20 тысяч, и я ушла. Арут сначала огорчился, но потом решил, что займет деньги у родни. Торговля состоялась, и мальчик (тоже Арут, Арутик), настоящий маленький Тарзан, стал жить в доме с Арутом и Олей. Мечта Арута осуществилась, у него был сын и наследник.
Сходство Лиды с отцом было не только внешним. Больше всего оно проявлялось в ее характере и привычках. О ее доброте и любви к веселью я уже писала, но приведу еще один пример. В дни, когда я получала зарплату в Метропроекте, я обычно покупала целый килограмм дорогих конфет, которые нравились всем в доме.
Однажды, оставив пакет с конфетами на столе, я ушла в другую комнату переодеться, а когда вернулась, то застала семилетнюю Лиду у открытого окна с пакетом в руках. Она бросала конфеты в окно ребятам, собравшимся под окном нашего второго этажа. Кидала и весело смеялась… Оглянувшись на стук двери, Лида увидела меня и, наверное, испугалась. Но я схватила ее на руки и стала целовать, приговаривая: «Ах, мой бабеленочек, дорогой мой бабеле-ночек!» Так этот поступок напомнил мне Бабеля, что хотелось и смеяться и плакать.
Однажды знакомый пригласил меня в кино посмотреть какой-то новый фильм. Он зашел за мной, я оделась, и мы начали спускаться вниз по лестнице. Лида (ей было лет тринадцать) в это время сидела верхом на перилах и вдруг говорит мне: «Мать, ну хоть сегодня-то приходи домой ночевать, ведь четвертую ночь дома не ночуешь». Услышав это, я просто задохнулась от смеха. Всю дорогу смеялась, не могла успокоиться. Что мог подумать обо мне мой знакомый?! Он не знал Бабеля, а это Лидино высказывание было чистейшей воды бабелевским.
А однажды я услышала собачий лай по телефону; это были проделки Лиды, которая утверждала, что собачьим лаем можно выразить все. Пришлось мне предупреждать моих знакомых, что если они услышат собачий лай по телефону, чтобы знали, что это Лида, и отвечали ей на ее игру. А собачьим лаем и правда можно выразить многое. Сама в этом убедилась.
Многие привычки Лиды было абсолютно сходны с привычками Бабеля, несмотря на то что она его не знала. Я не переставала этому сходству удивляться.
В 1951 году, когда Лиде было уже четырнадцать лет, мама увезла ее с собой в Любавичи, на свою родину. Она захотела повидаться со своими двумя сестрами, с племянницами и племянником, все еще жившими там. Об этом лете в Любавичах и о жизни Лиды там я мало что знала, потому что в Москве в это время умерла родная тетка Бабеля, тетя Катя. Она серьезно заболела, пришлось отвезти ее в больницу и там срочно сделали операцию. В Москве в это время были живший с ней в одной квартире Александр Моисеевич Ляхецкий и я. Мы по очереди навещали тетю Катю в больнице. На третий день после операции я была у нее вечером, а ночью она умерла. Организацию похорон и всего, что с этим связано, взял на себя Александр Моисеевич (родной брат мужа тети Кати, Иосифа Моисеевича Ляхецкого, умершего в 1941 году после первой бомбежки Москвы).
Я старалась помочь ему во всем, но после похорон у меня был какой-то нервный шок, я все время плакала, не могла спать, на ночь пригласила девушку-соседку переночевать со мной. Утром пошла на работу и там успокоилась немного.
Такую страшную новость мне пришлось преподнести маме и Лиде, когда они в конце августа вернулись из Любавичей. Лида любила семью Ляхецких и еще маленькая говорила: «Пойдем в Овчинниковский переулок, я соскучилась по «горбику»». Там жила еще одна сестра — Женя Ляхецкая, у которой был горб. Тетя Катя всегда удивлялась: «Дети обычно не любят уродливых людей, а Лида говорит «соскучилась по горбику»».
А в 1952 году мы с Лидой снова поехали к Аруту и Оле. У меня на Кавказе появилась новая работа — проектирование Чиатурских тоннелей, и я снова могла оформить командировку и свой очередной отпуск, как делала в прошлые годы. Можно сказать, что большая часть детства Лиды в летнее время проходила на Черном море.
Дома Лида занималась музыкой, игрой на пианино два раза в неделю. Больших успехов у нее не было, но я считала это занятие полезным — меньше оставалось свободного времени для гулянья. Когда в школе начали преподавать английский язык, Лида сказала мне, что преподавательница английского дает частные уроки, и спросила, хотела бы я, чтобы она занималась еще и с нею. Я, конечно, хотела. И она начала заниматься, делая это как бы для меня.
То же самое было и с выбором института. Ее подружки и соседка по дому Ася Гутман выбрали Полиграфический институт, я же хотела для Лиды институт архитектурный, что ближе к искусству. А когда я спросила у Лиды, хочет ли она пойти в архитектурный, ответ был: «Если ты хочешь». И так было довольно часто, как будто у нее не было собственного мнения. Наверное, не сложился еще характер, хотя в некоторых пустяшных делах она бывала очень настойчивой и даже капризной.
Итак, институт был выбран. Но надо было еще проверить, как она будет рисовать, и я попросила начальника архитектурного отдела Метропроекта проверить Лиду и сказать свое мнение. Самуил Миронович Кравец пригласил ее к себе. Она взяла с собой ближайшую подругу по школе Аллу Афанасьеву, к нему пришли еще две девочки, дочери сотрудниц архитектурного отдела, и Самуил Миронович стал с ними заниматься. Он посадил их за большой стол, на котором стояла гипсовая скульптура, и дал по пол-листа ватманской бумаги.
На другой день Самуил Викторович мне говорит: «Ваша девочка понравилась мне, она единственная заняла рисунком всю бумагу, остальные нарисовали рисунки, занявшие только самую серединку ватмана. Кроме того, когда во время урока у нас вдруг отключилась лампа, одна только Лида вскочила, подлезла под стол и на его противоположном конце включила штепсель в розетку. Все другие сидели на своих местах».
Пока никак не оценив ее рисунки, Самуил Миронович сказал мне, что будет с девочками заниматься. Это было в начале 1953 года, а уже осенью этого года в институте объявлено было предварительное занятие по рисунку для отсеивания совсем неспособных. И тут выяснилось, что рисовать надо было на мольбертах с почти вертикальным расположением листа, а не горизонтальным, как они привыкли, рисуя у Самуила Мироновича. И девочки поначалу растерялись. Но ни моя Лида, ни ее подружка Алла, получившие за рисунок только «три», отсеяны все же не были. Их зачислили на подготовительные занятия по рисунку для подготовки к экзаменам.
Я узнала, что в институте придается большое значение знаниям по математике, и решила взять для Лиды преподавателя, готовящего в институт. Лида хорошо училась по математике, но я видела, что их преподаватель не дает им тех знаний, которые нужны для сдачи экзаменов в институт.
Такого преподавателя мне порекомендовала моя приятельница Раиса Григорьевна Волынская; ее внучка занималась с ним перед поступлением в университет и очень его хвалила. Это был Исаак Абрамович Дымшиц (или Лившиц). Он научил Лиду решать трудные задачи по тому учебнику математики, из которого берутся задачи для поступающих в серьезные вузы. Этот же преподаватель занимался попутно и физикой, что тоже было важно. Лида стала удивлять своего школьного преподавателя, когда вдруг заявляла: «А эту задачу можно решить и другим способом».
Предстоящие экзамены в институт были настолько важным делом, что пришлось освободить Лиду от занятий и по английскому языку, и по музыке. Успехов по музыке особенных не было, да и желания большого играть тоже. Когда к нам приходили гости, бывшие в основном друзьями Бабеля, и просили Лиду поиграть, она покорно садилась за пианино и объявляла: «Полонез Огинского», а моя мама при этом заявляла: «Этот полонез нам стоил 300 рублей». А если Лида играла какой-нибудь вальс, мама сообщала, что вальс обошелся в 400 рублей. За урок музыки я платила по 25 рублей, и мама подсчитывала, сколько денег пришлось заплатить преподавательнице, пока Лида осваивала ту или другую вещь.
Эту трату денег пришлось прекратить, но почти столько же, даже больше, я платила частному преподавателю математики и физики. Он стоил таких денег, занятия с ним были не только полезными, но и очень интересными, и Лида охотно ходила на них, пропуская школьные вечера с танцами.
Осенью 1954 года Лида подала заявление о приеме ее в Архитектурный институт. В анкете, которую надо было заполнить, была графа «об отце». Надо было написать — И. Э. Бабель, но это было опасно, и я решила, что пусть будет написано «отца нет», пусть думают обо мне что хотят. Женщина, принимавшая анкеты и заявления, прочитала «отца нет», посмотрела на Лиду, но ничего не сказала и заявление приняла.
Когда начались экзамены, по рисунку Лида получила снова только «три», и я очень переволновалась, но оказалось, что к сдаче других экзаменов она была допущена. Надо было очень хорошо сдать все остальные экзамены, и Лида выполнила это: по английскому — «пять», сочинение — «пять», за это я не беспокоилась, затем математика — тоже «пять». Экзаменатор, когда она подала ему работу, даже спросил: «Вы и вторую задачу решили?» Наверно, задача была «на засыпку».
А студенты спрашивали ее после каждой пятерки: «Вам синее платьице помогает так сдавать?»
Была еще физика и что-то из общественных наук, возможно, что история партии, — не помню. В результате Лида была принята в Архитектурный институт.
Этот 1954 год я занималась реабилитацией Бабеля. Казалось бы, год 1955-й мог бы оказаться спокойным для меня: Бабель реабилитирован, Лида учится в институте. Домашняя жизнь со всеми ее неприятностями остается прежней, привычной, но в этой жизни нельзя успокаиваться.
Еще в начале 1955 года у мамы заболела нога, тромб закрыл доступ крови, никакие мази не помогали, боль была ужасная, не давала ей спать. Я созвала консилиум врачей, и они пришли к выводу, что ногу надо отнимать. Но ни я, ни мама не соглашались. Маме было 78 лет, у нее было больное сердце, и она не вынесла бы такой операции.
Тогда молодой врач, районный хирург Мина Исааковна Казарновская, решила продолжать лечить ногу. Я не помню, что именно она делала с ногой, тут участвовали и мази, и электрический ток. Через некоторое время маме стало легче, она могла уже немного ходить, и мы радовались этому. Однако к осени тромб, который все это время бродил по сосудам, в сентябре закрыл доступ крови к сердцу.
Всю ночь мама стонала, говорила только «Хочу спать». Я сидела около нее, ложилась головой на ее подушку, гладила ее лицо, успокаивала, но ничего не помогало. «Хочу спать», — были ее постоянные слова в ту ночь, а рано утром я вызвала «скорую помощь». Мама захотела встать, подошла к раскрытому окну, стала перед ним, первые лучи солнца озарили ее, она глубоко вздохнула и стала падать. В это время вошла врач «скорой помощи» и помогла мне положить маму на постель. Она умерла. И лицо было такое спокойное и красивое.
Лида проходила рабочую практику, она вместе со студентами своего факультета убирала лен в каком-то колхозе. Все студенты должны были работать в колхозах какую-то часть своего летнего отдыха. Со мной была только Шурочка Соломко, жена Яши Охотникова, арестованного одним из первых, еще в 1933 году. Она ждала получения или возвращения комнаты после реабилитации, так как тоже была арестована и пробыла в лагерях около двадцати лет. Она спала на моей постели в большой комнате. Я ее разбудила и сказала о смерти мамы, которую она полюбила, пока несколько месяцев прожила с нами.
За Лидой поехала Ася Гутман, которая знала, где она работает, и привезла ее домой.
Накануне из Любавичей приехала к своей дочери в Красногорск младшая сестра мамы Анюта и после моего звонка скоро была у нас в Москве. Как она жалела, что не приехала к нам еще вчера, застала бы маму живой.
Организацию похорон взял на себя Михаил Львович Порецкий, ему помогал мой знакомый Михаил Евсеевич Фрумкин, с которым я познакомилась, отдыхая в Кисловодске. Я была полностью освобождена от всего, не спала ночь и сидела в комнате, обнявшись с Лидой. Мы остались одни на свете.
Пришли соседи, кто-то вымыл и переодел маму, всю одежду она приготовила на случай смерти сама; кто-то вымыл пол в комнате, как это полагалось.
Днем привезли гроб, маму уложили в него и положили на большой стол. В похоронном бюро Порецкому предложили хоронить маму уже на другой день. Он согласился, чтобы не травмировать меня и Лиду длительным ожиданием похорон. И в два часа дня приехала похоронная машина. Поехали Порецкий и Фрумкин, я, Лида и кто-то из соседей, ближайших маминых друзей.
В последнюю ночь с мамой ночевали только Анюта, мы с Лидой спали вместе на моей кровати, Шурочка с нами в комнате на диване и подвинутом к нему кресле. Анюта и Шурочка в крематорий не поехали, надо было организовывать поминки.
В крематории, когда гроб начали опускать, Лида громко зарыдала, а я молчала и только успокаивала дочь. Я так много плакала после смерти мамы, что потом, когда приехала Лида, и в крематории не плакала совсем, только сердце было сжато. Мужчины после похорон сразу же разъехались по своим рабочим местам, домой вернулись только мы с Лидой.
Стол был накрыт, помню, что были блины, кутья и закуски, а также водка. За столом собрались и соседи из нашего и из ближайшего дома, нашей дворницкой.
Первые две ночи после похорон мы с Лидой спали вместе на моей постели; на тахте мамы спала тетя Анюта, а когда она уехала в Красногорск, Лида решительно переселилась на бабушкину тахту. Я этому очень удивилась; я долго еще не могла присесть или прилечь на эту тахту, помня, что на ней умерла мама. С одной стороны, Лида гораздо эмоциональней, чем я, и вдруг — решительно устроилась ночевать на ней.
И началась наша жизнь с Лидой вдвоем, ей было девятнадцать лет, она училась в институте. К ней стали приходить студенты, ее подружки и друзья. У меня были свои друзья.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.