На гробки
На гробки
— Беляев-доктор: «езжай домой, бабка, говорит, живи!» А другие жалели: санитарок мало, так я за десятерьми в нашей палате ходила, как бродяга. Всё тя-я-желые!.. Таблетки давали, мазь вишневскую — она у них пудами идёт от всех болезней помогает. Так я ему, Беляеву, говорю: «Милый-вы-мой-драгоценный! Помочь нужна!». Тут растирку просить стала. «Что, — говорит, — тебе, бабка, семнадцать лет?». — Не. Не семнадцать. — «А вот сердце у тебя как у шестнадцатилетней девчонки». — Ей Богу! Так и сказал. Палец мой, который на ноге, на практике был. Рентген десять раз переделывали. «Что, — говорит, — тебе плохо?». Им тоже учиться надо. «Чего тебе, палец жалко?». Ладно, думаю, пусть изучают, деточки мои. Можа, пригодится другой раз такой палец лечить. А сама говорю: «Плохо мне тут. Дует. Давай у батареи!». Что, думаешь? Положил у батареи. Во — доктор Беляев!.. По тридцать-сорок человек смотрели мой палец — чёрные, белые, всякие практиканты. Ну, издевались! Все чисто смотрят, и даже кто другой потрогает. У других или отрежут или приставят на срастание, а мой так берегут — для учёбы. Ещё физкультурой занималась, как учили. Кувыркалась. Все дивились, ровно, в телевизоре. А доктор Беляев говорит: «У Надежды Петровны очень интересное зашибление». Уколы делали — больно. Атомные, что ли?.. Ничего лечат. Терпеть можно. Молодица там лежала здоровенная-незамужняя, а больная. Одна там была. Муж к другой пошёл. Так этой физкультурой я её прямо подняла и на ноги поставила. Только померла она. Царствие Небесное! — Заодно помянула и сыночка Николу, и доченьку Шуру…
Бабуся рада, что выжила, вырвалась оттуда, доехала-добрела.
Говорит, говорит и сама себя перебивает.
— Одного парня змея кусила. Распух. Привезли его и ту змею, что кусила. Привезли! Лечили, толщина на спад пошла. Полегчило, полегчило, совсем хорошо стало. Но тоже помер. А Генка в Донецке женился, девочка в Харькове училась. Петька-младший хотел жениться сам, купил водку, а жениться не стал: «Зачем всё с другими ходишь, говорит, если я на те жениться хочу?» А она ну никак. Он и не стал. А Генка говорит: «Не пропадать же водке» — и стал жениться сам. Не на этой вертихвостке, а на своей харьковской… Сам Иван ещё не женился. Говорят, ходит-приглядывается там к одной. Вдова!.. Так вот теперь Пётр Васильевич, пёс-перепёс-младшей-дочки-муж, остепенился малость — как не пьёт, а с утра ковырнёт бутылку кихвира и бегом на работу. На двух протезах.
Он автобусом, околи дома остановка, восьмой автобус или троллейбус двадцать шестой. Дом там, «Слава Советскому Союзу!» написано, овощи-картошку продают внизу по десять копеек, а на рынке рядом — тридцать! Да сорок! Вот идолы проклятые! У Тани-внучки нема-зна-чего. В положении вторая половина, и тут те на — пендицит разлился. Перировали. Внучкин муж Димка, он электрик и слесарь — две должности занимает! Полы моет сам, стирает, сам балалайку делает. Одну сделал — играет, за другую принялся — скоблит, Димка зовут!.. Меня уважает. Чего нажарит: «Бабу-у-ля! Идте кушать, то просты-ы-анет!.. А Толик-внук всё в армии.
Тут в воскресенье утром схватилась, захлопотала, собрала гостинцы и на Таганку к дочке-Вале поехала, возвратилась в понедельник утром мрачная, лицо подтянуло. Села завтракать, и не ест. Видно, хлебнула у доченьки полную чашу.
Оказалось, они всем семейством стали донимать матерь-тёщу-бабушку, что помирать её домой не возьмут, раз она не с ними живёт, и, мол, из армии Толик-внук вот-вот вернётся, сразу оженится, и нет у бабки комнаты! Бабуля им сдаваться не стала и сообщила: «Вот тут три дня болела, так меня и лечили, и ходили за мной, и питанию прямо в диван подавали».
А те в ответ, как из миски:
— Так это три дня, а ты похворай три месяца, тогда посмотрим, кто тебе «в диван подаст»!
— А Валя-дочка даже, прости Господи, по-матерному на меня: «Детей не помогла поставить?» Да как же не помогла? Два года один на руке, другая за руку, и Петра ходила, две тысячи пятьсот рублей своих выплатила, чтоб его на ноги поставить, хоть у него и нет их — ног… А он, Пётр, жалеет, говорит: «Одна ты у меня мать, а все остальные — мать их…». За зло отместников много, а за добро — с фонарём не сыщешь, — горевала бабуля.
Тиранили бабку, тиранили, а Пётр-зять всё настаивал, что, мол, он-то её жалеет, но всё равно живёт она у чужих и по-настоящему помирать ей негде будет. Он, мол, её хоть и жалеет, а домой не пустит. Бабка всё насупротив говорила, да защищалась, как могла:
— А почему у чужих?! Потому как нет тут житья. Места нету. Лада нету.
— А как занеможешь? — настаивало дружное семейство.
— Так оне ж за мной ходить будут!
— Долго не будут.
— Так в больницу положат.
— А опосля больницы?
— А куда повезут, туда и поеду.
— А опосля?!
— А опосля на гробки, как и все. Да сперва вот сюды. Тут буду преставляться, где прописанная законно.
— Толик из действительной армии пришел, — сообщила как-то бабуся. — Гляди, жаниться не стал, пошёл работать. С наганом — деньги возит. Сутки возит — сутки спит. Злой сделался, страсть! Пожрет и спать. Валя ругает: «Зачем, — говорит, — тебе эта маята? Забьют ведь и деньги отымут. Что тогда будет?.. Ты женись — зачем тебе деньги возить?».
— Не твоё, — говорит, — дело, мать… Бабка, ты там общаешься, скажи, пусть достанут джинсы мериканские, размер 48, штоб жесткие и не гнулись. Достанешь — за ценой не постою, — и спать пошёл. А водки не пьёт. Уволят, говорит, сразу. И в партию кандидатскую записался.
Только не успела бабуля достать американские джинсы своему внуку-инкассатору. Снова заболела, слегла и тут уж всерьёз помирать принялась. — Не лепится мне, не лепится. Наверное, к погибели?
А вообще-то вся жизнь давалась бабусе тяжкой тяжестью и неусыпным трудом, и только в больнице она могла оглядеться по сторонам и перевести дух. А потому шла туда без надрыва.
В палату положили хорошую, на пять человек, хотя доктор Беляев был в отпуске. Только помогать и обихаживать остальных она уже не могла. Соседнюю койку занимала тоже старая женщина с лицом, отмеченным значительностью и покоем. Из актрис. Вдова. Александра Васильевна! Соседка знала, что доживает последний предел, и бабуле было удивительно, как спокойно она об этом говорила.
— Видать, есть к кому идтить, — с пониманием и завистью говорила бабуля. — Видать, кто стоющий ждёт тебя тама, — помянула сыночка Николу, доченьку Шуру, комиссара своего матроса шалопутного…
А тем временем с внуком Толиком судьба сыграла скверную историю. Недаром мать ему говорила: «Женись. Чего тебе чужие деньги возить?!» Отнять у него их не отняли, не такой вышел Толик парень, чтобы у него что свои, что государственные так просто отнять можно было. Не зря его на их охрану определили и не зря наган выдали.
К бабуле эту новость дочка-Валя уже в больницу принесла.
Сумерки были в городе Москве. Ездил Толик, как обычно, в таксомоторе по точкам, сидел в машине на заднем сидении и деньги в мешках сторожил. А его опытный напарник те деньги забирал, где положено, и приносил к Толику в машину… Дошёл напарник в большой ресторан деньги большие забирать. («А чем больше деньги, тем больше напряг должен быть по инструкции!»). Тут какой-то парень и распахни без спросу дверцу, что возле водителя. Толик что надо прокричал: «Назад! Стрелять буду!». А тот словно ошалелый в машину прет и понять не может, куда лезет. «А у них работа тоже нервная, не весёлая. Касаторов тоже грабят среди бела дня. И убивают. Их так и обучают». — Толик из того нагана и бабахнул два раза, да в упор. В этого шустрого. А паря прямёхонько из того ресторана выкатился, да и был совсем не трезвый. Обе пули и схватил. Говорят, в больнице через час или два скончался. Не успел Толик раздобыть американские джинсы, размер 48, а вот человека угробил. Как пришёл домой, так вместе с отцом пить взялся и всё рассказывал. Паренёк-то одногодок был Толику. «Ему ничего не будет, — говорила дочка-Валя, — вроде бы всё по закону, а всё одно, насмерть».
Соседка Александра Васильевна заплакала, а у бабули слёз вдруг не стало, она молиться начала. И всё приговаривала:
— Прости его, Царица Небесная! А не можешь, так на меня его грех положь, а его, дурака, прости. С меня взыщи за смертный грех. Прости — и взыщи…
В палате до самой ночи было тихо-тихо и мрачно.
Проснулась Александра Васильевна на следующее утро позднее обычного, всю ночь бессонница мучила.
— Послушайте, Надежда Петровна, сон мне приснился. Удивительный. Сначала море, как из камня. Не настоящее, а изумрудное. И по этому морю каменному идут корабли. Белые. Один прекраснее другого — в кильватер, — и показала, что такое «в кильватер». — А на кораблях ни души. Пустые белые корабли. И на палубах пустота и чистота. Ни дымка из труб. Потом уже вижу, на флагмане мой первый муж стоит — Сергей Викентьевич. Далеко-далеко, весь в белой морской форме. Он далеко, а я его вижу, будто он рядом. Корабли плывут, не останавливаются.
Я спрашиваю:
— Серёжа, ты за мной пришёл? — Тихо спрашиваю, а он слышит.
Он отвечает:
— Нет, Саша. Не пришёл срок. Я приду за тобой. Ты подожди ещё немного.
— А почему твои белые корабли в каменном зелёном море?
— Не вникай, — отвечает. — Страшное дело затеяно, Саша, на земле. И живые вас не спасут. Может быть, мы спасем… С белыми кораблями. Отсюда.
Александра Васильевна шепотом, после всего, что совершилось, подробней рассказала… Как заветное.
После её рассказа о Белых Кораблях Надежда Петровна подождала немного, собралась с силами и сообщила, что после шести утра заснула хорошо и сон ей тоже приснился, только не сон, а вроде бы явь — то, что на самом деле в жизни было. И доподлинно. Дескать, тридцать лет тому или сорок, а то, поди, и пятьдесят — в общем, ей самой только перевалило за тридцать, работала она на шахте. Пришли шахтеры со смены. «А у меня их сорок душ, — мягко, подражая бабусе, пересказывала Александра Васильевна. — Я им как сестра, как мать. Бывало, с ног валятся, чёрные, в грязи, в пыли, а мылись в корыте». Значит, пришли они все радостные, ботинки ей новые принесли. Шумят. Схватили её и давай подкидывать. И всё кричат: «Надежда ты наша — Надёжа! Надежда ты наша Надея! И ну подкидывать…
Дальше продолжать Надежде Петровне что-то мешало.
— Да вы рассказывайте, — говорю я ей, — рассказывайте. Но только всё по правде, а то будет неинтересно.
Надежда Петровна снова собралась с духом, откинула смущение и продолжала:
— Целовать меня стали мои шахтерики. Цалуют.
— Как следует целуют или просто так? — это соседка с другой стороны спрашивает.
— Как следоваит.
— По-настоящему?
— По-настоящему…
И все женщины палаты увидели её стройной и сильной шахтерочкой, знающей толк в жизни и умеющей отличить во всем настоящее от ненастоящего. Я её просить стала:
— Ну, ещё, ещё расскажите. А она:
— И чего вспомнила? Наверное, к погибели. — И постепенно пошла, пошла: — Шахтерики мои шалопутные, говорит. Я тогда страсть как всего боялась, да и теперь не смелая, а на шахту пошла. Куда деться — трое детей на руках, а мой матрос с наганом уже давно в городе с другой живет, да и с третьей. А тут целая бригада на мне! Со смены забойной придут — горячей воды к приходу нагрей. Отмоются — накорми, прибери, постирай — все в одном бараке. Мне закуток хозяйственный выгородили — окно рядом, на двор. Витенька-бригадир очень к тому времени на меня глядеть стал. Это он меня тогда во сне по-настоящему… Цаловал. Вот покормила я их, прибрала со стола. Кто приоделся в чистую рубаху да пошел, кто намаялся — прилёг сил набираться. А я стирать стала. Стираю. Про жизнь свою думаю, про деток, про Иисуса Христа Назаретского, а сама всё стираю. Мне как раз Витечкина-бригадира рубашка попалась под руку. Где, думаю, он ее так загваздал, и, прости Господи, нечистую силу помянула. А тут дверь настежь, а на пороге — сам! Нечистый Чёрт!! И кричит гвалту, визжит-корчится. Я как кинулась — прямо в окно. А за окном была верёвка натянута бельевая. Сама навесила. Об ту верёвку я лицом-то со всего маху, да ведь с подоконника! И, говорят, с криком, да без сознания и пала… Уж не помню, что там и как было… Хлопцы сбежались, люди из бараков, а рядом Стёпка стоит, бес-перебес, полушубок вывернут на голое тело напялил, рожу сажей — усы там, загогулины всякие намалеваны.
Степку, разумеется, бить взялись, да все вместе… Я еле вижу, глаза заплывают и рука порвана. Ну-у, думаю, каменющая твоя душа — сердце моё терпивое, — а сама прошу: «Не бейте его. Не бейте, Бога ради! Это он от дурости. Это я сама пугливая. Не бейте!..». Послушались. А бригадир тот Витенька: «Ладно, говорит, штоб духу твоего, Стёпка, в бригаде не было! Не то придушу в забое. Охламон!». Так и сказал: «Охламон!». А меня в госпиталь
…Как они все за меня убивались, жалели как. Шахтерики. Уж больно помню я того Стёпку в вывороченном. И Витеньку-бригадира, и остальных хлопчиков. Всё: «Надежда да Надёжа. Надежда да Надея». А Витеньку-бригадира завалило в забое насмерть. Уж потом.
Тяжело вздохнула, с трепетом:
— Счастья ищи, как хлеб в голодуху…
Весь остальной день Надежда Петровна лежала тихая, не жаловалась, не рассказывала. Только так, пошепчет разок-другой, как вспомянет: сыночка Николу… доченьку Шуру… да и Валю тоже… бригадира Витеньку… и того, что простреленный безвременно… Толика вспоминала грешно-безвинного… И всю ночь тихая была — не шелохнулась.
Утром Александра Васильевна глянула со своей койки, а Надежда Петровна уж и вытянулась вся. Душа отлетела. Аккуратная, прибранная, руки лежат как положено. И если посмотреть, так росту в ней всего-то ничего… Малюсенькая. А всё равно силы, да разума, да сердца, да проворства было у неё…
Только вот обещания своего не сдержала: померла не там, где прописана была по закону.