ГЛАВА ВТОРАЯ Нервный ребенок

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ВТОРАЯ

Нервный ребенок

1

У Илюши часто болели глаза; трогать их руками, а тем более плакать ему строго запрещалось. Он рано смекнул, какие может извлечь из этого выгоды, чуть что подносил кулачки к глазам и начинал хныкать.

— А я тиру и плачу, тиру и плачу…

Эмилия Львовна, и без того баловавшая детей, потакала всем его капризам.

Эмилия Львовна выросла в Петербурге, веселилась на великосветских балах; однажды танцевала с Пушкиным.

— Как вас зовут? — спросил поэт.

— Мила.

— Как вам идет ваше имя!

И, может быть, подумал, как подумал князь Андрей, глядя на танцующую Наташу: «Она не протанцует здесь месяца и выйдет замуж».

…Пушкин раскланялся, отошел и тотчас забыл свой незатейливый комплимент, но Эмилия Львовна запомнила его на всю жизнь и в старости любила рассказывать:

— Он сказал: «Que vous portez bien votre nom, mademoiselle».

Она, видно, и впрямь была мила. По крайней мере, нечто подобное ей говорил еще один человек, отпрыск почтенной дворянской фамилии, офицер гвардии его императорского величества Илья Иванович Мечников.

Он женился так рано, что это вызвало пересуды в обществе. Похоже, была у него большая любовь, какая выпадает не каждому…

Образ жизни Илья Иванович вел обычный: шампанское, кутежи, карты. Приданое жены быстро таяло; в один прекрасный день выяснилось, что содержать семейство (подрастали уже два сына и дочь) не на что. Пришлось мальчиков — старшего Ваню и младшего Леву — определить в частный пансионат, а остальным перебраться в Харьковскую губернию, где у Ильи Ивановича отыскалось именьице.

«Каково было ему покинуть привычную, веселую столичную жизнь!» — вздыхает Ольга Николаевна.

Да, нелегко! Но иного выхода не было, и важно не то, что, как пишет Ольга Николаевна, Эмилия Львовна его уговаривала, а что Илья Иванович дал себя уговорить. Воображение рисует последнюю пирушку в ресторации: сизый табачный дым, стреляющие в потолок бутылки, пьяные поцелуи… И вот уже тянется по негладким российским дорогам громоздкий тарантас.

Вынужденный переезд в деревню был для него тяжелым ударом. Не о таком будущем мечтал потомок великого Спотаря Милешту!..

Летописец рассказывает, что Спотарь играл видную роль при нескольких молдавских князьях, особенно возвысился при Стефаните, который просто осыпал его почестями. Спотарь, однако, предал своего патрона: послал в полой трости тайное письмо польскому владыке Константину Себрону — могу-де свергнуть Стефанита, престол отдать тебе. Но у Константина были другие расчеты, и он переслал Стефаниту злополучную трость. Князь решил было казнить изменника, да «во уважение прошлых заслуг» лишать головы не стал, а лишил только носа. Спотарь уехал в Германию, нашел там лекаря, который «отрастил ему новый нос», и вот с новым носом он явился в Россию.

В России была острая нужда в грамотеях, а Спотарь молодые годы провел в Константинополе, изучал теологию, философию, историю, древний и новогреческий, славянский, турецкий языки. Не удивительно, что царь Алексей Михайлович взял его к себе переводчиком (драгоманом), а также приставил учить грамоте маленького Петра — будущего Петра Великого. Много еще приключений выпало на долю Спотаря (тут и многолетняя ссылка в Сибирь, из которой его вызволил воцарившийся на престоле Петр), нам их пересказывать недосуг. Однако Илья Иванович похождения своего великого предка знал хорошо. Спотарь выписал из Молдавии своего племянника Юрия Степановича; Петр сделал его мечником (дворцовый чин; на него возлагались обязанности судьи) и пожаловал ему большие поместья в Малороссии. Сын Юрия Степановича и взял фамилию «Мечников». В роду были видные государственные мужи, один из них стал сенатором. Словом, Илье Ивановичу было чем потешить свое тщеславие… И вот он во цвете лет хоронил честолюбивые мечты в далеком степном захолустье!..

Хозяйством Илья Иванович не занимался, передоверив дела младшему брату Дмитрию — «высокому угрюмому человеку», который почти всегда «молчал, курил трубку и вышивал на пяльцах». Упорный холостяк, Дмитрий Иванович смог бы прожить и в Петербурге, но из преданности семейству брата тоже променял столицу на деревенскую глушь. К Илье Ивановичу он относился с большой почтительностью, обращался к нему на «вы», величал по имени-отчеству, тот же отвечал ему «ты». С Эмилией Львовной отношения у него были иные. «Дмитрий Иванович готов был идти в огонь и в воду за Эмилию Львовну. Она это чувствовала и имела к нему безграничное доверие» — так пишет Ольга Николаевна.

Жизнь в Панасовке вращалась вокруг двух столов — обеденного и карточного. Ну, карты — это так. Не было уж тут былой удали, былого азарта. Хозяин сажал против себя, чаще всего брата, родственников, редко — заглянувшего на огонек соседа; игра шла больше «на интерес», а если делались ставки, то совсем мизерные, опять же для «интереса». Зато обеденный стол — это было самое важное. Эмилия Львовна изо всех сил старалась угодить гастрономическим запросам мужа. Меню разрабатывалось долго, с большой серьезностью, точно план генерального сражения. Так, за картами и за обсуждением достоинств подаваемых кушаний лысел и тучнел в своем уютном халате бывший блестящий гвардеец. В общем, «в деревне счастлив и рогат…». Рогат, впрочем, не был: в верности любящей Эмилии Львовны усомниться невозможно.

А был ли счастлив?

Кто знает, кто знает!..

«Трудно было определить его душевное состояние, — отмечает Ольга Николаевна. — У него не было „настроений“, он никогда ни с кем, даже с Эмилией Львовной, не говорил „по душе“».

Еще Ольга Николаевна кратко характеризует: «Он был очень умен, но с тем оттенком скептицизма, который мешает серьезному отношению к жизни и труду».

Такие счастливыми бывают редко…

Впрочем, может быть, Ольга Николаевна ошибается, может быть, за замкнутостью Ильи Ивановича скрывалась одна пустота…

Во всяком случае, следствием его разорения явилось то немаловажное обстоятельство, что Илья Мечников родился и провел первые годы свои не в столице, а в деревенской глуши. До него в деревне успел родиться еще один мальчик — Николай; в семье он был четвертым ребенком, и после уж детей иметь не хотели. Но через два года, 3 мая 1845-го, взял и возвестил победным криком о своем появлении на свет божий Илья. Это был его первый своевольный поступок.

2

Последний своевольный поступок он совершил за пять минут до смерти, когда настойчиво повторил желание, чтобы тело его было вскрыто, а потом сожжено в крематории…

Русские газеты обсуждали вопрос, позволительны ли панихиды по усопшему. Корреспонденты осаждали иерархов церкви; иерархи говорили разное. Одни утверждали, что, веля похоронить себя по языческому обряду, Мечников сам отлучал себя от церкви; другие, признавая, что погребение совершено по запрещенному святейшим Синодом способу, «не находили препятствий» к совершению панихид; третьи растерянно пожимали плечами, кивали на святейший Синод.

Синод хранил молчание…

Не потому ли, что слишком уж часто рядом с именем Мечникова ставилось имя другого великого грешника — Толстого.[2]

Не изгладился из памяти святейших отцов страшный конфуз. Когда тело писателя доставили в специальном вагоне со станции Остапово на станцию Козлова засека, и оттуда, сопровождаемое многотысячной толпой, оно медленно поплыло в Ясную Поляну (той самой дорогой, по которой за полтора года до того прокатил на тройке Мечников), а потом было тихо погребено, согласно желанию покойного, «на месте зеленой палочки», погребено, опять же согласно его желанию, без торжественных речей и прочих церемоний, — но под искренние рыдания всей России, всего мира, — одна лишь истинная церковь Христова хранила молчание… Панихиду? По отлученному? Помилуйте, как можно! Как можно панихиду по тому, кому шлют анафему со всех церковных амвонов!

…Одного отлучили, другой сам себя отлучил — для нас важна общность их судеб. И не судеб только. Общность чего-то сокровенного, спрятанного в тайниках души… Перед смертью Мечников настоятельно просил: только чтобы не было речей и вообще никаких церемоний; цветы да, цветы можно, только немного; и без этих, как их (поморщился), венков.

— А урну с прахом поставьте в Пастеровском институте.

…Она и сейчас в Пастеровском институте — шкатулка из темно-красного, с прожилками, гранита, с пирамидальной крышкой и покоящейся на дне горсточкой сероватого пепла…

Там, где искал он свою зеленую палочку…

3

Да… Но между первым своевольным поступком и последним пролегли семь десятков лет, еще один год и ровно два месяца…

Жизнь.

Жизнь, наполненная своевольными поступками.

4

Мечниково (бывшая Панасовка) — сельцо небольшое, опрятное: правильными рядами вытянуты вдоль дороги одинаковые, тщательно выбеленные хаты, покрытые волнистой черепицей. Тщетно было бы искать в нем признаки старины.

Столетие назад здесь стояли кособокие мазанки с подслеповатыми оконцами и соломенными крышами. Но от них не осталось следа… Только горькая полынь так же щекочет ноздри, так же горяч степной ветер, таковы же обожженные солнцем холмы под куполом притомленного сизого неба.

На склоне холма стоял помещичий дом, небольшой, полутораэтажный (то есть двухэтажный, но без подвала), с двумя подъездами и полукруглым, подпертым шестью колоннами балконом.

Верхний этаж дома был снесен вскоре после революции (в соседней деревне Павловке решили построить школу, а материала не было; вот и разобрали деревянный этаж пустующего барского дома). А нижний стоял еще несколько лет назад; его видел и сфотографировал Михаил Васильевич Уманский, харьковский краевед, влюбленный в эти места. В доме жила семья Павла Андреевича Сердюка, бригадира одной из животноводческих бригад совхоза. Но Павлу Андреевичу надоело жить за метровыми стенами барского полуподвала. Он снес его и поставил современную хату, сохранив от старой лишь две глухие стены (рисунок добротной кладки явственно проступает сквозь побелку).

Вниз по склону холма спускался обширный фруктовый сад. От него сохранились лишь две убогие яблони и одна груша; остальное пространство засажено молоденькими, еще не дающими тени и не мешающими обзору деревцами; внизу под холмом, чуть слева, узкий и длинный пруд, в нем копошатся утки. Пруд старый. Мечниковский.

Дальше круто поднимается другой холм, пыльный, редко покрытый полынью, крадущий у глаз большой кусок неба…

Вот он, словно на ладони, тот мирок, что питал своими скудными соками первые ростки жадной любознательности юного Мечникова, что будил его страстное воображение…

Мать Павла Андреевича умерла в 1946 году 93 лет от роду. Она служила у Мечниковых кухаркой и нередко рассказывала сыну о добром нраве хозяев. Отец ее бедствовал, ибо с одной тощей коровенкой мудрено было прокормить семь ртов. А когда коровенка околела, стало совсем худо; мужик пошел на поклон к барину.

— Чем же помочь тебе? — спросил его Илья Иванович.

— Чем милость каша соизволит.

— Пойди до управляющего, скажи, что я велел корову дать.

Управляющий недовольно повел плечами, но смолчал, а корову дал самую захудалую. Ну что ж, и на том спасибо.

Но Илья Иванович увидел, какую мужик корову ведет, подозвал к себе.

— С такой скотиной ты долго не протянешь. Пойди назад, выбери, какая на тебя смотрит…

Да, Мечниковы хорошо относились к крестьянам, те к хозяевам; об этом пишет (со слов Ильи Ильича) и Ольга Николаевна.

«Хорошо» — это, конечно, по крепостническим нравам. Бывало, провинившихся девок хлестали по щекам, таскали за косы; даже тихий Дмитрий Иванович, заставая своего лакея пьяным, с размаху «мазал» его по лицу. Да в этом что ж особенного; крестьяне, известно, что дети малые, их учить надо (родных детей своих учили, однако, иначе). Но когда появлялся в доме парубок, подпоясанный ярким поясом, да девка в расшитом сарафане, да разом валились хозяевам в ноги, — тут в руках Ильи Ивановича и Эмилии Львовны появлялись иконы; молодых благословляли, умиленно с ними целовались, даже денег отваливали на свадьбу. А чтобы помешать жениться крепостным, как хотят, — этого никогда не бывало.

Бабушку (тетку Эмилии Львовны) Илюша не любил за то, что она больше любила Колю. Бывало, за столом бабушка нарочно выберет кусок поподжаристее, медленно разрежет ножом и, будто не замечая завидущих Илюшиных глаз, отдаст Коле. Ну что ему этот кусок! Чего-чего, а вкусных кусков за обильным мечниковским столом хватало. Нет, грызла маленькое сердце обида. Перед сном, когда удавалось наконец его угомонить, заставить встать в мягкой кроватке своей на коленки и сложить руки, он смиренно говорил богу:

— Господи, спаси и помилуй папу, маму, бабуш… нет, бабушку не надо, она злая… братьев, сестру, тетей, дядей, всех людей и меня, маладенца Илю…

Роль маладенца его вполне устраивала.

Не в пример флегматичному Коле, прозванному «спокойным папашей», Илюша на все остро реагировал, был вспыльчив, подвижен, и его прозвали «мистер ртуть».

«Все ему надо было знать, везде быть, все видеть, — пишет Ольга Николаевна со слов, конечно, самого Ильи Ильича, который, заметим кстати, успел просмотреть первую часть ее будущей книги. — Когда за картами, после долгой тишины, вдруг раздавались общие, громкие голоса, — он стремглав бросался в зал, думая: „А вдруг подерутся“. Целый день бегал он по всему дому — то вслед за мамой по хозяйству, причем попутно пробовал и осматривал все съестное; то бежал в девичью смотреть, как работают, и сам хотел вышивать; всем мешал, надоедал, пока его не выпроваживали. Тогда он искал другое занятие: бежал смотреть, накрывают ли на стол, что к обеду, или приставал к взрослым, забрасывая их странными вопросами».

С сестрой он вел постоянную войну, и она называла его «убоищем».

Только когда кто-нибудь садился к роялю, он затихал, забирался с ногами в старое кресло и мог часами затаив дыхание слушать музыку.

(Неистребимую любовь к музыке он сохранит на всю жизнь; слух и музыкальная память были у него таковы, что он мог воспроизводить целые оперы и симфонии без единой ошибки. Ольга Николаевна уверяет, что, если бы его в детстве учили музыке, он стал бы выдающимся музыкантом. Вполне возможно. Во всяком случае, музыка с детства стала его постоянным спутником и утешителем.)

Вот в такой обстановке шли дни, складывались в недели, месяцы, годы.

Среди этого однообразного быта большим событием был выезд на купальный сезон в Славянск, особенно приключение в дороге, когда на постоялом дворе пьяные мужики окружили выпряженных лошадей, связали кучера и форейтора и потребовали выкуп… Выручил друг Дмитрия Ивановича: поехал за выкупом к тетушке — соседней помещице, а сам привел взвод гусар; тут-то пошла потеха. (Что ж, и впрямь событие, целое потрясение. «Ну, теперь нас не убьют, теперь им достанется», — мстительно шептал Илюша, наблюдая жестокую расправу. Впервые узнал, что за пределами Панасовки живут злые мужики; о злых помещиках узнает еще не скоро.)

А о переезде в Харьков и говорить нечего! Для мальчика это событие — что для летописца битва с неприятелем. Правда, в городе прожили всего какой-нибудь год: Кате семнадцать исполнилось, пришла пора «вывозить», да быстренько оттанцевала свое Екатерина Ильинична.

Но год в жизни мальчика — ох как немало. Город! Вон сколько большущих домов. И мостовые. И извозчики. А людей-то, людей!.. Открытия на каждом шагу.

В городе, оказывается, нельзя кричать; нельзя гулять без провожатых; нельзя пальцем показывать; нельзя, нельзя, нельзя… Даже дома шуметь не всегда можно.

Они сняли квартиру во втором этаже, и вот раз пришли снизу, попросили детей не шуметь: хозяйка заболела. Но тут Илюшу взорвало, он улегся на пол и стал свистеть в щель… Приведя этот эпизод, Ольга Николаевна делает примечание: «Об этом эпизоде упоминаю согласно желанию Ильи Ильича. Эпизод этот остался для него укором совести. К тому же Илья Ильич всегда говорил, что в биографии не следует умалчивать ни о чем дурном». Нам-то этот эпизод ни к чему, но, раз сам Илья Ильич настаивал, уважить должно.

Более интересно то, что мы узнаем из наброска детских впечатлений, сделанного однажды Мечниковым и впервые опубликованного А. Е. Гайсиновичем. (Набросок занимал страничек шесть, но сохранилась лишь первая, да и у той оторван край; остальные вырваны целиком.)[3] Первый товарищ его детских игр — им был, конечно, брат Коля — командовал оловянными казаками в желтых кафтанах, несшимися вскачь. Сам Илья не отставал: верховодил кавалергардами и уланами. Бои шли жестокие… «Спокойный папаша» Коля был, оказывается, фантазером, придумал целый народ — забалканцев, о которых рассказывал «необыкновенно удачные и заманчивые происшествия». Узнаем еще, что Коля любил стихи, лермонтовского «Хаджи Абрека» знал наизусть, ичто иногда в их играх участвовали какие-то Жорж и Леонид; они неизменно были на стороне Коли, к Илюше, как к маленькому, «относились более или менее презрительно».

Последнее обстоятельство больно задевало малыша.

Жоржу и Леониду за предпочтение, отдаваемое Коле, он в душе своей так же мстил, как и бабушке. Вообще, Коле Илюша ни в чем уступать не хотел, а уступать приходилось…

Примутся мальчики бороться — для Коли пара пустяков брата на лопатки положить: все-таки на два года старше, да и здоровьем покрепче. Но не хочет Иля быть побежденным. Зарок дает — никогда в жизни ни с кем не бороться.

Сводил Дмитрий Иванович (еще в Харькове) мальчиков в театр; они полны впечатлениями, сами начинают представлять. Коля берется сочинять пьесу, ну и Иля отставать не хочет. Только у фантазера Коли пьеса получается, а у Или — нет. Он опять побежден и дает зарок — никогда не сочинять ни пьес, ни стихов, ни рассказов…

Примутся мальчики в карты играть — опять тот же результат: карты, известно, хладнокровие любят; «спокойный папаша» полколоды примет — козыря не выпустит; а «мистер ртуть» нетерпелив, азартен; и вечно сидит в «дурачках». Игра кончается ссорой, слезами. И зароком никогда карт в руки не брать. Ольга Николаевна даже утверждает, что эти неудачи внушили Илье Ильичу «полное отвращение к картам». Иван Михайлович Сеченов говорит несколько иначе. Описывая годы совместной работы в Новороссийском университете, он вспоминал:

«Жили мы тихо — утро за делом в лаборатории, а вечером большей частью в нашем салоне (у Н. А. Умова. — С. Р.), за дружеской беседой и нередко за картами. Грешный человек, карточную игру, но безденежную, ввел я и, как любитель оной, яростно нападал на нашу милую хозяйку (жену Н. А. Умова. — С. Р.), когда она делала ошибки». И дальше примечание: «У Мечникова была наследственная страсть к картам, но он боялся играть даже без денег; садился возле нас, когда мы играли, и даже в качестве зрителя волновался и краснел, следя за перипетиями нашей борьбы».

Как видим, факт Сеченов подтверждает, но дает ему иное объяснение. Да и Ольга Николаевна ведь пишет, что дело не в отвращении к картам, а в нежелании быть побежденным, оказаться на лопатках!

Ольга Николаевна роняет точное слово: самолюбие. Илюша «из самолюбия стал уклоняться от этих удовольствий», то есть от таких игр, в которых брат брал над ним верх. И еще: «В этот период он потерпел целый ряд неудач, сильно повлиявших на его „самоопределение“ <…> Таким образом, путем исключения была расчищена почва для новых влияний».

5

Итак, почва была расчищена; осталось лишь прийти сеятелю. И в это время в Панасовке появился студент-медик Ходунов…

Ходунов. Больше мы о нем ничего не знаем: ни имени-отчества, ни даже инициалов; никакого представления о его внешности.

Что зимой 1851 года в Петербурге заболел Лева, второй сын Мечниковых (у него случился коксит — воспаление тазобедренного сустава), — знаем; что в день, когда пришло это известие, Дмитрий Иванович без лишних слов облачился в извлеченную из сундука едко пахнущую нафталином огромную медвежью шубу и двинулся за мальчиком, — знаем; что вместе с Левой в доме появились костыли и студенты-репетиторы, — знаем; что среди этих репетиторов и был Ходунов, который приехал в Панасовку летом 1853 года, — тоже знаем.

И больше ничего.

Кроме разве того, что Ходунов, обучая Леву ботанике, совершал с ним экскурсии по окрестностям и восьмилетний Иля увязывался за ними сперва просто для прогулки, но вскоре так увлекся составлением гербария, что Ходунов стал заниматься с ним больше, чем с равнодушным к ботанике Левой…

Наконец нашлось поприще, на котором Иля мог взять верх и над Колей, и над Жоржем с Леонидом, и даже… над самим Левой — почти взрослым в его глазах. Он стал писать по ботанике целые трактаты и читать лекции. Да, да, читать лекции — Коле, Леве, Жоржу, Леониду, а чтобы непоседливая аудитория соглашалась его слушать, он… платил каждому по две копейки (об этом сообщает в своих воспоминаниях Яков Юльевич Бардах, ученик Ильи Ильича; он слышал об этом от Николая Ильича, так что свидетельство точное: Коля сам получал от Илюши эти двухкопеечные монетки).

Страсть взыграла в нем, страсть! Искра, оброненная невзначай Ходуновым, дала яркую вспышку. Открывшаяся перед ним дорога казалась гладкой и прямой. Ухабы и выбоины на ней не различались. Может быть, это хорошо: хоть он и не трусливого десятка, а кто знает, не убоялся ли бы, если б заранее знал, сколько раз предстоит оступиться, шагая по ней, разбиться в кровь и даже заглянуть туда, за черту…

Впрочем, в первый раз это случилось еще тогда, в детстве, в одиннадцать лет. Он ловил в пруду гидр, да они, видно, плохо ловились; ему надо было проверить какие-то свои мысли, а сачок оставался пустым. И вот он, снедаемый нетерпением, с излишней резкостью забросил в очередной раз сачок и — бултыхнулся в зеленую тину. Вытащили его уже изрядно нахлебавшегося; плавать он не научился — может быть, потому, что и в этом деле не хотел обнаруживать свое неумение перед Колей. Однако эта холодная ванна не могла уже умерить жар его страсти…

В тот день случилась еще одна беда. Едва отдышавшись после нечаянного купания, он чуть не сгорел: в доме случился пожар. То было 20 июля, в Ильин день, когда по традиции в Панасовке собирались на именины хозяина родственники и знакомые со всей губернии. Огонь сильно напутал мальчика, но он долго бегал по дому, ища маленького Колю — только что родившегося сына Екатерины Ильиничны. Лишь узнав, что мальчик в саду, на руках у матери, он покинул охваченный пламенем дом.

Нет, не всегда он был «убоищем»…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.