Глава вторая О первых успехах отрока-живописца и начале учебы в Мадриде
Глава вторая
О первых успехах отрока-живописца и начале учебы в Мадриде
Из мира детства в отрочество наш герой вступил с новым привкусом жизни, что свойственно всякому переходному возрастному периоду. Мальчик вдруг осознает себя другим, и видимый мир обретает другие свойства. Те знания, что мы получаем в детстве, в зависимости от почвы, на которой взрастает цветок человека — в нашем случае гения, — обретают новые качества. Все непонятное ранее вдруг выплывает из тумана в своей реальной и объемной яви, и лишь что-то неизживаемое, зароненное в глубины подсознания то ли с самого рождения, то ли навербованное словом или действием в младенчестве, остается навсегда. И с этим человек расстаться не сможет, даже если и будет наступать себе на горло, — все равно это будет терзать его душу, бередить, наводить морок, и постоянно в голове станут, как грибы, расти вопросы, на которые нет и не может быть никакого ответа. Нет, мы не говорим о вечных и неразрешимых проблемах бытия либо таинственной и непредсказуемой черте жизни… Многоточие здесь вполне уместно. Для постороннего исследователя, психоаналитика вопросы эти, возможно, не составят тайны, он сможет объяснить и себе, и пациенту суть и причины его странных слов и поступков, но все равно что-то будет ускользать, делиться, множиться и, словно рой мух, облепит мозг и будет сосать его пустыми и ненужными, но жгучими и непредсказуемыми вопросами…
Вот и о мухах, кстати… Дали любил мух, более того, обожал, когда в летнюю жару они облепляли его потное тело, и это было, как он признавался, одним из стимуляторов его творчества.
Зато кузнечики наводил на него ужас. В детстве он любил их, но однажды поймал рыбку-соплюшку, голова которой была похожа на голову кузнечика. С тех пор сверчок стал для него невыносимым существом, он трясся от страха, если ему попадался на глаза кузнечик или, не дай Бог, прыгал на него. Прознавшие об этом сверстники просто изводили его в школе этим мерзким насекомым: подбрасывали зеленого попрыгунчика в книги, швыряли в голову и так далее. Сальвадор пошел на хитрость. Убедил мальчишек, что еще больше, чем кузнечиков, боится бумажных птичек, и стоически переносил пытку сверчками, зато орал благим матом, если в него запускали самолетиком.
Даже в зрелом возрасте Дали не мог избавиться от страха перед этими насекомым. «Тяжелый неуклюжий скок этой зеленой кобылки, — пишет Дали в «Тайной жизни», — повергает меня в тоскливое оцепененье. Мерзкая тварь! Всю жизнь она преследует меня как наваждение, терзает, сводит с ума. Извечная пытка Сальвадора Дали — кузнечик!»
Насколько глубоко запрыгнул сверчок в подсознание художника, можно судить по его работам. Мерзкое насекомое изображено в «Великом онанисте» присосавшимся к лицу сновидца снизу, с облепленным муравьями брюшком. Является кузнечик и в «Осквернении гостии» в той же позе, да и во многих других картинах. Вообще насекомые в живописных фантазиях Дали занимают значительное место и появляются на его холстах на протяжении всего его творческого пути.
Но как в детстве, так и в отрочестве непреходящей осталась любовь к Кадакесу, где «сама природа учит искусству». Именно там Дали жил полной творческой жизнью, исступленно занимаясь живописью по двенадцать часов в сутки уже в мальчишеском возрасте. Он служил искусству преданно и страстно, и это качество его натуры, привычка трудиться, останется на всю жизнь. Это окажется единственно возможным способом существования, его нишей, норой и, если угодно, наркотиком.
По сути, любой человек в той или иной степени наркоман — в том смысле, что всякий находит свое средство уходить от темных сторон жизни, ее невзгод и неприятностей. Для одного — это книги (библиоманкой, кстати, была жена художника Гала), для другого — музыка, для третьего — табак или алкоголь, для иных — женщины, для отъявленных неудачников — опиум или героин, а для продвинутых гениев нет ничего слаще, чем заниматься любимым делом, таких еще называют трудоголиками.
Сестра Сальвадора Ана Мария вспоминает, что он целыми днями не вылезал из студии, откуда постоянно доносилось его невнятное пение. Лорка также замечал, что Дали «жужжит за работой, как золотой шмель». Мастерскую юный Дали унаследовал от Рамона Пичота. Это «светлая комната со стеклянным потолком — когда-то это была бедняцкая лачуга». Здесь писал свои работы и Пикассо, когда приезжал в Кадакес в гости к Пичоту.
Дали и вправду пишет очень много. И не только полюбившиеся с детства родные морские пейзажи, но и портреты отца, матери, сестры, которая позировала брату несчетное количество раз, и только ее портретов сохранилось больше дюжины, а также своей тетушки Каталины и няни Лусии. «Портрет Лусии», написанный в возрасте четырнадцати лет, удивляет зрелым мастерством, психологически верно передает юный художник незлобивый характер пожилой женщины и воспевает ее старческую красоту.
«Не знаю ничего прекраснее, — откровенничает Дали в «Тайной жизни», — чем восхитительно морщинистые лица моей кормилицы Лусии и бабушки, двух чистеньких белоголовых старушек… Старость изначально пробуждала во мне благоговение… Как страстно хотелось мне постареть — сразу, в мгновенье ока! А Фауст? Жалкое существо! Ему открылась высшая мудрость, а он продал душу за юношеский румянец и младое невежество».
К шестнадцати годам молодой живописец создает уже внушительную коллекцию холстов, написанных в импрессионистской манере. Пастозный мазок, чувствуется фактура, композиции точны и безупречны, цветовая гармония, какой позавидовал бы и Клод Моне, при этом свет живет на его ранних холстах так естественно, как будто перед зрителем и не картина вовсе, а живой пейзаж в окне.
Особенно поражает светозарностью его автопортрет с рафаэлевской шеей, написанный в 1921 году, как и многие пейзажи, в том числе и работа «Моя лодка», прекрасно скомпонованная, полная активной жизни, движения; пластичные формы лодки, паруса и вздувшейся от ветра светлой рубахи гребца монументальны и налиты эпической силой.
Импрессионизм в то время был для юного Сальвадора единственным образцом для подражания, эталоном. Он грезил светом и цветом, наслаждался их взаимообогащающей игрой в бухтах Кадакеса, где скалы отражаются в воде цветной и трепетно-подвижной «импрессионистической» рябью, его «пьянят эти синие тени и закатные отсветы», и он с фанатичным воодушевлением переносит на холст свои восторженные впечатления. Ведь импрессионизм — это впечатление! Еще больше утвердился юный Дали в своей привязанности к этому течению, когда побывал в 1920 году в Барселоне и увидел во Дворце изящных искусств работы Хоакима Мира, принадлежавшего, как и Рамон Пичот, к группе испанских импрессионистов, которых прозвали «шафрановыми» по их пристрастию к золотисто-охристой палитре. Пейзажи Мира восхитили Дали безмерно, он увидел тогда в этом художнике «гения цвета и света». Что, помимо живописи, интересует Сальвадора? Что несет ему вдохновение, кроме природы Кадакеса, где каждый вздох моря, всякий блик на воде закатного луча приводят его в трепет и душевное ликование?
Конечно же, книги. По альбомам серии «Гованс», купленным отцом, он изучает творчество старых мастеров по черно-белым репродукциям. Великие художники прошлого вызывают у него экстатическое преклонение. Он даже пытается в пятнадцатилетнем возрасте писать небольшие статейки о Веласкесе, Гойе, Эль Греко, Микеланджело, Дюрере и Леонардо да Винчи для журнальчика «Студиум», издаваемого в Фигерасе юным Дали вместе со своими друзьями. Мы не будем давать оценок первым литературным опытам художника, помещенным его сестрой Аной Марией в книге своих воспоминаний, к великому неудовольствию ее брата, но отметим, что Веласкес даже в черно-белом изображении произвел на него очень сильное впечатление, он восхищается шедеврами мастера «Менины» и «Пряхи», отмечает их высокое живописное мастерство.
В его мастерской на книжной полке стоят романы Барохи и Рамона дель Валье-Инклана, стихи Рубена Дарио, а также том немецкого философа Иммануила Канта. Вряд ли отрок понимал хитросплетения кантианской «Критики чистого разума», но впоследствии уверял, что эта книга была «наилюбимейшим чтением… как очарованный странник блуждал я по лабиринту его построений, и мои едва прорезавшиеся мозговые извилины ловили музыку сфер». Сильное впечатление произвел на него «Философский словарь» Вольтера, зато Ницше особых эмоций не породил, ему тогда казалось, что о том же он «мог написать куда лучше». А кроме того, ему всегда внушал отец, да и Вольтер писал тоже, что Бога нет, а Ницше уверял, что Бог всего лишь умер! Стало быть, Он был, существовал, а может еще и воскреснуть.
Трогали его и такие, к примеру, стихи Рубена Дарио:
Море напевное,
море волшебное,
ты ароматом зеленым,
музыкой звонкой и красками
напоминаешь о детстве моем отдаленном…
Образ маркиза де Брадомина, героя «Сонат» Рамона дель Валье-Инклана, гордого романтика и искателя приключений, был близок ему по мироощущению и глубоко запал в сердце.
Сестра Ана Мария вспоминает, что брат был «редкостный упрямец, да и гордец» и стремился «выделиться во что бы то ни стало, каким угодно способом привлечь к себе внимание, и он вытворял Бог знает что». Прежде всего со своей внешностью. Еще раз обратимся к мемуарам Аны Марии:
«Брат отпустил длинные волосы и бакенбарды в полщеки, отчего лицо его стало казаться еще более вытянутым. Сальвадор был очень смугл и бледен одновременно — в смуглоте его проскальзывал отчетливый оливково-зеленоватый оттенок. Иногда зелень проступала слишком уж явственно, и все в доме начинали тревожиться: не болезнь ли это.
Большой шейный платок, свободная куртка или, наоборот, — в обтяжку (брат не признавал ни пиджаков, ни жилетов), широкие брюки до колен, высокие гетры и, конечно же, лицо, запоминающееся с первого взгляда, — таков был в ранней юности облик того, кому еще предстояло стать великим живописцем».
Да, еще только предстояло. А тогда, в юности, когда кончалось лето, а вместе с ним, как выражался художник, и «очередной семестр эстетики» в благословенном Кадакесе, и наступали, по возвращении в Фигерас, тягостные дни учебы в двух школах сразу. Помимо старших классов гимназии, по воле отца, он посещал, как мы уже говорили, и католический коллеж братьев Марист. Там и там преподавалось одно и то же, но дубль-образование в Испании было обычным явлением среди среднего класса. Считалось, что дополнительное религиозное воспитание будет способствовать врачеванию нравственных болезней отрочества и наставлять на верный жизненный путь.
Хотя странно, что дон Сальвадор Куси, отъявленный безбожник и материалист, приверженец французских энциклопедистов, отправил своего сына учиться в католический коллеж.
Учился Сальвадор в целом неплохо, получал отличные оценки по гуманитарным предметам, по химии же и математике — удовлетворительные. Непрочтенным, вероятно, либо упавшим в отдаленный закоулок юношеской памяти оказался афоризм кенигсбергского отшельника: «В каждом знании столько истины, сколько в нем математики». Позже, в пятидесятые годы, работая над большими холстами на религиозные темы, Дали воспылает любовью к геометрии, и ему понадобятся помощники, архитектор и математик, для расчета точно выверенных пропорций.
Но самыми любимыми, разумеется, были занятия рисованием. Дон Сальвадор Куси записал своего сына в Муниципальную школу рисования, руководил которой график Хуан Нуньес Фернандес, получивший высшее художественное образование в Мадриде, в Королевской академии Сан-Фернандо, где будет учиться и наш герой. Фернандес был очень талантливым педагогом, от Бога, как говорят, и дал своему лучшему ученику очень много, о чем Дали позже с признательностью вспоминал.
Фернандес также сразу понял, что в его школе появилось очень сильное дарование. Дали в «Тайной жизни» вспоминает, что однажды на занятиях он, вопреки наставлениям педагога, так натуралистично изобразил бороду старика-натурщика, что Фернандес заключил его в объятия и назвал гением.
А сестра художника описывает в своей книге мемуаров такой случай: была страшная непогода, лил сильный дождь, но юный Дали, единственный из всех учеников Фернандеса, пришел в школу. Так велика была в подростке необоримая фанатичная страсть к искусству.
Осенью 1918 года юный художник, а ему в ту пору было четырнадцать лет, впервые выставил свои работы публично в театре Принсипаль, где в настоящее время находится знаменитый Театр-музей Сальвадора Дали, что весьма символично. Вместе с ним тогда выставили работы и двое его фигерасских коллег, гораздо более старших по возрасту. Пальму первенства художественный критик в местной прессе отдал мальчику Дали, оговариваясь, что в живописи он уже не мальчик, а вполне зрелый мужчина; отметив очевидные достоинства картин молодого художника, в частности и активную светоносность, критик проницательно пророчил Дали славу великого художника.
Две работы с выставки были проданы, и, таким образом, первые в своей жизни деньги Дали заработал живописью. О деньгах, кстати, молодой человек имел очень абстрактное представление. Сколько ему ни объясняли, что деньги можно менять, а при покупках брать сдачу, он этого уразуметь не мог. Поэтому в кино он всегда ходил с сестрой, и она покупала билеты, потому что он, по ее словам, «боялся кассиров не меньше, чем телефонов и кузнечиков». А кино он любил страстно и не пропускал ни одного нового фильма.
Разумеется, ему было не до денег, голова была занята другим, он был наполнен до краев и захлестнут постоянно творческими поисками и фантазиями, бывшими для него реальнее всякой жизненной правды; все бытовые и социальные проблемы на протяжении всей его жизни решали за него другие. В детстве и юности — семья, а после разрыва с семьей — жена Гала.
Не лишенный родительских амбиций, фигерасский нотариус очень гордился успехами сына и ни в чем ему не отказывал. На его деньги в Барселоне дядя художника Ансельмо Доменеч, книгоиздатель и книгопродавец, покупал самые лучшие и дорогие кисти, краски, холсты, масла, разбавители и все другое, необходимое для занятий живописью. Конечно, отцу не хотелось, чтобы сын становился профессиональным художником, он предпочел бы для него другую профессию со стабильном доходом, однако, убедившись, что для Сальвадора живопись оказалась призванием, а не преходящим увлечением, не стал препятствовать намерениям сына получить высшее художественное образование в столице.
После того как Сальвадор получил из рук мэра первый в жизни и первый по значению приз лучшего ученика Муниципальной школы рисования, он, хоть и писал позже, что «сдерживал желание расхохотаться им в лицо», окончательно осознал свой дар как богоявленную данность, и давно принятое решение стать художником укрепилось — как успехами, так и родительским благословением.
Трудно сказать, как сложилась бы судьба гениального живописца, убежденного с самого детства, что он таковым и является, будь социальный статус и материальные возможности его отца иными. Быть может, он закончил бы свои дни под мостами Парижа, если бы не Гала…
О Гале мы будем говорить позже, а теперь поведаем о девушке по имени Карме Роже, повстречавшейся Дали на вольных и чистых просторах страны, зовущейся Юностью.
Она была дочерью хозяина популярного и поныне фигерасского кафе «Эмпурион». Эта, как ее описывает Ана Мария, «светловолосая блондинка с поразительно светлой кожей», замечательная пловчиха, рослая и крепко сложенная, давно заприметила длинноволосого сына нотариуса, и его экстравагантные наряды, как и успехи в живописи (его имя стало появляться в газетах и было у фигерасцев на слуху) стали неистощимой темой болтовни с подружками.
Дали в «Тайной жизни» пишет, что она приглянулась ему на факультативе по Платону, который проходил под открытым небом. Они обменялись взглядами и убежали в близлежащее поле, где она легла на примятые колосья, и они долго целовались, но у нее тогда был сильный насморк, поэтому сопли мешали ей целоваться, она сморкалась в подол, потому что носовых платков у них не было. Словом, первое причастие к женской плоти у Дали прошло все в соплях, и дальше, в прямом смысле, сопливых нежностей дело не пошло, к удивлению и досаде девушки.
Несмотря на бесплодность попыток Карме Роже привязать малыша Дали к своей восхитительной плоти (у нее были «очень красивые груди — как рыбки, они бились у меня в руках», а под мышкой у нее пахло «гелиотропом и ягненком и, кажется, еще жареными кофейными зернами, чуть-чуть»), их связь продолжалась очень долго. Он писал ей письма, когда уезжал к дядюшкам в Барселону, называл невестой. Переписка шла через длинноносую подружку Карме, о которой говорили: «нос Лолиты возвращается из Барселоны сегодня, а сама она будет завтра».
Карме Роже гордилась им и его успехами, он же был равнодушен как к ней, так и к своим успехам, и воспринимал это как должное: ведь он избранный…
Когда в апреле 1920 года отец сказал Сальвадору, что через пару лет, когда сын получит степень бакалавра, поедет учиться в Мадрид, в Королевскую академию, он был на седьмом небе от счастья и поклялся, что «станет гением, и мир будет преклоняться предо мной».
Он по-прежнему много пишет, но палитра меняется: холсты, написанные после 1921 года, почти полностью утратили импрессионистическое начало. Дали пытается работать открытым цветом, создавая динамичные многофигурные композиции, от которых веет плакатом с его вызывающе острым и прямолинейным смыслом.
Отчасти это вызвано знакомством с книгой о футуризме, пересланной из Парижа в подарок от Рамона Пичота, с запиской, где старший коллега пишет, что «в импрессионизме уже нет былой силы».
Вероятно, молодой художник также пришел к этому выводу, рассматривая репродукции работ Умберто Боччони, Джино Северини, Джакомо Балла и других итальянцев, полные динамики, движения, со смещенными планами, словно сросшимися, не в масштабе, предметами и кричащим, неистово буйным колоритом.
Во всяком случае, влияние Боччони, которое и сам Дали признавал, видно в его «Ярмарке» и других работах того периода. Разделял ли он взгляды футуристов, отрицавших в своих манифестах не только салонное искусство, но и импрессионизм, символизм и другие течения, провозглашавших смерть музеям и библиотекам, призывавших «ежедневно плевать на алтарь искусства» и верно служить стальной машинерии, воспевавших идолов технократического ХХ века? Заразил ли его «великий футуристический смех, который омолодит лицо мира»?
В какой-то степени можно сказать и да, однако надо помнить, что Испания была окраиной Европы с устоявшимся, охраняемым католицизмом, традиционным реализмом в культуре, туда не вдруг и не без риска опрокинуться проникали новые художественные идеи из Франции и Италии, в отличие, скажем, от России, где футуризм моментально прижился усилиями Маяковского, Бурлюка и Крученых.
Тем не менее в Барселоне существовала галерея Хосефа Далмау, который первым в Испании показал выставку кубистов в 1912 году, на которой зрители увидели работы Хуана Гриса, Мари Лорансен, Жана Метценже, Альберта Глеза и знаменитую работу «Обнаженная, спускающаяся по лестнице номер 2» Марселя Дюшана.
В 1920 году Далмау организовал большой показ интернационального, в основном французского, авангарда, где среди уже названных участвовали Матисс, Пикассо, Дерен, Диего Ривера, Миро, Ван Донген, Брак и тот же Северини.
Продвинутый галерист, в прошлом несостоявшийся художник, Далмау держал, можно сказать, руку на пульсе европейского изобразительного искусства с его постоянно меняющимися художественными течениями. Он не только организовывал выставки, но и популяризировал новые творческие идеи в созданном им авангардном журнале «391», главным редактором которого стал один из лидеров дадаизма, кубинец французского происхождения Фрэнсис Пикабиа.
Дядя Сальвадора Дали, книгоиздатель Ансельмо Доменеч был хорошо знаком с Хосефом Далмау, и если учесть, что он постоянно посылал племяннику книжные новинки и журналы по искусству, можно предположить, что молодой художник был знаком и с этим журналом и каталогами выставок в галерее Далмау. Во всяком случае, из дневников Дали за 1920 год можно узнать, что он много спорил о русской революции и о Пикассо со своим другом Субиасом Галтером, вернувшимся из Барселоны. Этот Субиас стал впоследствии профессором истории искусств. Он был на семь лет старше Дали и был очень информированным в тогдашней художественной жизни человеком.
Так вот, и о русской революции, оказывается, говорил юный Дали со своим приятелем. Как он к ней относился? Восторженно. И мечтал, чтобы и Испания последовала примеру России. И здесь сказывался не только бунтарский дух юношеского максимализма, жаждущего новизны, но и общий настрой общественного сознания, ностальгирующего по тем временам, когда Испания была великой империей, во владениях которой не заходило солнце. Интеллигенция открыто сетовала на застой, цензуру, на то, что к концу ушедшего XIX века Испания потеряла свои последние колонии в Америке — Кубу и Пуэрто-Рико, не видела перспектив развития и обновления при существовавшем монархическом строе, поэтому, конечно, выступала за революционные преобразования. Пример России был заразителен.
У молодого Дали, внимательно следившего за ситуацией в стране по газетам, политический настрой был более чем радикальным и подогревался к тому же доморощенным каталонским сепаратизмом. Он приветствовал и терроризм, если он приближал время республиканских свобод.
Но юноша, хоть и кипел внутри, вел с приятелями откровенные разговоры на тему социальной справедливости, записывал в дневнике коммунистические лозунги, однако на баррикады идти не собирался и ни в какие партии не вступал. Он был прежде всего художником, служение святому искусству стояло всегда у него на первом месте.
К тому же в то время ему довелось пережить тяжелую утрату. Шестого февраля 1921 года после операции по поводу рака матки умерла его мать. Фелипе Доменеч было всего сорок шесть лет. Надо ли говорить, как тяжело переживали горе родные Дали — сестра, отец, тетушка, a он писал позже:
«Смерть матери настигла меня как сокрушительный удар. Ни прежде, ни после мне не доводилось испытать ничего подобного. Я боготворил мать и знал, что ни одно существо на свете не может с ней сравниться. Я знал, что она — святая, что ни одна душа, сколь бы ни были очевидны ее достоинства, не способна достичь тех высот, где обретается душа моей матери. Ее доброта искупала все — и в том числе мои изъяны. Я не мог примириться с утратой. Мать любила меня такой великой и гордой любовью, которая не ошибается, — я просто обязан был явить гениальность, пусть даже в пороке».
Год спустя он впервые выставился в знаменитой галерее Далмау в Барселоне, где представил на выставке каталонских студентов восемь своих работ. Барселонская пресса высоко оценила молодого Дали, а журнал «Каталониа графика» поместил репродукцию его «Ярмарки». Все его выставленные работы были куплены.
А еще через полгода, в июне 1922, Сальвадор Дали успешно сдал выпускные экзамены в институте Фигераса и получил степень бакалавра. Осенью уже предстояли другие экзамены — вступительные, в давно вожделенную Королевскую академию.
Королевская академия изящных искусств Сан-Фернандо была основана Филиппом V, первым испанским Бурбоном, в 1742 году. Ее художественный факультет располагался в красивом здании неподалеку от музея Прадо, куда Дали будет ходить почти ежедневно во время своей учебы в Мадриде.
О поступлении в Академию очень занимательно рассказал и сам Дали, и его сестра в своих мемуарах. Приехали они в Мадрид всей семьей — он, его отец и сестра — и являли для столичных жителей такое комичное зрелище, что на них стали просто показывать пальцем. И неудивительно: Сальвадор ходил в длинном, до пят, плаще, огромном черном мохнатом берете, длиннющий шарф свисал с шеи анархистским знаменем, в руках — длинная трость, лицо обрамлено бакенбардами, а иссиня-черные волосы отпущены до плеч. Можете себе представить, как смотрелись рядом с ним провинциально одетый отец и девочка-подросток в локонах. Когда они однажды отправились в кино, их просто обсмеяли, и вспыльчивый отец сказал, что в кино он больше ни ногой.
Итак, предстояли экзамены. Первый — по рисунку. Дали должен был выполнить «Вакха» по скульптуре Якопо Татти иль Сансовино. Шесть дней, отведенные на рисунок, описаны у Дали примерно так. Два дня Сальвадор усердно трудился, а на третий смотритель Академии заметил отцу Дали, что у его сына рисунок меньше, чем у остальных, да и поля слишком широкие. Отец был явно обеспокоен этим замечанием и посоветовал сыну, пока не поздно, начать рисунок заново. Сальвадор без колебаний скомкал начатый рисунок (воля отца была для него законом), однако на третий день у него ровным счетом ничего не получалось, и отец впал в панику, ругая себя, что посоветовал сыну начать сызнова. Да уж, действительно, послушался смотрителя! На четвертый день Дали скомпоновал столь неудачно, что ноги Вакха на листе просто не поместились.
Итак, оставался всего один день, за который надо было сделать рисунок, а ведь требовался еще один день на проработку. Отец в буквальном смысле рвал на своей лысой голове остатки волос.
В оставшийся, шестой, день Сальвадор всего за час сделал рисунок, но он оказался еще меньше первого! Отец был в полном отчаянии и говорил, что придется «хвост поджавши домой возвращаться». Однако комиссия вынесла иной вердикт: «…несмотря на несоответствие представленной работы требуемым размерам, рисунок выполнен столь безукоризненно, что комиссия считает возможным отступить от правил».
Вся семья была несказанно счастлива. Довольный отец уехал с дочерью домой в Фигерас, а ставший студентом Королевской академии молодой Дали поселился в «Студенческой резиденции» — элитном общежитии для детей состоятельных родителей. Это общежитие состояло из пяти корпусов, где жили 150 студентов, имело прекрасную библиотеку, удобные комнаты с душевыми и ванными и было окружено садами.
В «Рези», как называли общежитие сами обитатели, царил дух свободы. Это был, единственный, пожалуй, из учебных центров в Испании, не подконтрольный церкви. В разное время с лекциями здесь выступали многие знаменитости: писатели Герберт Уэллс, Луи Арагон, Поль Валери, физик Альберт Эйнштейн, философ Хосе Ортега-и-Гассет. На музыкальные вечера сюда приезжали не менее известные Мануэль де Фалья, Андрес Сеговия, Игорь Стравинский, Морис Равель, Франсис Пуленк. Дали, как одержимый, принялся за учебу. После занятий в Академии шел в Прадо, где проводил долгие часы. Наконец-то он мог хорошенько изучить и насладиться своим любимейшим Веласкесом. В нем Дали видел не только одного из прославленных старых мастеров, но и великого новатора, — позже он писал, что в одном куске Веласкеса содержится весь так называемый современный авангард.
В «Резиденции» он запирался у себя в комнате и усердно трудился. Ни с кем из студентов он не знакомился, отчасти по причине своей сверхзастенчивости, о которой ходили впоследствии легенды, отчасти из провинциального снобизма и параноидальной уверенности в своей избранности. Удивительнейшим образом в нем уживались робость, полная некоммуникабельность, боязнь в одиночку перейти улицу (как свидетельствует сестра, его надо было, как малыша, переводить за ручку), зачехленность от окружающих и в то же время — агрессивное навязывание своих взглядов, страсть к скандалам и чудовищный эгоцентризм.
В то время в «Рези» жил человек, обладавший талантом дружеского общения, которого звали Пепин Бельо. Он был знаком почти со всеми обитателями элитного общежития. Его добродушное обаяние и умение слушать снискали ему славу доброго малого. Он страдал бессонницей и вел поэтому ночной образ жизни. Пепин был студентом медицинского факультета, но врачом так и не стал, как, впрочем, художником или поэтом, хотя и в этих областях подавал надежды, растратив себя на общение с друзьями.
Был он приятелем и Луиса Бунюэля, также любителя ночной жизни. Бунюэль был типичным упрямым арагонцем, причем эти провинциальные качества усугублялись его мужскими доблестями: он занимался боксом, греблей и другими видами спорта, был подтянутым красавцем и регулярно посещал лучшие публичные дома испанской столицы. Именно Пепин Бельо и познакомил Бунюэля с Дали, хотя Бунюэль в своих воспоминаниях говорит, что «открыл» Дали именно он. А сам художник пишет, что все-таки именно Пепин Бельо как-то однажды заглянул в оставленную открытой горничной дверь и увидел кубистические работы, о чем и рассказал другим своим приятелям…
Новичка взяли в оборот и стали таскать по злачным местам Мадрида — учили «кутить». В первый же поход в кафе под названием «Хрустальный замок» Дали напился через четверть часа (это с непривычки, а позже он будет равнодушен к алкоголю). Когда его эпатирующее одеяние и бакенбарды стали вызывать у посетителей соответствующую реакцию, друзья рьяно встали на его защиту. Особенно, как вспоминает Дали, «грозен был Бунюэль, известный задира и отчаянный драчун».
Но молодой художник тут же объявил своим новоявленным приятелям, что не хочет больше испытывать их терпение, да и терпение окружающих, поэтому принимает решение постричься и облачиться в цивильный костюм, чтобы не отличаться от своих друзей.
Этим он вызвал у них легкое разочарование. Им было приятно, что рядом с ними такая диковинка, эпатирующий публику эктравагантный субъект, — сами они были насквозь добропорядочные буржуа, плоть от плоти своих родителей, даже на такой невинный бунт их не хватало…
Но была и тайная причина, почему Дали предпочел постричься и купить себе приличный костюм. Он решил «привлечь внимание элегантных женщин». А элегантная женщина в ее идеальном воплощении описана Сальвадором Дали в его «Тайной жизни» так. Она не должна быть красавицей, в ней ощущается грань ее уродства. И если лицу элегантной женщины «красота ни к чему, зато руки и ноги должны быть безупречно красивы», а в фигуре главное — «крутые и поджарые» бедра; глаза, разумеется, умные, а «в очертаниях рта элегантной женщины должна сквозить отчужденность, высокомерная и печальная… Нос? У элегантных женщин не бывает носов! Это привилегия красавиц… Элегантная женщина строга и не сентиментальна, и душа ее оттаивает лишь в любви, а любит она сурово, отважно, изысканно и жадно…»
Вот такую женщину отправился однажды искать уже постриженный и облаченный в цивильный костюм Дали в кабаре «Флорида», но, увы, ни одна из посетительниц не подошла под описанные определения.
Пять лет спустя он встретится в Кадакесе со своим идеалом, эталоном элегантной женщины по имени Гала Элюар… А впрочем… Книга «Тайная жизнь», которую мы только что цитировали, написана Дали в Америке в 1940 году, когда он был уже женат на Гале, поэтому вполне вероятно, что параметры элегантной женщины списаны с уже готового, под боком, образца.
Лидером развлекавшихся в ночном Мадриде студентов был Бунюэль. Будущий великий режиссер, когда был студентом, никак не мог определиться с выбором профессии. Сначала он поступил на сельскохозяйственный факультет Мадридского университета, потом перевелся на инженерный, затем год учился на факультете естественных наук, где изучал насекомых, преодолевая отвращение к паукам. А закончил учебу в университете на историческом факультете. Он был в душе анархистом, его грызли амбиции, и в ночной столице Бунюэля интересовали не только развлечения как таковые — с выпивкой, разговорами и девочками; он искал единомышленников, жаждал общения с такими же бунтарями, охотниками до новизны. Он без колебаний вступил в группу «Ультра», куда входил мадридский писатель Рамен Гомес де ла Серна, а также Хорхе Луис Борхес, будущий Нобелевский лауреат, и его сестра, художница. Они просто с ума сходили по новым французским течениям, верили в прогресс, преклонялись перед его победами — автомобилями, самолетами, кинематографом, телеграфом и так далее. Отголоски футуризма и дадаизма будоражили их, и они обменивались новыми книгами и журналами, читали друг другу свои стихи и статьи, без конца спорили. Словом, знамя бунтующей молодости рьяно и радостно развевалось в их нетрезвых головах.
Для нашего героя, как ни скептически и с изрядной долей юмора он не описывал бы впоследствии в своих книгах время учебы в Мадриде, это было своеобразным крещением, посвящением в то, чем он будет жить дальше, тем, что определит его творческую судьбу.
Написанная в то время на бумаге акварелью и чернилами работа «Грезы ночных прогулок» очень точно отражает эмоциональное напряжение и страстный интерес юноши к новому романтическому времяпрепровождению в обществе друзей, с тайными сердечными волнениями и интригами, жгущими душу и сердце наблюдениями за жизнью большого города с его влекущими пороками продажной любви и тем чувством свинцового тупого одиночества, от которого и бегут обитатели мегаполиса в полную тайн и разочарований Ночь…
Это не единственная работа на эту тему. Еще до Мадрида, в Фигерасе, он начал серию акварелей с сюжетами плотских вожделений. Но в «Грезах» больше романтического чувства и юношеской веры в святость дружбы и ее непреходящую ценность.
Что ж, так оно и было на самом деле, и, повторимся, как ни иронизировал впоследствии Дали с высот своей известности, как он ни бросался словами эпатирующего гения о том времени, его работы того периода все же говорят об обратном. В эпизодах ночных странствий, что мы видим в «Грезах», отстраненных, конечно, и преображенных видением художника, есть то тепло и те незабвенные чувства, что рождаются только тайной молодости и крепкой, как кажется, дружбы…
В один из таких вечеров, подогретые шампанским, всласть наговорившись о революции, — при этом обычно застенчивый и молчаливый Сальвадор выплеснул хриплым своим голосом целую филиппику против грязной буржуазной прессы, порочащей Ленина и большевиков, которые создают музей импрессионизма! — так вот, к пяти утра под звуки негритянского джаза собутыльники в порыве дружеского расположения и единства на пьяной волне решили встретиться здесь через пятнадцать лет несмотря ни на что, даже если на месте этого кабака, где они пьянствовали, ничего не будет. Разорвали на семь частей клубную карточку и написали на каждом клочке номер, причем Дали достался клочок с номером восемь, хотя всего их было семеро. Через 15 лет в Испании разразилась гражданская война. В отеле, где происходил акт торжественной клятвы, разместился госпиталь, куда угодила бомба, так что на месте достопамятной встречи действительно оказались руины.
Да, трудно себя представить без теплых воспоминаний о давно ушедшем призрачном времени юности… Я всю жизнь прожил в Колпине, пригороде Петербурга, и мои молодые годы протекали на берегах реки Ижоры, тогда еще прозрачной, под склоненными над ней столетними ивами; на их толстенных ветвях, распростертых над прибрежной водой, утром сидели рыбаки, а по вечерам и ночам — влюбленные. Идиллическое это место теперь также разрушено, но не в результате гражданской войны, а по воле идиота-градоначальника, решившего сделать бетонную набережную, поэтому в одну мартовскую морозную ночь исполинские темные трупы деревьев оказались на покрытом пушистым снежком льду. И вместе с ними погибли и минуты отроческого счастья, что таилось в зеленой мгле прибрежного сумрака, когда ты сидел в обнимку с девушкой, вытягивая, как вечность, нектар наслаждения с податливых губ…
Как все похоже! Мы также обменивались книжными новинками, перепечатанными стихами Гумилева или еще более запретного Мандельштама, спорили — и опять же о революции! — но только совершенно в другой окраске и ином смысле, — ведь мы были ее жертвами, узниками, запертыми в демагогическом пространстве так называемой коммунистической «свободы», охраняемой чекистами и стукачами…
Но вернемся в Мадрид. Уже с первого семестра учеба в Академии разочаровала Дали. Он с удивлением понял, что эти «увешанные медалями и регалиями старцы» едва ли способны утолить его жажду художественных знаний. И не потому, что закисли в косном академизме, а потому, что барахтались в паутине импрессионизма, через который молодой адепт, можно сказать, уже перешагнул. Его в Академии интересовала прежде всего техника живописи и все с ней связанное, а ему говорили, что «надо искать собственную манеру». Писавший уже холсты в манере кубизма, Дали искал мастерства, «жаждал досконально изучить рисунок, цвет, перспективу», а ему говорили, что в «живописи нет правил»!
Дали уже тогда, в молодости, если и не понимал до конца, то интуитивно ощущал, что авангарду грош цена, если он не будет идти из традиции; если же, как безродный Маугли, будет проявлять свою дикую самобытность кустарным способом, то он может уйти в небытие, даже не родившись.
Позже он придет к выводу, что «все неукорененное в традиции — плагиат». Эта фраза принадлежит испанскому писателю Эухенио д’Орсу (он еще появится на наших страницах). В продолжение темы Дали пишет вот что:
«Приведу пример в назидание изучающим историю искусств: Перуджино и Рафаэль. Рафаэль еще в ранней юности, сам того не заметив, впитал во всей полноте традицию, воплощенную в работах его учителя Перуджино. Рисунок, светотень, фактура, композиция, архитектоника, миф — все было ему дано. Он властелин, он — волен. И может вдохновенно работать при самых строгих ограничениях. Если понадобится, он уберет колонну, добавит несколько ступеней к лестнице, еще ниже наклонит голову Богоматери — так что скорбные тени лягут возле глаз. Какая свобода, какое богатство, какой накал! Сравните с Пикассо — вот полюс, противоположный Рафаэлю. Он столь же велик, но проклят. Проклят, раз обречен на плагиат, как всякий, кто восстает против традиции, крушит ее и топчет, недаром на всех его вещах лежит отблеск рабской ярости. Раб, он скован по рукам и ногам своим новаторством. В каждой работе Пикассо пытается сбросить цепи, но его тяготит и рисунок, и цвет, и композиция, и перспектива — всё. И вместо того, чтобы искать опору в недавнем прошлом, из которого он сам вышел, вместо того, чтобы припасть к традиции — живой крови реальности, он перебирает воспоминания о зрительных впечатлениях, и получается плагиат: то он списывает с этрусских ваз, то у Тулуз-Лотрека, то копирует африканские маски, то Энгра. Вот она, нищета революции. Верно замечено: “Чем яростнее бьешься за обновление, тем неизбежнее топчешься на месте”».
Лучше не скажешь. Вряд ли очерченная тенденция сформировалась уже в юности, но в работах того периода чувствуется определенное и точное толкование изображаемых событий сквозь призму тех незыблемых основ традиции, которой Дали был верен всегда. Причем толкование своих подсознательных образов он насыщал избирательной направленностью — фантомы его образов не выдуманы, не скопированы извне, а воплотились точными копиями его подсознания. Недаром Дали говорил впоследствии одному журналисту, что ничего не трансформирует в своих образах, не удлиняет и не увеличивает какие-то предметы или части тела, а просто срисовывает то, что рождается у него в голове.
Для художника Дали всегда было чрезвычайно важно, чтобы картина не была просто объектом выставки (а им может стать что угодно в современном поп-арте), а произведением изобразительного искусства, выполненным по его законам.
Здесь уместно потолковать об истории авангарда, истории, по сути простой и бесхитростной. Изобразительное искусство на протяжении многих веков несло на себе двойной груз. Оно обязано было быть в первую очередь реалистичным, ибо других способов передачи точной информации о предмете не было до середины XIX века. Французский король, к примеру, сватая за своего сына испанскую принцессу, получал из Мадрида достаточно точное изображение инфанты работы Веласкеса или Гойи, а не кубистический наворот Пикассо. А вторая задача искусства как была, так и остается до сих пор главной — это форма, которая является вместе с тем и содержанием, где художник ищет гармонию в цвете, перспективе, композиции, рисунке и других параметрах. Это, еще раз подчеркнем, его главная, основная задача.
С появлением фотографии в середине позапрошлого века художники почувствовали, что у них развязываются руки, — функции передачи точной зрительной информации можно теперь передать фотопластинка, сосредоточив все творческое внимание на чистой форме. Совершенно закономерно, что вместе с появлением фотографии рождается импрессионизм, начавший работу по изгнанию предмета из картины. Предмет у импрессионистов стал как бы размываться, одевать не совсем реалистические одежды и постепенно исчезать; он стал объектом не изображения, а художественного исследования. А когда в 1912 году появилось кино, именно в этом году русский художник Василий Кандинский создал первую абстрактную акварель, где не было уже и намека на предмет. Как видим, научно-технический прогресс делал революцию и в искусстве. Изобразительное искусство, условно говоря, в XX веке окончательно перестает быть изобразительным, становится своеобразным барометром технического прогресса и ревнующим соперником телевидения, Интернета и тому подобного. Предметный мир передается теперь на любые расстояния, не нуждаясь в бумаге и карандаше, холстах и красках, и искусству остается быть именно образным иносказанием человеческой деятельности в целом. Художник, как и ученый, становится соглядатаем внутренних тайн природы. Не случайно мэтры абстракционизма обращались к космогонии и прочим невнятным образам Вселенной, чтобы хоть как-то объяснить себе и зрителям, что они изображают. В большинстве случаев, а это я могу подтвердить как художник, ориентированный на новейшие направления, авторы дают названия своим произведениям после их создания, выдумывая их в угоду зрителю, чтобы хоть в какой-то ассоциативной форме привлечь внимание и указать то явление, акт или предмет, который тот обязан увидеть в картине.
В 20-е годы Дали, сообразуясь с веяниями, писал кубистические картины, содержащие в себе явные признаки и истоки далианского сюрреализма. Взять хотя бы «Композицию из трех фигур», одно из лучших его произведений того периода. Здесь много от Пикассо, но индивидуальность Дали словно бы проявляется сквозь явно подражательную тенденцию. Здесь видно также его упорное стремление оставаться в рамках Традиции — именно с большой буквы. Он, хоть и видоизмененным, все равно оставляет предмет в картине (архетип поведения буржуа), рискуя прослыть реакционером в стане Революции, чувствуя в то же время ответственность за судьбу искусства в целом и за Традицию в частности.
В продолжение темы процитируем высказывание нашего героя из его же книги «50 магических секретов мастерства»: «Если так называемая „современная живопись“ займет свое место в Истории, она войдет туда как иконографический документ или как вырождающаяся разновидность декоративного искусства, сколь бы ни были велики притязания, — как искусство живописи».
В зрелые годы Дали постоянно сокрушался о деградации искусства, о бессмысленных и выхолощенных попытках создать в живописи что-то «абсолютно новое», об утрате традиции и секретов старых мастеров и так далее, но в дни юности в нем горело ясное пламя призвания, которому он служил преданно и страстно. Поэтому он хотел знать о живописи абсолютно все, чтобы подняться на вершины мастерства, и вместе с тем был не чужд, а даже и всегда в первых рядах тех, кто хотел делать и делал новое искусство.
Но делать-то можно, оказывается, по-разному. Можно пренебрегать всеми традициями, устоями, правилами или просто шарлатанствовать, а можно делать то же по всем правилам изобразительного искусства, придавая новому вид аристократического благородства и очарование вечной молодости традиционного, чего и в помине нет у большинства так называемых новаторов XX века.
Итак, наступало Рождество, заканчивался первый семестр, и Сальвадор отправился на каникулы домой в родной Фигерас. Здесь его ждала ошарашивающая новость: отец женился на тетушке Каталине, сестре своей покойной жены Фелипы Доменеч. Вряд ли Сальвадор и его сестра Ана Мария хотели видеть тетушку своей мачехой, однако согласие на брак, как того требовал закон, они дали. Но сын так и не сможет простить этого отцу — никогда. По многим причинам.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.