5
5
Разбуженный внезапным ощущением счастья, он подолгу лежал с закрытыми глазами. Еще все спали. Спал город, который он чувствовал, как собственное тело, и только птичья трескотня, перебивавшая привычный, еле слышный рокот Дарро, извещала о том, что золотистый отсвет уже ползет вниз по куполам и башням. Он слушал это как музыку, знакомую до мельчайших подробностей, мысленно подавая знак, когда каким вступать инструментам. Сейчас вот откуда-то с запада донесется овечье блеяние. А теперь завозятся под карнизом тяжелые голуби. А там ударят низкие колокола собора, им откликнутся звонкие альбайсинские колокола, жалобно вскрикнет локомотив на станции... Пора! И он открывал глаза в тот самый момент, когда солнце показывалось из-за гор и стены домов делались ослепительно белыми, зелень – пронзительной, а башни – огненно-красными.
Он охотно пролежал бы так целый день, вслушиваясь в голоса города, любуясь чередованием красок, но надо было одеваться, завтракать, спешить на осточертевшие лекции. И праздничное настроение выветривалось, уступая место глухому, сосущему беспокойству.
Даже приглашения на собрания Литературно-художественного центра перестали радовать Федерико. Программа этих собраний была известна наперед: сперва какая-нибудь знаменитость из Мадрида будет долго и витиевато говорить о судьбах культуры, о гении испанской расы и тому подобное, а председатель в отменных выражениях поблагодарит уважаемого гостя за глубину и тонкость его сообщения. Потом поэт Мануэль де Гонгора – прославленная фамилия с особенной силой оттеняет его убожество! – прочтет новое стихотворение, посвященное плеску фонтанов Гранады, блеску черных очей, теням мавританских королей, витающим в Альамбре, и все будут шумно восхищаться, а Федерико в сотый раз подумает, что, видно, никогда он не сумеет полюбить поэзию. А в заключение председатель попросит нашего молодого, но уже известного музыканта исполнить что-нибудь по его усмотрению, и Федерико будет играть и Моцарта и Шопена, и все будут растроганы, но сам он будет знать, что играл он вяло, sin duende, и что дон Антонио, будь он жив, не похвалил бы его за такое исполнение.
Однажды чинный распорядок собрания был нарушен. Произошли чрезвычайные события, требовавшие решительных мер. Кучка безответственных юнцов выпустила журнальчик под претенциозным названием «Андалусия, 1915» – вот он перед вами, досточтимые сеньоры! В нем они подвергают возмутительным нападкам деятельность нашего Центра, позволяют себе высмеивать наши собрания, требуют каких-то перемен... Чего именно они требуют? О, они и сами не знают! Что вы хотите, господа, эта война и нашу молодежь сбила с толку!..
Федерико прочитал журнал с увлечением. Что говорить, чувство юмора у этих ребят было, и смешную сторону они видели отлично. Но всего важнее было не то, что напечатано, а то, что угадывалось между строчками, – безотчетное недовольство, тревога, злость. Значит, и другие испытывали эти же чувства, они жили в одном с ним городе, некоторые даже учились в университете.
Имя одного из редакторов журнала было ему знакомо; кажется, так звали студента-старшекурсника, с которым Федерико иногда сталкивался в библиотеке. Его насмешливое лицо не очень-то располагало к общению; прошло еще немало времени, прежде чем Федерико, встретив как-то вечером этого студента на улице Католических королей, решился остановить его вопросом:
– Вы Хосе Мора Гварнидо?
Тот замялся. Полемика с Литературно-художественным центром достигла такого накала, что от обиженных просветителей всего можно было ожидать. Должно быть, эта же мысль пришла в голову остановившему его юноше; не дожидаясь ответа, он широко улыбнулся и протянул руку:
– Меня зовут Федерико Гарсиа Лорка.
Хосе Мора Гварнидо – друзья называли его просто Пепе Мора – считал самым важным для журналиста (и для писателя, каким втайне надеялся стать) умение с первого взгляда определить характер человека, с которым имеешь дело. Человек, шедший сейчас рядом с ним, выглядел типичным андалусским seсorito – барчуком; он был невысок ростом, молод и казался еще моложе в своем строгом черном костюме с белым пикейным воротничком и небрежно повязанным черным галстуком. Блестящие черные волосы, гладко зачесанные назад, открывали широкий лоб. Густые брови, казавшиеся почти сросшимися, когда он хмурился, смугловато-бледное лицо, острый мальчишеский подбородок. Глаза... вот тут Пепе Мора запнулся, увидев эти по-крестьянски диковатые глаза, внимательные и настороженные, как у молодой овчарки. Порою выражение их становилось рассеянным и все-таки сосредоточенным – таким, какое бывает у человека, который вслушивается в отдаленную, лишь ему внятную музыку. Но стоило Федерико улыбнуться – а улыбался он то и дело, – как лицо его делалось совершенно детским.
Впрочем, все это Пеле Мора по-настоящему разглядит уже впоследствии, а сейчас он просто шагает вместе с Федерико по улице и, повинуясь невесть откуда взявшемуся чувству приязни к этому юнцу, забыв о разнице лет, изливает душу. Конечно, невелика заслуга – дразнить этих старых ослов из Центра, но, черт возьми, надо же как-то протестовать! Злость берет, когда видишь, что делают с Гранадой торгаши, да еще корчат из себя меценатов. Испанцы и не подозревали, какие архитектурные сокровища оставили им мавры, они преспокойно позволяли этим сокровищам разрушаться до тех пор, покуда сто лет назад Вашингтон Ирвинг не ткнул их прямо носом в Альамбру. Тогда они спохватились, но зачем? Чтобы беречь, изучать, сохранять для будущих поколений? Как бы не так! Чтобы извлекать прибыль! Дай им волю, они оставят несколько памятников, повесят на них идиотские таблички, а весь остальной город превратят в гостиницу для туристов. И превращают уже! Знаете, что было здесь, – он топнул ногой о тротуар, – на месте улицы, по которой мы сейчас идем? Дарро делила Гранаду на две части; легкие воздушные мосты соединяли берега, заросшие кустарником, травой, цветами. Чистейшая вода со склонов Сьерра-Невады бежала через весь город! Дикие голуби – представляете? – перепархивали тут с ивы на иву. Но разве можно допустить, чтобы в центре благоустроенного города текла какая-то речушка? И вот речку загнали в трубу, а над нею, на радость лавочникам и парикмахерам, проложили эту пошлую, прямую как линейка улицу Католических королей. Но и этого им показалось мало – какой же современный город без Главной улицы? Разрушили несколько древних улочек, на которых в любое время дня можно было укрыться в тени, уничтожили прекрасные мавританские дома, бани, сады, а на их месте воздвиглась вожделенная Главная улица, еще более уродливая, чем эта. И назвали ее, разумеется, именем Колумба. А как же! Католические короли, Колумб, историческое предназначение иберийской расы – все эти напыщенные словеса так крепко засели в головах у испанцев, что и катастрофа девяносто восьмого года не выбила их оттуда. Отцы наши по-прежнему убеждены в том, что именно они – соль земли, законодатели вкусов, а достопочтенные метры из Литературно-художественного центра изо всех сил стараются укрепить их в этом приятном заблуждении!
Он так и сказал: «отцы наши», и Федерико подивился, с какой легкостью были выговорены эти кощунственные слова. Студент, всего на каких-нибудь два-три года старше его, осуждал отцов, издевался над такими вещами, на которые Федерико и в мыслях не посягал! Он не испытывал желания протестовать, жадно слушал, наслаждаясь головокружительным чувством свободы.
Они не заметили, как дошли до того места, где Дарро вырывалась из трубы на волю. Отсюда было рукой подать до дома Федерико, и Пепе Мора, которого ждали дела, неожиданно для самого себя согласился зайти. Усадив его в кресло, Федерико присел к пианино. Он играл ему и Моцарта и Шопена, а тот не хвалил, только сердито посапывал в своем кресле, и Федерико был счастлив: он нашел друга.