Мой первый мёртвый

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мой первый мёртвый

– Мать на тебя жалуется, – сказал он. – Работу ты бросил, – и замолчал. – На хера ты к бандитам лезешь, Эд? Мать обижаешь. Учился бы, стихи писал, в Москве вот Литературный институт есть… Поступил бы.

– А ты сам чего никуда не поступил? А то других учишь, а сам…

Мы стоим на балконе квартиры Сашки Ляшенко. На дворе 1961 год, весна. Год назад мы окончили десятилетку. Витька Проуторов был мой бывший одноклассник. Другого бы я послал, но Витьку я уважал. Я позволял ему «лечить» меня.

– У меня здоровья для института не хватит, – сказал он спокойно. – У меня мой клапан завтра может заклинить – и до свидания всем. Мне нагрузка такая в пять лет непосильная. Если бы мне здоровья, как у тебя, я бы так по жизни рванул! – он горько улыбнулся.

Витька был самый красивый мальчик во всей 8-й средней. Русская мама и какой-то неизвестный чурка дали ему бархатные глаза, высокую гибкую фигуру, очень чёрные прямые волосы, бледное чуть с желтизной лицо. К несчастью, дали ещё синие круги под глазами и этот нездоровый клапан. Он играл на гитаре и аккордеоне. В оркестре 8-й средней школы, где удивительно, но все ребята были из нашего класса, он играл на аккордеоне, Сашка Тищенко на гитаре, Сашка Ляхович на барабане и тарелках, вот только не помню, кто играл на трубе. Их коронный номер был вальс «Под небом Парижа». Боже, как я их вспоминал потом, очутившись вдруг под этим самым небом… «Sous la ciel de Paris»… Все 14 лет в Париже я их вспоминал время от времени. Особенно его, тогда уже мёртвого.

Он жил в частном секторе возле старого еврейского кладбища. У них был небольшой домик, а рядом – недостроенный обширный новый. Туда ребята ходили репетировать. В комнате на полу стоял проигрыватель и лежали пластинки. Ну, конечно, виниловые, какие ещё. Других тогда не было. Только начали появляться долгоиграющие. Что там у него лежало? Помню медоточивое польско-русское «Пчёлка-бабочка»: «Утром сердце своё пчела / Этой бабочке отдала, / И они в голубую высь / Вместе с ней понеслись», потом модная тогда «Тот, кто рождён был у моря, / Тот полюбил навсегда / Белые мачты на рейде, / В дымке морской города…». Кроме этого, эпоха характеризовалась переводными песенками, исполняемыми Великановой или Пьехой. «Когда шумит ночной Марсель / И льётся золотистый эль, / Среди парней идет она, / Рита, Рита, из Панама». Ещё «Джонни» – очевидно, прообразом послужил «Джонни» Эдит Пиаф, но слова были грубо переиначены: «Джонни, ты меня не знаешь, / Ты мне встреч не назначаешь. / В целом мире я одна. / Знаю, как тебе нужна, / Потому что ты мне нужен».

И Витькина мама, и отчим его относились к его гостям радушно. Может быть, потому, что Витька был обречён? Думаю, что вообще они были такие либеральные от природы. У Проуторовых всегда хорошо пахло, чёрт его знает чем, какой-то мастикой для полов, может быть, но не было убогого запаха еды и старых тряпок, характерного для советских квартир, да и для нынешних русских. Мама его была медсестра, а вот кто был отчим, я, за давностью лет, не помню. Скромный мужик в клетчатой рубашке. Они очень гордились Витькиными музыкальными способностями. Высокий, тёмные брюки, серый – как тогда говорили, буклированный – пиджак: Витька выглядел элегантно. Брюки у него были узкие, ноги длинные. Я, на полголовы меньше его, ему завидовал. А он завидовал моему здоровью. И первый признал мой талант. Он был один из немногих, кто держался от местной шпаны на дистанции, а я так и норовил влиться в эту самую шпану. Мои мотивы сегодня ясны как божий день – за ними была сила, в посёлке, где обитали работяги, быть шпаной было престижно. То есть я хотел примкнуть к банде. А Витька, ещё моя мама, хотели, чтоб я не примыкал. Мать довольствовалась и заводом, вокруг были десятки заводов. Мы жили, стиснутые их заборами. Мать бывала довольна, когда я устраивался на работу, пусть и в три смены, ей главное было, чтоб я был, как все. Витька, мы с ним просидели три года на одной парте, знал, что я не как все, и хотел для меня, как минимум, Литературного института.

Рядом с ним жила Вита Козырева, дочь доктора, у них был красивый кирпичный особняк за забором. А за еврейским кладбищем, мимо его ограды, вниз к «Тюренке», жила Лариса Болотова. Потому Витька уходил из школы с ними. У них было два пути: или мимо моего дома, затем мимо радиозавода пройти через действующее большое и зелёное русское кладбище и выйти сразу к шоссе, по другую сторону которого лежало сухое, почти без деревьев, с проваленными плитами старое еврейское, и там уж Витьке и Вите Козыревой свернуть вдоль него налево, а Ларисе направо. Зимой же, и в грязь, а грязи бывали чудовищные, они чаще всего ездили в трамвае № 23 или 24. Через три остановки от школы трамвай подвозил их к месту назначения с другой стороны, остановка называлась «Завод Электросталь». С обеими девочками у Проуторова в разное время были романы. В конце концов они остались друзьями. С девочками проблем у него не было, к нему, высокому, бледному, черноволосому, они так и льнули. Печать смерти привлекала их? Скорее, то, что он был музыкант, артист, существо много выше классом, чем окружающие рабоче-крестьянские корявые ребята. Именно рабоче-крестьянские, ибо частный сектор сочетал крестьянскую жизнь огородов и садов с работой на многочисленных заводах.

Это на его, на Витькином, лице я увидел в первый раз то, что называют «смертная мука». Мы шли как-то весной мимо моего дома, вдвоём, я пошёл его проводить, и вдруг, впервые при мне, он попросил остановиться. Мы сели на край камня, чьё-то надгробие, было тихо, слышно было монотонное и многоголосое жужжание пчёл, ос и вообще насекомых. Витькино лицо, заметил я, стало серым. Он прикрыл глаза. И ответил на заданный вопрос: «Видишь, как хуёво мне». При этом лицо его и выражало смертную муку, превращалось на моих глазах в неживую серую породу, покрытую пылью, увлажнённую, ибо лицо водоточило. «Не смотри, – сказал он. – Сейчас, наверное, пройдёт». Когда прошло, мы пошли дальше.

Я потом много раз вспоминал его. Его ко мне на балконе обращение. Ещё до того, как он умер, потому что ну никто так меня не упрекал, что я свою жизнь не умею строить. А когда он умер, я уже жил в Москве, это был август 1968 года, я узнал о его смерти и нарисовал картину. Называлась «Витя Проуторов умер», где в пунктирных линиях на чёрном фоне очертания Витьки, его красное длинное тело движется на том свете. Что там, кстати? Хотелось бы знать ещё тут. Что? Кромешная чернота? Полумрак, где сгустками вдруг обозначаются безлицые, бестелесные только души? Ничем не пахнет или пованивает болотом? Серой? Узнаем ли мы, попав туда, близких нам? Вопросов много. В сущности, одни только вопросы.

А умер он вот как. Вопреки запрещениям врачей, он всё-таки женился. Запрещение ясно касалось сексуальной жизни. Напряг при оргазме мог уничтожить его сердце, как пить дать. Запросто. Но он женился и родил ребенка. Работал он рядом с моим прежним местожительством на Поперечной улице, на радиозаводе, мимо которого мы ходили из школы. Там работали в основном женщины и девушки, собирали в белых халатах электробритвы. Ну, и он там работал, без особого напряжения работа – осторожно наматывали проволоку на моторчики. Было 23 февраля, он опаздывал, потому побежал. Прибежал на работу, подарок ему женщины подарили, ведь 23 февраля, День Армии – мужской день. Вот и подарили. Он сел где-то сбоку с подарком: «Отдышусь сейчас», – говорит. Про него забыли, потом хватились: «Виктор, Виктор!» Тронули за плечо, а он умер. Ребёнок после него вот остался, успел оставить после себя. Вот и я его в мире обозначил. 26 лет ему было.

Иногда он мне снится, с нарисованными усами. Я знаю, что это он мне снится с фотографии, где он и Вита Козырева, оба в кепках, с нарисованными усами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.