Двойная жизнь
Двойная жизнь
Даже из тех ограниченных материалов, которыми ее снабжали, а в еще большей мере из прессы и из бесед с хорошо осведомленными шведскими политиками Коллонтай знала, что Сталин озабочен позицией своего ближайшего соседа — Финляндии. Тайные зондажи, которые непрерывно велись в Хельсинки, преследовали цель склонить эту страну к ориентации на Советский Союз и согласиться на «укрепление безопасности морских и сухопутных подступов к Ленинграду». В переводе на нормальный язык это означало: добровольно отдать Сталину часть своей территории. Пока что в эту аферу Коллонтай втянута не была, но с тревогой ждала соответствующих поручений. Ослушаться она бы не смогла, участие же в этой кампании означало снижение ее авторитета во всех скандинавских странах.
Через своих финских друзей, часто навещавших Стокгольм, прежде всего через вращавшуюся в самых высших правительственных кругах писательницу Хеллу Вуолийоки, Коллонтай была в курсе, что Сталин пошел на совершенно невероятный шаг, не имевший аналогов в истории международных отношений. В Кремль был вызван резидент НКВД занимавший более чем скромный дипломатический пост, — Борис Ярцев (второй секретарь советского полпредства в Хельсинки). Сталин, Молотов и Ворошилов поручили Ярцеву добиться личной встречи с министром иностранных дел Холсти и сообщить ему, что Германия готовится оккупировать Финляндию для последующего нападения на Советский Союз. Чтобы предотвратить агрессию, Москва предлагала заключить военное соглашение и пропустить в Финляндию советские войска, которые покинут ее «после окончания войны».
Разумеется, финны отвергли это «дружеское» предложение: они очень хорошо знали, что означает реально «временный» ввод советских войск. Но еще более они были потрясены тем беспримерным фактом, что подобные предложения — втайне от посла Деревянского — делаются министру дипломатом столь ничтожного уровня. Однако уровень их собеседника был, напротив, весьма и весьма высоким: «второй секретарь» Борис Ярцев на самом деле являлся доверенным лицом Сталина, полковником НКВД Борисом Рыбкиным, одним из новых асов советского шпионажа. В тот момент Коллонтай этого еще не знала, но подлинное место службы «парламентера» не вызывало у нее никаких сомнений. При всей беспрецедентности сталинской авантюры, с точки зрения правил мировой дипломатии, для самого Сталина этот шаг не был уж столь исключительным: ведь и тайные переговоры торгпреда Канделаки с рейхсмаршалом Герингом по важнейшим политическим проблемам тоже никак не укладывались в рамки дипломатического протокола.
То обстоятельство, что Коллонтай — полпред в соседней стране и лучший, видимо, в то время знаток Финляндии — не получала серьезной информации о закулисных переговорах в Хельсинки, служило для нее еще одним свидетельством неустойчивости своего положения. С одной стороны, она страшилась дискредитации, которой подверглась бы, став участником бесцеремонного нажима на Финляндию. С другой — отстранение от этого процесса, где она могла бы сыграть нужную Москве роль ничуть не хуже, чем Ярцев, наводило — не без основания — на мысль, что доверием Сталина она не пользуется.
Из Москвы тем временем пришла весть о новой потере. На этот раз, впрочем, «почетной»… В день своего семидесятилетия умерла Надежда Крупская. По некоторым весьма убедительным признакам ей помогли умереть. Она давно уже сошла с политической сцены, но иногда все же позволяла себе заступаться за арестованных — особенно ей близких или за тех, кто оказывал некогда личную услугу ее мужу. Почти ни одна ее просьба не была уважена, а однажды Сталин даже повелел передать, что, если Крупская не угомонится, «партия» в состоянии подыскать для Ленина другую жену. По некоторым, окончательно, правда, не подтвержденным, данным на роль «подлинной» ленинской жены намечалась давняя подруга Коллонтай Елена Стасова, та самая, которая, в сущности, и направила ее на революционную стезю. Вероятно, уход Крупской не только с политической сцены, но и из жизни был все же более предпочтительным для Сталина вариантом, чем замена ее в качестве ленинской жены другой партдамой.
Но лично Коллонтай смерть Крупской нанесла иной, совсем неожиданный, удар. По какой-то ему одному доступной логике Сталин дал указание сразу же вслед за похоронами «верной подруги великого Ленина» опубликовать его дореволюционную переписку с Инессой Арманд на любовные темы. Хотя это были не письма, раскрывавшие историю их личных отношений, а всего лишь обмен мнениями о том, насколько поцелуи вне брака лучше постылой супружеской любви, Коллонтай была уязвлена самим фактом их существования и огласки. Получалось, что за главного «любовного теоретика партии», пусть и допускавшего ошибки, Ленин держал вовсе не Коллонтай, а Инессу…
За публикацией, как водится, последовало «изучение новых ленинских документов» во всей сети партийного и непартийного просвещения. Несколько месяцев в институтах и школах, на заводах и фабриках упоенно спорили о брачных и внебрачных поцелуях, хотя итог «споров» был заранее предопределен суждениями на этот счет Владимира Ильича. Расчет был точен: «спорщикам» было куда интереснее повторять ленинские трюизмы о любви и браке, чем задумываться над тем, что происходит в Кремле. Но к этим «дискуссиям», в которые вовлекли всю страну и к которым Коллонтай, казалось, должна была быть причастна в первую очередь, она не имела ни малейшего отношения. Про ее экзерсисы на ту же тему напрочь забыли.
Зарубежные газеты сообщили, что из Рима отозван советский посол Борис Штейн. По печальной традиции последних лет это означало только одно: пришел и его черед. Но на сей раз традиция дала сбой. Едва возвратившись в Москву, Штейн ночью был вызван к Сталину. Они проговорили несколько часов, а утром наркоминдел запросил для Штейна финляндскую визу бывший полпред в Хельсинки (1932–1934 годы) вдруг воспылал желанием провести в полюбившейся ему некогда стране свой двухнедельный отдых, предпочтя итальянскому солнцу промозглость ранней финской весны. Но, прибыв в Хельсинки, Штейн вместо отдыха пожелал встретиться с новым министром иностранных дел Эльясом Эркко. Он сообщил ему об очередном предложении Сталина — заключить пакт о взаимопомощи и передать Советскому Союзу в аренду несколько островов. Предложение было отвергнуто. Штейн возвратился в Москву ни с чем.
Сталин его не принял — ограничился информацией, переданной ему по телефону Литвиновым. По телефону! Нежелание выслушать личный доклад того, кто выполнял его секретное поручение, как и отказ встретиться с наркомом иностранных дел, говорили о многом. Исчезновение Ежова и приход на Лубянку никому не ведомого дотоле Лаврентия Берии находились в какой-то загадочной связи со сталинским гневом, обращенным к дипломатам «ленинской генерации». Почти все они уже либо гнили в безвестных могилах, либо ждали неизбежного конца в пыточных камерах. Оставшиеся пока на воле должны были последовать за теми, чья очередь уже подошла.
В середине апреля 1939 года Коллонтай получила сообщение из Лондона от советского полпреда Ивана Майского. Внезапно, без всякой видимой причины (будто бы для «консультаций по советско-английским переговорам»), он был вызван в Москву и сообщал, что решил лететь самолетом до Хельсинки с посадкой в Стокгольме, а оттуда добираться поездом до советской столицы. Коллонтай не ошиблась: он избрал этот совершенно необычный путь лишь для того, чтобы встретиться с нею, хотя информировал Москву, что просто хотел «сократить время в пути».
В их распоряжении был только один вечер. И одна ночь. Они не сомкнули глаз. В дневниках и Майского, и Коллонтай об этой ночи фактически одна и та же запись: «Нам было о чем поговорить» (Коллонтай), «В уютной квартирке А. М. не могли наговориться» (Майский). О чем? Остается только гадать. Впрочем, догадаться нетрудно: оба безошибочно чувствовали надвигавшуюся катастрофу.
Не боясь ошибиться, можно предположить, что именно в эти дни Сталин принимал решение, какой будет участь еще не арестованных послов. Разрешение Майскому вернуться в Лондон означало, что смерч пронесся мимо. Об этом он рассказал Коллонтай на обратном пути. Об этом же — послу Сурицу во время своей остановки в Париже. Но кто знал, что взбредет Сталину в голову не то что через несколько дней, а даже через несколько часов?..
Прошло всего лишь десять дней после того, как Майский отбыл из Москвы, когда Литвинова разбудил посреди ночи телефонный звонок. Сталин повелел ему немедленно ехать «на работу». Там его дожидались Молотов, Берия и Маленков — новый любимчик Сталина, заправлявший в ЦК всеми кадровыми вопросами. Не стесняясь в выражениях, Маленков сообщил наркому — то есть уже БЫВШЕМУ наркому, — что принято решение «навести порядок в его синагоге». Днем были арестованы руководящие работники наркоминдела — в основном евреи. В том числе заведующий отделом печати Евгений Гнедин — сын Александра Парвуса, с которым Коллонтай занималась переправкой немецких денег для большевистского переворота.
Фальшивая шифрованная информация об отставке Литвинова («по личной просьбе наркома») была послана советским полпредам во всех основных столицах мира. Коллонтай эту шифровку не получила: в списке адресатов, составленном самим Сталиным, ее фамилии нет. По канонам того времени это могло означать только одно: отказ в доверии, сигнал о том, что она вскоре последует за смещенным Литвиновым.
Куда? Знала ли она, что уже через несколько часов после того, как был подписан указ о его отставке, против Литвинова было заведено дело по обвинению в государственной измене и шпионаже в пользу Англии и США? Знала — вряд ли, но догадаться было не так уж сложно.
Теперь достоверно известно, что Сталин отказался от замысла арестовать и судить Литвинова примерно в середине лета 1939 года, когда зондаж Риббентропа встретил полный восторг в Кремле и предварительные переговоры о заключении советско-германского пакта шли к благополучному финалу. Судить Литвинова в этих условиях было бы слишком большим подарком для Берлина, делать который Сталин не собирался. Кроме того, Литвинов мог бы еще пригодиться как противовес эйфории, охватившей Гитлера и его окружение. Спасение Литвинова оказалось спасением и для тех дипломатов, которые должны были разделить с ним скамью подсудимых. На этой скамье Коллонтай занимала бы одно из центральных мест. Но ей была уготована иная судьба.
Только она, наверно, своим огромным авторитетом могла успокоить в Швеции и сопредельных странах тех антинацистов, которых потряс пакт Молотова и Риббентропа, хотя его правильней было бы назвать пактом Сталина и Гитлера. О том, что такой пакт будет подписан, ее никто не предупредил. Она узнала об этом из газет, как рядовой читатель. Была к этому готова — тайный сговор был слишком уж очевиден, — и все же свершившийся факт поразил своим неприкрытым цинизмом. Групповой снимок новых друзей — Сталина, Молотова и Риббентропа обошел газеты всего мира. Льстивый тост Сталина в честь фюрера, которого любит весь немецкий народ, ошеломлял своим беспардонным цинизмом.
В посольском. дневнике Коллонтай записала, однако, совершенно иное: «Шаг с нашей стороны вернейший». А что могла еще написать? Ведь она-то знала, кто сделал этот «вернейший» шаг! В «совершенно секретной» депеше Молотову отправленной 23 августа, в день подписания пресловутого пакта, она назвала его без обиняков «блестящим политически ходом [для] укрепления мира». О том же, что она на самом деле думала в эти дни и как чувствовала себя, будучи обязанной защищать политику своего правительства, говорит, пожалуй, с исчерпывающей красноречивостью только один факт: 25 августа Коллонтай отбыла «на отдых» в уединенный приморский пансион, заявив, что не примет ни одного журналиста и ни одного официального лица…
Сюда, в пансион «Лидингэ», дошла до нее весть о нападении Германии на Польшу и о смерти в Ницце Федора Раскольникова. Как ни разномасштабны эти два события, оба они невероятно взволновали ее и вызвали сильный сердечный приступ.
В Советском Союзе о гибели Раскольникова, естественно, не было сказано ни одного слова. Согласно официальной, не отвергнутой до сих пор, московской версии, почему-то настойчиво поддерживаемой здравствующей в Страсбурге его женой Музой (во втором браке Канивез), Раскольников умер не то от инфаркта, не то от воспаления мозга. По версии Нины Берберовой, разделяемой некоторыми авторами, он выбросился из окна в состоянии сильной душевной депрессии, осознав полную бесперспективность дальнейшей жизни. Но третья версия была, видимо, куда ближе к истине: рука Лубянки, направленная мстительным Сталиным, который ничего не забывал и терпеливо доводил все до конца, настигла последнего из красных командиров Балтфлота на французской Ривьере, когда миру было не до отчаянного бунтовщика, бесстрашно бросившего вызов тирану.
Версии могли быть самые разные. Но одно не вызывало ни малейших сомнений: нигде, ни в одной точке земного шара, ни в одном укромнейшем уголке планеты от подосланных Москвою убийц не было и быть не могло никакого спасения, если только Сталин вынес беглецу свой приговор.
Секретный протокол к советско-германскому договору, существование которого отрицали и в Москве, и в Берлине, начал осуществляться с молниеносной быстротой. Советские войска вторглись в Польшу под предлогом защиты братьев украинцев и братьев белоруссов, а несколькими днями позже Молотов с Риббентропом заключили еще один договор — на этот раз «о дружбе». Очередной передел мира начался. Встревоженные шведские власти пытались получить от Коллонтай хоть какие-то разъяснения, но никаких указаний из Москвы она не получила.
«Шведы чувствуют себя все тревожнее. Говорить не о чем. Могу повторять лишь то, что пишут в газетах. Это, конечно, никого не удовлетворяет. Меня саму в первую очередь».
Однако в Москву она посылала ту информацию, которую там ждали. Точнее, которую хотели иметь. Еще совсем недавно в своих посольских шифровках Коллонтай клеймила «прогерманские» настроения в шведских «правительственных и влиятельных общественных кругах», называла Германию агрессором и сообщала о крепнувшей надежде шведов на то, что договоренность о совместных действиях между Советским Союзом и Англией «преградит путь агрессии тоталитарной Германии». Теперь с той же категоричностью она клеймила «проанглийские» настроения шведов. «[…] здесь создалась, — доносила она Молотову в октябре 1939 года, — нервная атмосфера, которую Англия использует для раздувания антисоветских настроений. […] Шведская общественность растерянна и напугана. Англия ловко разжигает традиционные симпатии шведов к «свободной» Финляндии». Получившая широкую известность еще до революции своей борьбой именно за независимость и СВОБОДУ любимой Финляндии, она поставила теперь это слово в кавычки!..
Отказавшись от договора с Москвой на условиях, ею предложенных, Финляндия заключила иной — прямо противоположный — договор с Германией. Продолжая осуществлять нажим на Финляндию, Сталин, в сущности, выступал против союзника своего союзника! Наперекор Гитлеру в новых условиях он действовать не мог. Стало быть, прямо или косвенно давление Москвы на Хельсинки чем-то было на руку Берлину. Не хотел ли Гитлер испытать реальную силу Советского Союза, способности его полководцев — после того, как Сталин уничтожил весь советский генералитет, — его военно-технический потенциал, боевой дух его солдат? Коллонтай видела, что дело идет к войне, но никто не призвал ее ударить палец о палец, чтобы предотвратить надвигавшуюся военную авантюру. О полпреде в Швеции, казалось, просто забыли.
Тогда она решилась на шаг чрезвычайный, крайне редко используемый дипломатами. Советскими, да еще в сталинскую эру, — кажется, вообще никогда. Никого не спросясь, Коллонтай сама полетела в Москву для консультаций. Однако Молотов, ставший вместо Литвинова наркомом иностранных дел явно не спешил встретиться с нею, заставляя часами ошиваться в приемной. Удостоив наконец встречи, язвительно спросил: «Приехали хлопотать за своих финнов? Не беспокойтесь, за три дня все будет кончено!» И резко оборвал, когда она попробовала заговорить о демократических силах в Европе: «Это вы империалистов Англии и Франции величаете прогрессивными силами? Их козни нам известны…» На прощанье, повелев немедленно возвращаться в Стокгольм, дал основное задание: «Удержать скандинавов от вмешательства в неизбежную нашу войну с Финляндией». Стало быть, финнов он к скандинавам не относил: у Москвы были свои представления о географии.
Накануне советского нападения на Финляндию Коллонтай уехала «отдохнуть» в свой любимый Сальтшебаден. Невозможно поверить, что она это сделала самовольно — в такой критический момент. Скорее всего, знала в точности дату и решила как-то смягчить тот удар, который должен был обрушиться на нее в первые же часы. Война, как известно, началась после «семи выстрелов» в приграничном финском местечке Майнила. Ясное дело, Москва тотчас объявила, что выстрелы сделаны с финской стороны, и ответила на них мощным наступлением сосредоточившейся у границы Красной Армии. Точно так же тремя месяцами раньше Германия начала войну с Польшей — «нападением» поляков (то есть немцев, переодетых в польскую форму) на немецких солдат в местечке Гляйвиц, неподалеку от Данцига. Почерк один и тот же!..
Ее вызвали для объяснений премьер и министр иностранных дел. Что иное она могла сказать, кроме как отстаивать официальную советскую версию?
— Если вы не хотели войны, — спросил премьер Пер Альбин Ханссон, — почему вы отказались от шведского посредничества?
— Для ответа на ваш вопрос, — с обескураживающей прямотой сказала Коллонтай, — мне нужны указания от своего правительства. Я их не имею.
Может быть, именно прямота и откровенность помогли Коллонтай сохранить лицо.
Не было никаких оснований заблуждаться насчет того, как отнеслись в Швеции к советской агрессии против дружественной соседней страны. Все, буквально все были возмущены сталинской наглостью, решительно ничем не отличавшейся от наглости бесноватого немецкого фюрера. Одни — их было огромное большинство — возмущались агрессором вслух и публично, другие — фанатичные друзья красной Москвы — стыдливо пожимали плечами и старались уйти от разговора на столь щекотливую тему. «Я ненавижу эту войну», — записала Коллонтай в дневнике, естественно умолчав о том, кто в ней повинен. Sapienti sat![3]
Многотысячные толпы осаждали советское полпредство, выкрикивая лозунги: «Агрессоры-большевики, вон отсюда!» Страсти еще больше накалились, когда в захваченном наступавшими советскими войсками городке Териоки (а точнее — в одном из кремлевских кабинетов) было образовано марионеточное «правительство» Финляндии во главе с давним сталинским холуем Отто Куусиненом, с ног до головы вымазанном кровью своих бывших товарищей и друзей. Полиция ограждала со всех сторон подступы к советской миссии, «тогда как в Париже и Лондоне, — сокрушенно писала Коллонтай в дневнике, — толпа била окна в наших посольствах». Лига Наций исключила агрессора из своих рядов. «Мы вышли из Лиги Наций», — в созвучии с советской версией откликнулась на это событие Коллонтай. Панически боялась «разоблачений»? Или настолько уже вжилась в свою роль, что и сама стала думать по-сталински? Ее двойная жизнь зашла так далеко, что отличить теперь маску и суть не было ни малейшей возможности. Похоже, и сама она перестала в этом разбираться.
О ее подлинных чувствах, пожалуй, говорит другая запись: «На Карельском перешейке идут бои. Наши войска продвигаются по направлению к Выборгу. В газетах то и дело мелькают названия местечек и дорог, знакомых мне с детства: Кюреле, Пелекелле, Кузанхови — Кууза (усадьба дедушки), дом с белыми колоннами, вся моя юность там. […] Темные дни. Бои, бои. Знакомые названия местечек близ усадьбы дедушки — дорога на Вуоксу, красный деревянный мост через речку Канилан. На этом мосту финские девушки и парни плясали под гармошку, и мы, молодежь из усадьбы, нередко присоединялись к ним в светлые летние ночи. […] А сейчас через красный мост над быстрой речкой, громыхая, переправляются орудия и танки. Там мне знаком каждый поворот. Но нет уже ничего, даже тех поворотов. Все уничтожено войной, все, все […]» И сразу же вслед за этим лирическим пассажем: «Куусинен не имеет поддержки в народе». Никаких иллюзий насчет подлинной роли этой марионетки и его реальных возможностей у Коллонтай не было. Удивляло только одно: как такую очевидность не понимают и не хотят понимать в Москве?
Резидент советской разведки попросил полпреда принять «одного товарища», прибывшего из Хельсинки со специальной миссией. «Один товарищ» оказался миловидной молодой женщиной, во взгляде которой легко читались снисходительность и самоуверенность. Держаться так перед полпредом ей, видимо, позволяли ее пост на Лубянке и предоставленные Москвой полномочия. По установленным еще в начале двадцатых годов правилам агенты, имевшие за границей советскую — дипломатическую или служебную — «крышу», обязаны были представляться полпреду, не вводя его в курс выполнявшихся ими заданий.
— Зоя Ивановна, — представилась посетительница.
Не предлагая ей сесть, Коллонтай спросила:
— Чем могу быть вам полезной?
— В той острой ситуации, которая сейчас сложилась, — напрямик заявила Зоя Ивановна, — необходимо установить более тесную связь с нашей шведской агентурой. В этом смысле я рассчитываю на вашу активную помощь.
Коллонтай уклонилась от продолжения разговора.
— О вашем приезде я не была предупреждена. Прошу пожаловать дня через два.
Даже в порядке вежливости она не спросила, где и как устроилась гостья, это было заботой резидентуры. Но немедленно отправила Молотову шифровку: «Прошу отозвать из Стокгольма сотрудницу соседей [вошедшее в обиход дипломатов наименование советских шпионских служб], так как в данной обстановке деятельность советской разведки в Швеции может привести к осложнениям». Ответ не замедлил: «Сотрудница выполняет задание своего руководства и отозвана быть не может. Окажите ей всю возможную и необходимую помощь».
— Выполняйте свою миссию, — сухо сказала Зое Ивановне, когда та явилась к ней снова. Сесть ей она так и не предложила.
— Уже выполняю, — иронично ответила «сотрудница». — Надеюсь, мы подружимся с вами. Я ведь давняя ваша поклонница.
Мысль о том, чтобы использовать Коллонтай в качестве посредника-миротворца, пришла в голову Кремлю и финским руководителям почти одновременно. Не имеет значения, кому именно раньше. Важно, что — пришла. Ни та, ни другая сторона не имели в пределах своей досягаемости ни одной иной, столь же влиятельной, личности, которая в равной мере могла бы общаться с руководством обеих воюющих сторон.
Брат шведского короля, принц Евгений, талантливый, кстати, художник, лично попросил Коллонтай принять знаменитого артиста Карла Герхарда — популярнейшего эстрадного певца и директора музыкального театра. Никакой надобности в специальной рекомендации не было: Коллонтай и Герхард были очень хорошо знакомы, ни одна премьера его театра не обходилась без присутствия советского посла, а он, в свою очередь, блистал на всех приемах в советском полпредстве. Рекомендация принца означала: Герхард будет представлять не только себя самого.
Тем скромнее — на первый взгляд — и тем значительней по своим последствиям оказалась просьба артиста: пожаловать к нему на интимный ужин. Предложение о полнейшей конфиденциальности говорило о многом. В тот день, когда в Москве праздновали шестидесятилетие вождя народов, она запросила согласие на такую встречу. Положительный ответ пришел немедленно. Радость, однако, была омрачена телеграммой, текст которой чуть ли не каждый час передавали по радио: фюрер Адольф Гитлер горячо поздравлял своего великого друга Иосифа Сталина с юбилеем и желал ему всяческих успехов в проводимой им политике.
Назначенный ужин состоялся через несколько дней на вилле Герхарда в том же самом Сальтшебадене, куда так часто сбегала Коллонтай в поисках тишины и покоя. Поздним морозным вечером (температура упала до тридцати градусов) к ярко освещенной вилле подъехала дипломатическая машина советского полпредства с потушенными фарами. Коллонтай дожидались еще двое гостей: новый министр социального обеспечения (Коллонтай называет его министром внутренних дел) Меллер с женой.
— С Рождеством, госпожа Коллонтай, — приветствовал ее хозяин дома.
— С наступающим Новым годом, товарищ Александра, — многозначительно уточнил Меллер, — ведь мы, социалисты, не празднуем церковные даты.
Уже одно то, что в священный для шведов сочельник собрались за столом не члены семьи, а «деловые друзья», говорило о значимости предстоящей беседы. Реплика Меллера еще больше подчеркнула цель этой встречи. Уединившись после ужина в приготовленной заранее уютной комнате с зажженным камином, Меллер предложил Коллонтай посредничество шведов для мирного завершения трагического конфликта. Только что состоялось назначение финского министра иностранных дел Эркко послом в Стокгольме, и Меллер не скрывал, что главной целью этого акта были переговоры с товарищем Александрой. «В счет идут не дни, а часы», — заметил он.
Наступал ее звездный час — в ней снова была нужда, ей снова предстояло оказаться в центре событий, за которыми следил весь мир. Коллонтай знала, что роль посредника старается играть и германский посол в Хельсинки Блюхер, но почему-то была уверена, что Москва предпочтет шведов. Куда опаснее представлялся внезапный визит в Стокгольм двух загадочных личностей: все того же Бориса Ярцева и некоего Грауэра, которых Москва прислала в качестве «туристов» и которые самым интересным туристическим объектом шведской столицы сочли здание посольства Финляндии. Эркко догадывался и о значении миссии двух визитеров, и об их полномочиях, но предпочитал иметь дело все-таки с Коллонтай, веря в ее гибкость, а главное — в личное сочувствие. Но и Сталин с Молотовым тоже хорошо понимали ее разлад между сердцем и долгом, предпочитая жестких и дисциплинированных исполнителей международному авторитету, который Кремлю всегда представлялся скорее опасным, чем полезным.
Каково же было удивление Коллонтай, когда она узнала, что «сотрудница» Зоя Ивановна и «турист» Ярцев — муж и жена, выполняющие в этом регионе задания чрезвычайной важности. Об их полномочиях и о силах, стоявших за ними, говорило не только право вести переговоры на очень высоком уровне, предоставленное мужу, но и право не давать никакого отчета полпреду, предоставленное жене, которая уже тогда имела на Лубянке такое же воинское звание, как и ее муж; полковник. Коллонтай была обязана лишь «помогать», ни о чем не спрашивая, ни в чем не возражая и не делая никаких замечаний. В этом унизительном состоянии ей предстояло, однако, вести официальные переговоры, выводя из войны и агрессора, и его жертву.
Вслед за Ярцевыми в Стокгольм примчалась Хелла Вуолийоки. Еще со времен эмиграции она считала себя подругой Коллонтай, и та отвечала ей взаимностью. Не столько специальная миссия этой писательницы, втянутой в сложнейшие политические интриги, сколько то, как исполняла она свои поручения, побудило Коллонтай изменить свое отношение к ней. Нет никаких достоверных, тем более письменных, свидетельств о том, что она знала точное место Вуолийоки в кремлевских и лубянских списках. Но как умный и наблюдательный человек не могла не догадываться — хотя бы по ее поведению, хотя бы по делам, в которые та вторгается, — что это не просто «друг Советского Союза». А если и «друг», то не на «общественных» же началах. Более или менее полно о работе известной финской писательницы на советскую разведку Коллонтай доведется узнать лишь годы спустя. Пока что она просто приняла это как данность.
Внешне, разумеется, ничего не изменилось — советский полпред был так же приветлив со своей давней финской подругой и так же дружелюбно настроен по отношению к ней. Но демонстративная секретность, с которой Вуолийоки вела переговоры с Рыбкиным (Ярцевым) в советском полпредстве, где, по крайней мере формально, единоличным хозяином была Коллонтай, выводила ее из себя. Никого не спрашивая, Вуолийоки уединялась с Рыбкиным в никому не доступной комнате шифровальщика (то есть в помещении представителя НКВД) и вела переговоры, не ставя о них в известность формально уполномоченного Молотовым на переговоры полпреда. Эта двусмысленная ситуация приводила Коллонтай в ярость, но помешать тайным агентам она не могла, сознавая, чьим alter ego был «Ярцев» и чьим доверием (не только в Хельсинки, но и в Москве) пользовалась Вуолийоки.
Вот короткая запись об этом в ее дневнике. Запись примечательна тем, что при фрагментарной публикации дневника в официальной советской прессе (уже в эпоху горбачевской гласности) именно этот пассаж был исключен без всякой редакторской оговорки. Исключен, разумеется, лишь потому, что раскрывал подлинное место знаменитой финской писательницы в системе советских спецслужб: «Все больше совещаются за моей спиной Ярцев и Вуолийоки. Часами строчат донесения в Москву, а о чем, — не говорят. Она и Ярцев не доверяют искренности шведов. Тем более не доверяют мне. Не хотят понять, что Хансон кровно заинтересован в мирном разрешении конфликта. Обо мне нечего и говорить. Этого ни Ярцев, ни Грауэр понять не хотят. Зачем Таннер [новый министр иностранных дел Финляндии] прислал сюда Вуолийоки? Может быть, у нее есть поручения не только из Хельсинки? Мне она не помощь, а эти совещания за моей спиной в секретной части советского полпредства меня нервируют и злят».
Устранить Вуолийоки она не могла — на эту популярную романистку возлагали, похоже, большие надежды финские руководители. Но было ли им известно (догадывались ли хотя бы?), что точно так же надеются на нее в Москве? В чью пользу она все-таки играла? Быть может, сама убеждала себя, что действует в обоюдных интересах двух враждующих стран? Зачем тогда была нужна Коллонтай? Могли бы обо всем договориться в секретной части…
Так, однако, не получалось. Авторитета Коллонтай не могло заменить ничто. Главное — никто. О миссии кремлевско-лубянских эмиссаров Вуолийоки писала впоследствии, выслуживаясь перед своими хозяевами: «[…] они проявили исключительно глубокое понимание и дружбу в отношении нашего народа, выражали сожаление по поводу положения дел и самое гуманное стремление помочь заключению мира». Словом, плакали слезами удава, заглатывающего свою жертву. Но даже их слезы не могли заменить дипломатии Коллонтай: без посредничества шведского правительства об официальных переговорах не могло быть и речи, а шведские власти хотели разговаривать не с Вуолийоки, а с советским полпредом.
Спасать положение прибыл в Стокгольм сам Таннер. Коллонтай встретилась с ним, получив предварительное согласие Москвы, в Гранд-отеле, в номере, который занимала Вуолийоки, и в ее присутствии. Это было не только унизительно — хуже: получалось, что секретная сотрудница-иностранка пользуется большим доверием Москвы, чем свой же посол! Таннеру эта свидетельница была совсем не нужна, но не мог же он выгнать хозяйку из ее помещения. С Коллонтай Таннер был давно знаком: в 1910 году они вместе участвовали в социалистическом конгрессе в Копенгагене, потом неоднократно встречались в Финляндии в исторические дни 1917–1918 годов. Тогда в общении друг с другом они были «товарищи», теперь он к ней обращался «мадам»…
Каким-то образом Коллонтай удалось намекнуть Таннеру, что для пользы дела им лучше вести диалог сугубо наедине. Несколько дней спустя они встретились на квартире стокгольмского адвоката Матильды Сталь, которая оставила их вдвоем. В промежуток между этими встречами «Ярцев» и лубянский резидент в Стокгольме успели за спиной Коллонтай отправить множество шифровок в Москву, призывая относиться к ее действиям с большой осторожностью и даже с недоверием, поскольку ее «про-финские симпатии общеизвестны». Они действительно были известны — Сталину и Молотову ничуть не меньше, чем Рыбкину, — но Кремль, однако, был вынужден считаться с ее уникальным положением во всех скандинавских странах.
Считались — и окружили несметным количеством соглядатаев и надзирателей. Кроме официальных представителей НКВД, слежка за Коллонтай была вменена в обязанность советника, второго секретаря, помощника военного атташе и, по крайней мере, еще двух дипломатических сотрудников полпредства. Не справившийся, по мнению Москвы, с обязанностью надзирателя и стукача первый секретарь посольства Иван Сысоев в разгар переговоров без всякого предупреждения был отозван в Москву, и на его место с несвойственной для таких перестановок быстротой был прислан другой «товарищ».
«Новый секретарь, — с откровенностью, выражавшей всю меру ее негодования, записала Коллонтай в дневнике, — самоуверенный зазнайка и ничего не знает в дипработе (он из другого ведомства). Он беспомощно плавает в бушующих волнах окружающей нас атмосфере и бессильно злобствует на шведов, считая, что их следует держать в строгости, делать им выговоры, грозить и т. д. Он не понимает, не схватывает, что Швеция не губком. […] Он все пристает ко мне и допытывается, как идут переговоры, но именно этого я не могу ему сказать. «Я прислан сюда, — говорит он мне с подкупающей наглостью, — чтобы помочь вам, а если я не буду в курсе, вам же будет хуже. У вас могут получиться крупные неприятности, от которых именно я смог бы вас избавить». Он ревнует меня, следит за всеми моими беседами. «Почему военный атташе [Николай Никитушев] вам ближе, чем я? Какие у вас с ним от меня тайны? Надо проверить и его. А вам я искренне советую ничего от меня не скрывать». Он поразительно назойлив. Никто еще не смел так говорить со мной».
Рабочий день начинался в семь утра и заканчивался глубокой ночью. Приникая ухом к плохо работавшему радиоприемнику, она жадно ловила новости с фронта на нескольких языках. Из мозаики сводок, составленных в Москве и Хельсинки, Стокгольме и Осло, Берлине, Лондоне и Париже, Коллонтай получала ту оперативную информацию, которой не хватало в получаемых ею бумагах.
«Зима не сдает. Наше продвижение замедлилось из-за лютого мороза. На финнах тулупы, подбитые овечьими шкурками, и шапки белые бараньи из США. Наши замерзают стоя […] В темных лесах Финляндии много братских могил финнов и наших. Жуткие долгие черные ночи в безлюдных густых лесах, где над убитыми и ранеными вьются вороны. Откуда налетели в заснеженные и обычно затихшие зимою леса Финляндии эти стаи зловеще каркающих хищников? […] Кууза давно позади нашего фронта, и о знакомых местах больше не пишут в газетах. Уцелела ли усадьба, белый дом с колоннами, парк с липовой аллеей и березовая роща, что в год моего рождения своими руками посадил мой отец?»
Ей приходилось протестовать против отправки на фронт шведских добровольцев, хотя чувства, владевшие шведами, были ей хорошо понятны. Одна миссия была особенно неприятной. Походные госпитали решил послать в Финляндию шведский Красный Крест, и Коллонтай, стиснув зубы, отправилась к его председателю — брату короля принцу Карлу, — чтобы уговорить его отказаться от этой затеи.
— Вас обвинят в нарушении шведского нейтралитета, — предупредила Коллонтай.
— Помогая раненым, Красный Крест выполняет свою гуманную миссию. Мы можем организовать такие госпитали и для помощи раненым советским солдатам, — ответил принц Карл.
— Вы ищете логики, ваше высочество, тогда как она уместна лишь в научных дискуссиях. Тут действуют другие мерки. Поверьте, если вы не прислушаетесь к моему доброму предупреждению, я не поручусь за безопасность Швеции и ее подданных, — заявила советский полпред.
— Мы прислушаемся, — уныло сказал принц.
Новая встреча с Таннером — снова наедине — оставила горький осадок. Коллонтай понимала его боль, но здравый смысл и трезвый расчет, а вовсе не только служебный долг повелевали ей не смягчать жесткость сталинских условий умиротворяющими оговорками. Аппетиты Москвы росли день ото дня, и она уговаривала Таннера принять сегодняшние условия, которые, конечно, хуже вчерашних, но зато заведомо лучше завтрашних.
— Что же Москва наконец хочет от Финляндии? — взмолился Таннер. — Карельский перешеек мы вам уступаем, Ханко и острова отдаем. При чем тут Выборг и Сортавала? Стратегически это не обосновать, а Выборг для финского народа — это святыня. Отдать старую, ненужную вам, но дорогую сердцу каждого финна крепость, — это бьет по гордости народа. Он никогда не простит тем, кто подпишет такой договор.
— Неужели я вас не понимаю, господин министр? — грустно сказала Коллонтай, и у Таннера не было оснований усомниться в искренности ее слов. — Вы хорошо знаете, что такое для меня Финляндия. И насколько мне близки чувства гордого и мужественного финского народа. Но поймите: вы все равно отдадите Выборг. С большими или меньшими потерями, но Красная Армия его возьмет. Отказавшись сегодня от мира на этих жестоких условиях, вы потеряете суверенитет. Независимость — вот что важнее всего для Финляндии. Ради этого… — Она вспомнила Ленина, Брест, мучительную борьбу вокруг постыдного договора, кратковременность его бумажного существования. — Ради этого стоит идти на жертвы. Независимость дороже Выборга, разве не так?
Ее ежедневные телеграммы на имя Сталина и Молотова все равно шли через шифровальщика, так что скрывать содержание бесед с Таннером или шведскими руководителями от лубянских соглядатаев было полной бессмыслицей. Но формально она не обязана была ни о чем их ставить в известность — более того, не имела права. Нарушив этот запрет, подвергала себя опасности быть обвиненной в нарушении государственной тайны. Советник меж тем не отцеплялся, ежедневные поединки с ним приводили ее в ярость. Отчаявшись, она рискнула написать личное письмо Берии и отправила его с очередной дипломатической почтой. Через несколько месяцев — как видно, после мучительных раздумий и консультаций со Сталиным — Берия своего посланца решил отозвать. Вскоре на его место прибудут другие.
Ее прогнозы сбывались. Каждый день проволочки приносил новые условия, которые ставила Москва. Не было ни малейших сомнений: Сталин чувствовал за своей спиной поддержку Берлина, и это разжигало его аппетит. 7 марта финская делегация наконец-то вылетела в Москву из стокгольмского аэропорта Бромма. Потянулись мучительные часы ожидания у радиоприемника, который Коллонтай не выключала ни на одну минуту. В ночь с 12 на 13 марта договор был подписан в Кремле. Финляндия лишалась большой части своих исконных земель, но спасала независимость своего народа. Коллонтай оказалась права. Выслушав сообщение из Москвы, она расплакалась — от усталости, от боли, от счастья, от всего того, чему нет и, наверное, не может быть точного названия.
В четвертом часу утра она заснула в кресле, так и не раздевшись. Час спустя ее разбудил шифровальщик: пришла телеграмма из Москвы с пометкой — «вручить немедленно». Вот ее текст. «Коллонтай. С Финляндией подписан и опубликован мирный договор. Ввиду ваших больших заслуг во всем этом деле горячо поздравляю вас с этим новым международным успехом Советского Союза. Молотов».
Еще через несколько дней она узнала, что оккупированная советскими войсками — теперь уже легально — финская Кууза переименована в русское село Климово. Так Кууза называется и в настоящее время. Ни сожженного белого дома с колоннами, ни взорванного красного моста, где танцевала и веселилась беззаботная молодежь, больше не существует — ни пепла от них не осталось, ни воспоминаний. Вообще — ничего…
Конечно, мир с Финляндией после позорной для Советского Союза «зимней войны» был бы подписан в любом случае. Может быть, на еще худших условиях для Финляндии, которая, теряя под нажимом агрессора свои территории, выигрывала уважение порядочных людей во всем мире и морально сплачивала свой народ, объединенный общей бедой. Намного превосходившая финнов — в живой силе, авиации, наземной технике — Красная Армия понесла чудовищные потери: около 150 тысяч убитых — в шесть раз больше, чем финны. За два дня до вступления в силу мирного договора, по которому Выборг все равно отходил к Советскому Союзу, Сталин повелел взять его штурмом, ни за что ни про что принеся на алтарь пирровой победы еще много тысяч бессмысленных жертв.
Если бы не энергия, выдержка и высокое мастерство искусного дипломата, проявленные Коллонтай, этих жертв было бы еще больше, а судьба Финляндии могла бы оказаться плачевной — ведь Сталин с жертвами не считался и к цели своей шел напролом.
По человеческим костям — не в метафорическом, а в буквальном смысле.
За все, что она сделала, Коллонтай не досталось никакой награды. Разве что телеграмма «каменной жопы» — это меткое прозвище давно уже закрепилось за Молотовым в партийной среде. Впрочем, избавление от лубянских застенков — одно это можно считать вполне достойной наградой.
Но была и еще одна — реальная, осязаемая, самая, пожалуй, ей дорогая. С согласия Сталина ее сыну Мише с женой разрешили приехать в Стокгольм: он стал представителем «Станкоимпорта» и «Машиноимпорта» и получил несколько странно звучавшую должность «инженер торгпредства». Впервые в жизни, соединившись на короткое время с самыми близкими ей людьми, Коллонтай обрела нечто подобное семье.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.