Битники и другие Набоковы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Битники и другие Набоковы

«Гинзберг ответственен за освобождение дыхания американской поэзии в середине века /…/ Более всего он продемонстрировал, что ничто в американской и эротической реальности не может быть отвергнуто и может занять своё место в американской поэзии /…/ Его мощная смесь Блейка, Уитмена, Паунда и Вильямса, к которой он добавил свой собственный летучий, гротескный и нежный юмор, резервировала ему памятное место в современной поэзии», – написала об Аллене Гинзберге критик Хелен Вендлер.

Американский поэт Аллен Гинзберг родился в 1926 году в штате Нью-Джерси, в городке Паттерсон, там же, где родился выше уже упомянутый крайне скучный американский поэт, классик Вильям Карлос Вильямс. В 1956 году, в разгар популярности движения битников он публикует свою первую книгу стихов “Вопль” и другие поэмы». Битники были американской разновидностью европейского экзистенциализма, крайне вульгаризированной и упрощённой. Сидение в кафе и джаз-клубах, внутри музыкальных волн джаза было общим времяпрепровождением и для европейских массовых экзистенциалистов, и для их американских подражателей. Отсюда и кличка beat – это в переводе ритм, отсчёт, удар, притопывание. Так что можно вульгаризировать beatniks, назвав их притопывателями. Другая характеристика: ещё это была компания гомосексуалистов. Я познакомился с притопывателем Алленом Гинзбергом в 1978-м в популярном нью-йоркском музыкальном клубе СиБиДжиБи (CBGB) на углу вонючих (тогда) улиц Бликер-стрит и Бауэри, улицы бродяг. Ему было в тот год 52, и я увидел его уже безволосым, лысым и безбородым, то есть без знаменитой бороды на фотографиях. Похож он был на бухгалтера, причём очень захудалого, из мелкой фирмы по продаже подержанных холодильников. Познакомил нас фотограф Лёнька Лубяницкий, эмигрант, друг Бродского и Барышникова, отец Лубяницкого был другом отца Бродского, тоже фотографа. СиБиДжиБи – чёрная модная дыра с десятком столиков и баром – в тот вечер принимала у себя странную смесь наиновейших панк-групп и поэтов, годившихся панкам-юношам в деды: Гинзберг, Тед Берригна, Джон Ашбери, Питер Орловский, Джон Жиорно плюс другие… Не стану повторяться, вечер блистательно (горжусь!) описан мною в рассказе «Первый панк». Меня, помню, поразил демонстративный и, как мне показалось, демагогический пацифизм Гинзберга, то, что он не ленится повторять избитые и тоскливые фразы… Ну, к примеру, одна фраза: «Мы, поэты, призваны сделать мир лучше». Или: «Мы, поэты, должны давить на наши «соответствующие» правительства». Я и тогда, и сейчас считаю, что соответствующие правительства нужно расстрелять из гранатомётов, поэтому я смотрел на достаточно унылого улыбающегося бухгалтера в очках, как на придурка. Помимо этого, я был зол на него персонально ещё вот по какой причине: весной 1976 года я послал ему письмо, в письме я, разумеется, не просил у него денег, но просил внимания: познакомьте, мол, меня, мистер Гинзберг, с Вашим издателем, с каким-нибудь издателем. И я переслал ему перевод моего текста «Мы – национальный герой». Он мне не ответил. Я уверен, что вряд ли он получает больше 15–20 писем читателей в месяц, скорее всего, штук пять получает, но он не ответил. Потому я не забыл ему невнимания. Он с удовольствием вякал всему миру о мире и добре, но сам не захотел протянуть мне руку помощи. Однако первое моё впечатление о нём, как о заурядном человеке, вовсе не могло быть продиктовано моей личной обидой за неответ на моё письмо. Дело в том, что совесть «художника» не позволила бы мне очернить его, назвать лысым, коренастым, замедленным и заурядным, если б он таким не был. Правда, в тот вечер он совершил минимальное добро: распорядился, чтобы охранники пропустили нас с Лёнькой внутрь клуба.

В те годы Гинзберг пел то же самое, что и Евтушенко с Вознесенским: борьба за мир, в этом они сходились, абстрактные ценности были у них общие. Вот кусок из его стихотворения того времени; сатирического, антиправительственного:

Свобода покупать судей! Свобода организованной преступности!

Свобода военным! «Я беру свое!»

Сотни миллионов свободны голодать, это ли не прекрасно?

Свобода для нейтронной бомбы распространять радиацию!

Свобода Войне! Борьба против Мира. Уляля!

«Правительство с наших спин!» – исключая военных!

Свободу для Наркобюро бросать наркоманов в тюрьмы!

Свобода наказания для больных наркоманов, все Хайль!

Всего в стихотворении этом «Индустриальные волны» 138 строк, но достаточно и восьми, чтобы понять, какой добрый, банальный и заурядный человек Аллен Гинзберг. Промелькнувшие строки о свободе нейтронной бомбы радиировать приводят нас к поэме Евтушенко «Мама и нейтронная бомба», такой же общепацифистской, как и творения Гинзберга. (В поэме Евтушенко есть и я: «поэт Эдик, служивший мажордомом у знакомого миллионера». В Нью-Йорке Евтушенко останавливался в доме этого миллионера, Питера Спрэга. Поэма дерьмовая, даже моё появление её не спасает.)

В тот вечер в СиБиДжиБи я увидел и старого седого любовника Гинзберга – Питера Орловского. Тоже поэт, остававшийся всю жизнь в тени Гинзберга. Насколько я знаю, Орловский ничего выдающегося не произвёл. Два старых гомосексуалиста, живущие вместе – очевидно гнетущее зрелище. Гинзберг никогда не пригласил меня к себе: я полагаю, он увидел, что такого, как я, неприязненного типа лучше в дом не вводить, «потом такое напишет!» Последняя фраза принадлежит Михаилу Барышникову, он боялся со мной общаться. Думаю, Гинзберг рассуждал так же. Барышников жив и потому выходит за формат Книги Мёртвых. Обратимся к битникам.

Лоуренс Ферлингетти – так мог бы называться отличный одеколон, мне кажется, и его бы покупали вовсю, в имени Лоуренс чудится и Лоуренс Аравийский, и Лоренцо Великолепный, Герцог Миланский, вообще, это дорогое, увесистое имя. Владелец знаменитого «City Lights» издательства в Сан-Франциско («Городские огни»), он появился в доме Питера Спрэга на Sutton Square, 6 осенью 1979 года. Он летел из Европы, обратно на свой Западный берег, о существовании рукописи моей книги ему сообщил Евтушенко. Очевидно, с лестными комментариями. Вот сцена из романа «История его слуги», где Ферлингетти превращён (по требованию адвокатов моих издателей) в Анджелетти, а Евтушенко назван Ефименков.

– Ефименков очень высоко отозвался о вашей книге, – перевёл вдруг разговор Анджелетти. – Он считает, что ваша книга – одна из лучших книг, написанных на русском языке за всё время после Второй мировой войны.

– Не знаю, – сказал я, – наверное, ему виднее со стороны. То-то мне так трудно найти издателя на этот шедевр.

– Я возьму вашу рукопись, и если она мне понравится, я её напечатаю. Мы издаём не много книг каждый год, но зато стараемся, чтобы это были отборные книги. – Анджелетти произнёс все это очень солидно.

«City Lights» издательство и книжный магазин того же имени были, в общем, небольшим издательским домом, специализировавшимся на издании преимущественно книг контркультуры, но патина времени, имена Керуака и Берроуза давали определённый «Городской огонь» на книги, которые у них увидели свет. Из советской же России «City Lights» выглядели культовым издательством, печатавшим лишь небожителей, богов и героев.

«Анджелетти пришёл с дамой. Он оказался высоким лысым стариком с бородой, крепким ещё мужиком», – сказано в «Истории его слуги». Ферлингетти родился или в 1914-м, как Берроуз, или в 1911-м даже году. Я полагаю, крепкий мужик должен быть уже мёртв в 2000 году. Если он ещё жив, то, думаю, он не обидится. 21 год назад на Sutton Square, 6 я приготовил им обед: меню помню до сих пор: нарезанный стейк (почти бефстроганов, только кусочки мяса нарезаются крупнее), салат, сыр, пиво «Хайнекен». Мы сели на кухне, огромной, как квартира, за белым круглым столом. Я ещё пригласил секретаршу Питера Карлу Фельтман (в «Истории его слуги» она – Линда). Мы ели и разговаривали. Цитирую:

– Мы остановились в квартире моих старых приятелей – поэтов Гинзберга и Орловского, вы наверняка о них слышали, – сказал Анджелетти, обращаясь ко мне. – Это далеко на Лоуэр Ист-Сайд, – продолжал он, – Гинзберг и Орловский живут в этой квартире уже лет тридцать и не хотят никуда переезжать, потому что рент необыкновенно низкий. Но район у них ужасный – мы всю ночь не могли заснуть, потому что пуэрториканские тинейджеры внизу в сквере до утра не выключали свои транзисторы…»

Отобедав, Ферлингетти ушёл, взяв мою рукопись. Я спросил Карлу Фельтман, что она думает об этом человеке. «Я думаю, что он не очень bright, Эдвард», – сказала Карла и воткнулась в свои бумаги.

Через месяц Ферлингетти прислал мне рукопись «Эдички» и письмо. Он предлагал мне сократить книгу и изменить её конец, устроить в конце political murder – политическое убийство. А в Р. S. он лягнул меня копытом, не удержался: «Сейчас, живя в таком красивом и богатом доме, имея soft job, уже не находясь на дне буржуазного общества, приобщившись в какой-то мере к его благам, не сделался ли протагонист вашей книги более лояльным к этому обществу и цивилизации, более спокойным и сытым?» Помню, что от его Р. S. я пришел в ярость и пожалел, что кормил его. Он забыл о себе, издатель, владелец, как мог он упрекать слугу? День, когда он явился на Sutton Square, 6, был днём спокойным, накануне уехала семья Спрэгов, мать, четверо детей и гости, которых я обслуживал с 6 утра (Тьяша Спрэг вставала по деревенской, массачусетской, привычке с рассветом) и до 12 ночи! «Мягкая работа, блядь! – ругался я. – Ах ты, пизда бородатая, – думал я горько, – заставить бы тебя проторчать целый день на ногах с шести утра до двенадцати ночи, посмотрел бы я на тебя, что бы ты запел». «Мягкая работа!..» Побегал бы ты, как я бегаю. «Эдвард, кофе!» – десятки раз на день, «Эдвард, пепельницу!», «Эдвард, купи немедленно особый апельсиновый сок в греческом ресторане…», «Эдвард, где жёлтая пижама Стивена?!», «Эдвард, отвези Стенли на автовокзал». К вечеру ноги у меня отваливались.

Ни Гинзберг, ни Ферлингетти не произвели на меня положительного впечатления. Скорее, поражала их заурядность, банальность, неинтересность. И не следует думать, что Лимонову не угодишь, что никто ему не по нраву. И тогда и позднее я встречал экземпляры, которые меня поражали физической красотой, меня поражали подростки обоего пола. Помню в Париже кудрявого, с чудовищными зелёными глазами юношу (жуткая сука оказался мальчик, но красоты неземной), я назвал его для себя «Адонис», потому что он был похож на мальчика с этикетки конфитюра «Адонис». Адониса привёл в мою квартиру на рю дэз Экуфф американский журналист. До сих пор помню девочку Николь из 1981 года; Париж, ножки в белых чулках, изящная, порочная, юная. Такие, как Адонис и Николь, не должны стариться, должны быть вечно юными, чтоб смотреть на них веками. В Гинзберге или в Ферлингетти не было ничего удивительного. Гинзберг выглядел неряшливым, Ферлингетти производил более достойное впечатление. В их творчестве, а я внимательный читатель, я не нашел ничего, что подымалось бы над общим банальным уровнем эпохи. Они чем-то сродни нашим бесплодным смоковницам литературы: Евтушенко и Вознесенскому. Не удивительно, что заезжий Бродский, неамериканец, стал американским национальным поэтом, ибо туземцы были уж слишком банальны и бесцветны. Я думаю, Гинзберг должен был завидовать Бродскому чёрной завистью.

Еще одного битника – Грегори Корсо – я встретил на поэтических Олимпийских играх в городе Лондоне в 1980 году. Игры проходили в Вестминстерском аббатстве, и состав участников был радикально прогрессивный: первую премию – золотую медаль – получил регги-поэт и певец Линдон Квейзи Джонсон за стихотворение, припевом-рефреном которому служило оскорбление Англии. «Англия – сука!»

England is the bitch

England is the bitch.

А может быть, England is a bitch, – скандировал аккуратненький, свежий кофейный мальчик, а толпа аплодировала?

Вторую премию – серебряную медаль – получил английский панк Джон Купер Кларк, похожий на поставленную на хвост гусеницу, на голове у него был сине-зелёно-красный ирокез. Он же написал про Монстра, разгуливающего по улицам Лондона. Третье место – бронзовую медаль – получил я, за стихотворение «Я целую мою Русскую Революцию» из книги «Дневник неудачника», я прочёл его с кафедры в Вестминстерском аббатстве, по-английски, разумеется. Приведу здесь несколько строк:

Я целую свою Русскую Революцию

В ее потные мальчишечьи русые кудри

Выбивающиеся из-под матросской бескозырки или солдатской папахи

Я целую её исцарапанные русские белые руки,

Я плачу и говорю:

«Белая моя, белая! Красная моя, красная!

Веселая моя и красивая – прости меня!»

/............................../

Заканчивается стихотворение вот так:

А по ночам мне в моем грязном отеле,

Одинокому, русскому, глупому

Все снишься ты, снишься ты, снишься.

Безвинно погибшая в юном возрасте —

Красивая, улыбающаяся, еще живая,

С алыми губами – белошеее нежное существо.

Исцарапанные руки на ремне винтовки —

Говорящая на русском языке —

Революция – любовь моя!

Мерзкая газета «Сан», освещавшая «Поэтические Олимпийские Игры», ехидно поинтересовалась, не оказались ли в крови губы мистера Лимонофф после такого поцелуйчика. Грегори Корсо не получил никакой медали, их было всего три, так что старый бандит не получил ничего. Определение «старый бандит» как нельзя лучше подходит к нему, именно так он и выглядел: освободившимся из заключения коренастым криминалом, темнолицым, похабным в манерах. В прочитанных им стихах я ничего особенного не услышал. Проявился он на прощальном вечере по поводу окончания «Поэтри Олимпикс». Поэт-хромоножка Майкл Горовиц (именно он и пригласил меня на «Олимпикс») устроил отходную в чьем-то частном доме. В Штатах и в Англии такие дома называют brown-stone: обычно это узкий городской дом из красного кирпича, в два или четыре этажа, для одной семьи. Узкий, потому что целые кварталы их, прижатые друг к другу, существуют в английских городах. Я приехал на отходную в компании шотландской актрисы Фионы Гонт, на её машине. Без актрисы и машины, думаю, я бы оттуда не выбрался никогда. Во-первых, явились растафаре во главе с Линдоном Квейзи Джонсоном, в белых одеждах, тюрбанах, с бусами, трубками и всякой сбруей. Первое, что они сделали, это закурили кромешной крепости ямайскую ганжу и щедро угощали ею всех желающих. Потом они стали стучать в барабаны. Во-вторых, присутствовали отряды панков Джона Купера Кларка, и эти люди немедленно стали пить виски, стремясь напиться быстрее. Помимо этого, были люди совсем уж неизвестного происхождения и рас, бродившие от ганжи к виски. Были классические поэты и поэтессы реакционного вида. Грегори Корсо, старый бандит, немедленно сделался пьян вдребезги и, по-видимому, рассматривал весь браун-стоун, все его этажи, как свой гарем. Он ходил и щупал мужчин и женщин. Битники, помимо «бита», это всем известно, сплачивались ещё и общей половой принадлежностью: все или почти все представители этого литературного течения были гомосексуалистами. Грегори – тоже. Мне удалось отделаться от его притязаний (он стал заинтересованно щупать мои бицепсы, у него у самого была впечатляющая мускулатура, хотя в 1980 году ему, должно быть, было не менее 50 лет) не физическим путём наказания или интеллектуальным путём объяснения (дескать, я не по этому делу, не вашего поля ягода), а жестами, примитивно. В то время как он щупал мой бицепс, я, не обращая внимания на него, взял за большую сиську актрису Фиону и громко поцеловал её. Он отошел. Растафаре, те были менее дипломатичны: беззлобно, хохоча во все горла, они скатили его с лестницы на нижний этаж. В последний раз я видел его в крошечном английском садике, во дворе внизу, у забора, вместе с панком Джоном Купером Кларком. Они (абсолютно по-мужски, никаких оттенков гомоэротизма) по очереди сосали из горла виски. Я слышал потом, что драка всё-таки была в тот вечер, и что повинен был старый бандит Корсо, но мы уже уехали с Фионой из этого красочного экзотического бедлама, из смешения литературных стилей и поколений. Фиона боялась надраться, Фиону ждала машина. Фиона была ответственна за Лимонова.

Осенью 1984 года на пересечении рю Бобур и рю Рамбуто меня окликнули: «Эдвард Лимонов?» Я сразу понял, что он американец, этот мужик с сумкой, с футляром, скрывающим не то трубу, не то тромбон (оказалось, саксофон), в скромном старомодном костюмчике. «Я – Стив Лейси, саксофонист, я читал о тебе в “Херальд Трибюн”. Хотелось бы встретиться. Я живу на рю Вьелль дю Тампль, приходи». Он дал мне свою визитную карточку. Он ехал в этот момент на выступление, у него был концерт в Голландии. Мы договорились встретиться через неделю. Дело в том, что 2 августа 1984 года «Интернэйшнл Херальд Трибюн» напечатала на последней странице статью обо мне. Под названием: «Это я, Лимонов. Невыдуманное воспоминание». Так как газету эту, самое крупное англоязычное издание в Европе, читали все «экс-патриоты», как они себя называют, живущие во Франции американцы, то я немедленно стал знаменит среди них. О степени известности самого Стива Лейси я не догадывался. Мир музыки никогда не был моим миром, если я туда и заглядывал (как в 1975–1978 годах, когда я наблюдал и пассивно участвовал как фанат и зритель в нью-йоркском панк-музыкальном движении), то обычно ненадолго. Уже много позднее я понял, что остановивший меня тогда на парижской улице бледный мужчина – легендарный саксофонист. Тогда же осенью я позвонил ему и пришел в обширную его квартиру на рю Вьелль дю Тампль, 57. (В средние века там находилась сторожевая башня Тамплиеров. Вообще, весь «наш третий аррондисмант», где я и он жили, в средние века был гнездом рыцарей-монахов Тамплиеров. Сам Храм, он же Тампль, находился на том месте, где расположена мэрия III аррондисманта. В этой мэрии я регистрировал брак с Натальей Медведевой, над костями Тамплиеров. Вот как!) Квартира Лейси была на втором этаже, старая французская обширная квартира, хорошо обжитая. Стив жил там с женой, певицей. Как-то я слышал её выступление в сопровождении саксофона Стива и ещё пары музыкантов. Это была довольно истеричная, авангардная, вздымающаяся и падающая эмоциональная ария, состоящая скорее из звуков, чем из слов. Возможно, это была импровизация. У Стива, как я потом понял, собирались музыканты, американцы, многие из них джазовые, сбежавшие из Соединённых Штатов, где трудно было тогда прокормиться джазисту, джаз был немоден. Собирались часто, чуть ли не каждый вечер. У Стива, помимо алкоголя, потребляли гашиш и кокаин. Может быть, и другие стимуляторы жизни. Джазовые музыканты в Гарлеме потребляли кокаин ещё в 20-е годы. Это как бы их историческая традиция, и обыватель, раскрывший глаза и рот от ужаса, тут может сразу их и закрыть. Люди эти тяжело работали, многие – в ночных клубах, им надо было оттянуться и расслабиться. Я стал захаживать к Стиву. Они там мирно, привычно оттягивались, скандалов я не наблюдал. В конце концов Стив тихо пьянел, жена его начинала громко разговаривать, и гости уходили в ночной Париж или засыпали в углах квартиры, и сам собой наступал час отбоя. В тот период я обильно ссорился с Наташей Медведевой, кончилось это территориальным разрывом, мы поселились в разных квартирах в июле 1985-го и соединились у меня на рю де Тюренн только в январе 1987-го. Так что Наталья к Стиву не пришла ни разу, хотя и Стив, и его жена просили меня привести её, на предмет того, чтобы она пела с женой Стива. Однажды со мною к Стиву Лэйси напросился мой друг Тьерри Мариньяк с девушкой. Фабиенн Иссартель была журналисткой, худенькой, черноволосой, насмешливой модной девицей. Им повезло, так как в тот вечер к Стиву пришёл легендарный старик Брайан Гузен (точнее, Гузн). Этот Брайан Гузн был изобретателем знаменитых «cut ups» – срезов текста, которые отлично использовал в «Голом завтраке» Уильям Берроуз. Брайан Гузн оказался очень старым стариком и похож был на переваренную рыбу, весь белёсый и мокрый. Оказывается, он жил в Париже с каких-то доисторических ещё времен и ничего не писал. В тот вечер у Стива присутствовал и его поставщик drugs, блатной, сильный чёрный человек с обязательными перстнями на пальцах. Неплохой, в сущности, парень, он по случаю таких важных гостей, как я (живая и растущая как на дрожжах знаменитость) и Старик Брайан (дряхлая легенда, подумать только, учитель самого Берроуза), высыпал слоновую порцию кокаина в хрустальную вазу. Free! Без оплаты! Щедрый драг-дилер понимал, что людей искусства нужно баловать подарками. Старик Брайан тоже не обошёл подарок своим вниманием. Довольно аккуратно вынюхивал жирные линии кокаина, сделанные чёрным меценатом. На меня Брайан смотрел с большим вниманием. Сказал, что ему говорили обо мне друзья. Что он возьмёт у Стива «It’s me, Eddie» на английском и обязательно прочтёт. Что нет, литературой он не занимается, что у него иные интересы. Да и времени мало, а смерть близка. Что он счастлив, что его похоронят не в Америке.

Тьерри и Фабиенн глядели на Брайана с немым восторгом. Фабиенн спросила его о «cut ups». Он сказал, что это пустяк, что он подарил изобретённый им метод произвольно нарезанных кусков Берроузу. Что он изобрёл cut ups исключительно из желания оживить литературу, где обычный narrative (наговаривание) существует много веков, и он хотел уничтожить narrative. В тот вечер Брайан Гузн позволил себе вольность, своей холодной рукой погладил меня по лицу. И улыбнулся. Ну что ты скажешь старику, живой легенде?! Ему и тогда, в 1984-м, было не менее 80 лет, я предполагаю, если не больше. Чтобы быть учителем Берроуза, родившегося в 1914-м, он должен был родиться хотя бы на десять лет раньше. Хотя это не обязательно, учиться можно и у человека своего возраста, и младше. Но в книгах о битниках написано, что Брайан Гузн старше Берроуза.

Джек Керуак, родившийся в 1923 году и отдавший Богу душу в 1969-м, стал романистом, хотя был футболистом и мог стать футбольной звездой. Я прочёл «На дороге», его самую знаменитую книгу. Вначале нормально, но потом перечисление передвижений и пьянства героев надоедает. В конце концов понимаешь, что Керуак – это смесь (но худшего качества!) Генри Миллера с Берроузом периода «Джанки». Керуак – самый разрекламированный из битников. Этому способствовала его ранняя смерть и известная ординарность его таланта. Но на темы нищей жизни, пьянства и бродяжничества есть куда лучшие книги. Помимо «Тропика Рака» Миллера, есть отличная и мало известная книга Джорджа Оруэлла «На дне в Париже и Лондоне» (английский титул «Down and out in Paris and London»). Оруэлл жил среди бродяг в ночлежных домах – он честно и досконально изучил жизнь бомжа. Есть «Last Exit to Brooklin» («Последний выезд на Бруклин») – страшноватая книга. Есть Селин, в конце концов. Ну и «Джанки» Берроуза остаётся классикой. Керуак умер, когда я обитал в Москве. Но вот Берроуза я не встретил только случайно. Однажды я специально ради него пришёл в английский книжный магазин «Village Voice» в Париже, где Берроуз должен был выступать, вместе с Алленом Гинзбергом, но обнаружил там только ещё более заспанного и скучного, чем обычно, Гинзберга и его морщинистого вечного Орловского. Мы обменялись колкостями. Берроуз тогда не приехал в Париж. Жалею. Магазин же «Виллидж Войс» вовсю развивал англоязычную культурную жизнь Парижа, устраивал встречи с писателями и с легендами. Я, помню, присутствовал на встрече с издателем Морисом Жиродиа, незадолго до его смерти. Под крышей своей «Олимпия Пресс» он опубликовал и «Джанки» Берроуза, и Генри Миллера, и «Лолиту» Набокова. Я спросил его о Набокове. Жиродиа изменился в лице, он назвал Набокова трусом, поскольку тот не явился на суд над Жиродиа по обвинению в публикации порнографии. «Он боялся, что это повредит его профессорской карьере, – с горечью сказал Жиродиа. – А ведь без меня его книгу никто бы тогда не опубликовал, нравы были чрезвычайно строгие. Возможно, он никогда бы не опубликовал «Лолиту», отказался бы от идеи публикации. И не стал бы известным». Жиродиа выглядел измождённым жизнью, несчастливым человеком. Он сказал, что еле сводит концы с концами. Даже одной из тех легендарных книг, которые он издал, достаточно было бы, чтобы считать его легендарным издателем, даже одного писателя из тех, что он «открыл». А он открыл Берроуза, Генри Миллера, Набокова. Его отец по фамилии Каханэ в издательстве «Обелиск Пресс» также совершил немало литературных подвигов. «Олимпия Пресс» печатала и дешёвые книжонки – порнографию для англоязычных моряков. «Если бы не печатали таких книг, нам не на что было бы печатать Набокова», – грустно сказал Жиродиа.

Жиродиа умер. Набоков умер, так что они имеют право быть персонажами «Книги Мёртвых».

Набокова посетил мой друг Саша Соколов, я Набокова не встретил.

В тот вечер в «Виллидж Войс» Жиродиа высказал мнение, что Набоков – автор одной книги, что ни до «Лолиты», ни после неё он не создал произведения столь же оригинального. Я, со своей стороны, уже тогда придерживался следующего мнения о Набокове-писателе, более детализированного, чем у Жиродиа. До «Лолиты» всё творчество Владимира Набокова – это типичные эмигрантские романы. И «Защита Лужина», и «Дар», и «Машенька» – все они могут быть отнесены к эмигрантскому русскому роману. Чуть лучше, чем иные книги соплеменников, с прибамбасами в виде отступления о Чернышевском, с чудачествами, тем не менее они все укладываются в жанр эмигрантского романа, и универсальностью, вселенскостью там и не пахнет. После «Лолиты» Набоков написал «Аду», «Бледный огонь», «Посмотри на арлекинов» – тяжёлые профессорские книги, с изысками, с тяжёлым остроумием, достаточно занудные и со скрипом читаемые. Там есть самоцветы, в глубине этих рыхлых серых масс – нет-нет, да и блеснут, но в общем заумное чтиво. «Профессорский роман» на самом деле не преувеличение, каждый профессор литературы в США так или иначе написал в своей жизни хоть один. Так что только раз у Набокова получилась та неуловимая, гремучая смесь, и сложилась в шедевр. Я согласен с Жиродиа – Набоков автор одной книги. И обвинение в трусости справедливо. Осторожность, переходящая в трусость, просматривается во всей его жизни. Приехав в Америку в 1975 году, я ещё застал эмигрантов его поколения, – они боялись всего: руки Москвы, КГБ, ЦРУ… Натали Саррот-Черняховская в Париже оказалась такой же трусоватой бабкой.

На каком-то парти в 1978 году я, помню, случайно встретил Вознесенского, Аллена Гинзберга, там была куча знаменитостей. Опять со мной был Лёнька (Леонид – как-то язык не поворачивается, я называл его «Лёнчик» и на «Вы», он меня на «Вы» и «поэт», такая у него была манера) Лубяницкий. Всех рассадили за столы, и мы с Лёнькой оказались за одним столом с женщиной-фотографшей. Лёнька её знал и оживлённо обменивался с ней трескучими фразами на своём манерном фанерном английском. Муж женщины подошёл чуть позже. Это был высокий костлявый мужчина в тёмно-коричневом костюме и в очках. Он был как костлявый конь. Женщина представила нас мужу. «Мой муж – драматург Артур Миллер!» Помню, я лихорадочно выпил все напитки, какие были вокруг, ещё бы, со мной рядом сидел муж Мэрилин Монро. Сам он меня ни капли не интересовал. Но у Мэрилин Монро есть несколько фотографий и несколько улыбок, позволяющих думать, что у неё была тайна, что она «знала» что-то, чего не знает никто. Простое чудо ужасной женщины, – так я называю этот эффект. У моей жены Наталии Медведевой было несколько подобных взглядов, позволяющих судить о том, что она «знает» нечто чудовищное. Возможно, такие женщины просто знают смерть интимнее, чем мужчины.

Я хотел спросить Миллера: «Какая она была? Мэрилин?» Но рядом сидела темнолицая, со старыми тёмными руками фотографша – нынешняя жена, и я не спросил. Я был ещё молодой человек, стеснялся, сейчас бы я спросил именно это: «Какая она была? Руки, ноги, мягкая, твёрдая? Как стонала?» Именно это интересно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.