ДОРОГИ И ТРОПИНКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДОРОГИ И ТРОПИНКИ

В жизни у каждого из людей есть множество дорог. В начале своего пути человек зачастую ходит дорогами, указываемыми ему родными и наставниками, нередко шагает он теми, кои предписаны ему социальным положением. Но кто из людей, твердо став на ноги, не захочет проложить по жизни свою собственную дорогу? Пусть она начинается вначале робкой тропинкой, но идет по ней человек полный надежд и желаний и для него она краше всех столбовых трактов. Так думал маэстро, меряя шагами в один из вечеров свою мастерскую. За день он порядком устал. Король устроил прием для иностранных послов в честь рождения дочери, которую окрестили Марией Терезией. Празднества в Альказаре шествовали один за другим, хотя на самом деле не так уж и много было причин для веселья. Злые языки поговаривали, что скоро настанет время, когда при дворе не найдется средств, чтобы накормить обедом придворных дам. Как бы там ни было, но у Веласкеса, который получил новую должность помощника при гардеробе, совсем не оставалось времени для работы.

Мысленно — в который раз! — он возвращался к событиям открытия дворца Прекрасного Уединения. Сном казалась ему беседа со сказочной Марией Осуна. Веласкес мысленно снова и снова ходил с нею парком дворца Уединения, в котором было что-то от храмов древней Эллады.

Вот так схлестываются, скрещиваются у людей дороги. Но это не просто новое знакомство, не простая беседа из тысячу вечерних бесед. Он напишет ее портрет в память о вечере грез. Он даст миру шедевр, о котором искусствовед два столетия спустя скажет, что испанка (история скроет ее имя) сочетает в себе «страстность и холодность, светскость и набожность, искренность и скрытность».

Герцогиня Осуна и в самом деле была редкой женщиной. Обладая гордым и независимым характером, она сумела подняться над условностями своей среды. Пренебрегая извечным «что скажут другие?», герцогиня шла жизненными дорогами смело, без оглядок. Веласкес, о котором она не раз слышала как о гениальном художнике, нравился ей.

Тот единственный вечер в сумерках парка Прекрасного Уединения в царстве зелени, воды и ночного света стал и для герцогини мгновением, ради которого стоило жить.

Но о нем осталось лишь воспоминание да вот эта книга «Несколько произведений, посвященных Королевскому дворцу Прекрасного Уединения». Герцогиня не могла припомнить, как попал к ней небольшой томик в синем переплете с поблескивающей позолотой закладкой. Уже в карете по дороге домой она вдруг заметила, что держит его в руке. Маленький сборник стихов португальца Мануэля де Гальегоса стал с тех пор ее постоянным спутником. Там, в одном из произведений, посвященных Зале Королей, поэт воспевал дона Диего. У Великого Искусства есть Великие таланты, писал дон Гальегос. Щедро наделял поэт гений Веласкеса эпитетами, называя маэстро «редким талантом», «прекрасным живописцем», «божественным мастером».

Она наизусть знала эти стихи:

…Палитре гения покорна Парка —

Судьбы суровая богиня.

И кисть его — искусства скипетр,

Достойный героической поэмы.

Как властелин чудесный, он повелевает

Сверкающею на полотнах жизнью.

Его божественная живопись всесильна,

Как песнь без звука, как немая

История, владеющая чувством,

Над памятью господствующая.

Прилежный, он постигнул все оттенки,

Которые хранит извечно Мудрость.

Уменьем высочайшим выражает

Он всю экспрессию души.

И нет предмета, недоступного ему,

И да простят невидимые силы,

Что можно видеть на его картинах

Раздельно составные части мира.

О, совершенная рука!

О живописи высшая вершина!

О, чудо редкое! И если краски те,

Что составляют жизнь его полотен,

Способны вдохновить мои уста, —

Не уставай превозносить и славить

Великолепный блеск его картин.

Когда еще доведется увидеться с необыкновенным доном Диего? Она опускалась на колени перед мадонной и подолгу шептала молитвы.

Дон Диего не мог оставаться один на один со своими мыслями. Они гнали его к друзьям. Хуан Веллела лишь головой качал, слушая пылкие речи и нереальные планы маэстро, которые все сводились к одному — увидеть еще раз герцогиню Осуна. Он искал ее всюду. В каждой встречной закутанной в мантилью женской фигуре, в синих ночах Мадрида. Он находил для нее сравнения, на которые способен лишь художник.

Веллела соглашался с маэстро. Герцогиня Мария — дивный, редкой красоты цветок. Она необыкновенна — salero. To было слово, которое с испанского почти непереводимо. В нем все — восторг перед грацией и нежностью, высшая похвала, которой может удостоить женщину мужчина.

Но об одном забывал его друг: разве возможно поставить трехъярусное имя герцогини с массой титулов рядом с кратким, как удар колокола ночью, именем Веласкес? Пусть он великий маэстро, чьею славой гордится Испания, — не простят. Высоко была герцогиня, молва и люди никогда не простят Диего посягательств на священные устои! Лицемерие, так уютно свившее свое гнездо во дворце, сумеет очернить святое чувство, низведет его до ранга простой любовной интрижки. Поползут слухи, гляди узнает король. Ой, не простят тебе, маэстро, интереса к герцогине Осуна!

В доме почтенного Педро де Ита по улице Консепсьон Херонимо, где жил с семьей маэстро, шли приготовления к встрече лета. Природа украшала землю, а люди — жилища. На Гальярдо и Хуана Пареху донья Хуана де Миранда возложила ответственность за уборку кабинета и мастерской маэстро. Слуги выносили во двор, устроенный на севильский лад, ковры и тяжелые гардины. Хуан и Гальярдо занялись библиотекой[42]. Каких только там не было книг! Книжные полки так и прогибались под их тяжестью. Гальярдо, став на лесенку, подавал Хуану книги с верхних полок. Постепенно на пол перекочевали сонеты Петрарки и «Неистовый Роланд» феррарца Людвико Ариосто на итальянском языке, рядом уместились Гораций и «Метаморфозы» Овидия, поэтическая антология, «Политика» и «Этика» Аристотеля, ряд книг по истории, описание путешествий со связкой красочных карт. Серию книг по математике, геометрии и перспективе дополняли четыре тома руководства по анатомии, которые тоже представляли профессиональные интересы маэстро! Со следующего стеллажа сняли «Книгу о пропорциях» Альбрехта Дюрера, работы по археологии и иконописи, несколько книг по архитектуре, астрономии.

Гальярдо, которому пришлось забраться под самый потолок для того, чтобы дотянуться до верхней полки, с «высоты своего положения» засыпал Хуана Пареху вопросами. Пареха еле успевал отвечать, что «Сокровище бедняка» — это книга по медицине и она нужна каждому человеку, а вот стоящих в дальнем углу «Физиогномику» Джованни Батиста делла Порта и «Начала астрологии и искусство предсказания» Жана Танье он никогда доселе не видел и для чего они — не знает. Беспокойный Гальярдо, разглядывая золоченые переплеты, все стремился угадать за ними «божественную» книгу. Наконец среди томов по топографии и механике ему удалось разыскать небольшую книжицу в сафьяновом переплете. По внешним признакам на ее страницах должна была бы идти речь о небесах! О, он, Гальярдо, это сразу чувствует! Его речь прервал смех Хуана. В книжке были мифы — дивные сказки древней Эллады!

Одна из книг, лежавшая на краю стола, от неосторожного движения Хуана соскользнула на пол.

Пареха бережно ее поднял, на странице, где томик раскрылся, две строки в стихах были подчеркнуты. Очевидно, книгой пользовались совсем недавно.

Пареха поднес ее к глазам:

…Exoritur, neque fit eactum,

neque amabile guidquam…[43]

— Что бы это могло означать? — произнес он вслух.

…Веласкес и Фуэнсалида брели извилистой улочкой на окраине Мадрида. С приходом весны друзья совершали такие прогулки довольно часто. С некоторых пор у Диего появилась идея написать несколько портретов людей из народа. Дон Гаспар де Фуэнсалида поддержал ее. И в поисках подходящей модели бродили они из квартала в квартал, заходили в полутемные погребки, где шныряли подозрительные личности, у которых нередко под складками рваных одежд угадывалась рукоятка навахи, а сквозь дыры плаща-мундира просвечивала вороненая сталь ножа.

В одной из харчевен, куда они зашли выпить по стакану прохладительного напитка, дорогу им преградила женщина, до бровей закутанная в паньолон — шелковую с длинною бахромою шаль, вышитую яркими цветами.

— Господин мой, — она протянула руку и коснулась шнурков на камзоле Веласкеса, — не спеши отказать бедной гитане. Мы с тобой дети одного края, вскормленные соками одной земли. Дай руку, не бойся, и Милагра тебе судьбу расскажет, советом поможет. Не думай, коль бедна цыганка, так и ждать от нее нечего. На ладони, среди сплетения линий, найду я и тебе раскрою тайны будущего.

— Так откуда я, скажи для начала, Милагра.

— Ты андалузец из города, что белой чайкою льет воду из широкой реки Гвадалквивир. Ты оттуда, где первой встречает солнце розовая башня, пришедшая к нам из веков. Ведь правду говорю?

— Правду. Слышишь, Гаспар, что говорит это чудо[44]?

Фуэнсалида засмеялся.

— Попытай счастья, Диего. Может, она тебе скажет то, что ты хочешь услышать.

Веласкес протянул Милагре ладонь. Она наклонилась над нею, что-то зашептала, словно в полусне..

— Линия жизни прямая у тебя, благородный сеньор. Бури и громы не страшны тебе, слушай старую Милагру. Только никак не пойму, не сеятель ты, не пахарь, а крепкая у тебя рука. Нет, не шпага сделала ее такой. Кто же ты? Вот линия славы, она бежит рядом с жизнью. Она переживет тебя, слава. Ты не беден, но как мало значит для тебя это! Скажи, не таись от цыганки, чего же ты хочешь от жизни? Все, что тебя окружает достойно названия счастья, твоя же мятежная душа не этого хочет, — она смотрела теперь ему прямо в глаза. Сверлящие точки ее зрачков, казалось, старались проникнуть в тайну жизни стоящего перед нею человека.

— Гадай дальше, Милагра, — обратился к цыганке Фуэнсалида. — Зачем задавать вопросы?

— Нет, господин, нет, хороший! Много в жизни своей видала я, уроженка Трианы, но таких линий не довелось, — она резко повернула голову к Веласкесу. Шаль упала ей на плечи, открыв лицо и голову. Высокие гребни скалывали на затылке пышные волосы цыганки. От этого она казалась молодой.

— Я художник, землячка, — улыбнулся ей дон Диего.

— Вот теперь я знаю, что означает это! — она водила пальцем по ладони, словно читая там одной ей видимый текст. Друзья смотрели на нее с интересом.

— Не будет в жизни тебе никогда покоя. Ты — парус, вечно надутый ветром свободы. Ждут тебя почести, слава, друзья и награды. Много еще страниц книги жизни заполнят твои годы. Все у тебя будет, кроме одного — спокойствия. Вот линия любви: Ты любишь, я слышу, как дрожит твоя рука. Но и это, что кажется тебе сейчас смыслом всей жизни, уйдет с твоей дороги. Будешь знать ты еще не раз слезы горечи от утрат, от боли, которую может дать лишь женщина…

Она поправила шаль, глаза ее, до этого горевшие каким-то пророческим огнем, вдруг потухли и стали похожи на угли, подернутые пеплом.

Фуэнсалида протянул цыганке небольшой красный кисет. В нем звенели монеты.

— Не благодари меня, господин хороший, — предупредила она дона Диего, — за это не благодарят.

Целый день ходил маэстро под впечатлением слов Милагры. «…Ты как парус, надутый вечно ветром…» «А где же мой берег и пристань? — думал он. — Где предел мечтам и желаниям?» Кто мог ответить на такой вопрос?

В тишине мастерской Альказара искал он утешения. Два полотна спешил окончить маэстро. По утрам Хуан Пареха приводил к нему в мастерскую двух старцев. Они степенно усаживались в богатые кресла и ожидали там своей очереди. Про себя дон Диего окрестил их философами, столько удивительного спокойствия было в их позах и поведении.

Как не вязался облик его «философов» с дворцовой обстановкой! Но мадридские бродяги принимали внимание художника двора его величества к своим особам с явным чувством собственного достоинства. Их не смущали богатые апартаменты. Именно это больше всего нравилось маэстро в них, такие черты он и старался перенести на полотно.

К концу дня в мастерскую заглянул Диего де Аседо. Он пришел поговорить с художником. Сняв темную широкополую шляпу и расстегнув ворот камзола, карлик удобно устроился в громадном кресле, отчего его крошечная фигура казалась еще меньше. Филипп IV недавно оказал ему большую честь, доверив хранение королевской печати и свою переписку. Но маленького секретаря его величества новое положение мало волновало. В этом было что-то игрушечное, ненастоящее, нарочитое. На губах придворных он не раз ловил ухмылки по своему адресу. Он бежал от жизненной суеты к любимым книгам. Веласкес подчас удивлялся, как в одной голове может уместиться такое количество самых разнообразных сведений.

Маэстро окончил работу, вытер руки и опустился в кресло рядом с карликом. Тот повернул к нему свое некрасивое лицо, единственным украшением которого были огромные, лишенные блеска глаза. И начал неторопливо говорить. Обладавший гибким умом, Эль Примо нередко комментировал маэстро его же полотна.

И сегодня он мысленно на мгновение заставил Веласкеса перенестись ну хотя бы на сто лет вперед и представить, что галерею, где заняли свое достойное место эти полотна, посетили высокие гости. Некий скромный слуга их высочеств должен показать иностранцам гордость и славу своего отечества.

Два полотна, два парных портрета работы Веласкеса, привлекли внимание сразу. Странные фигуры двух стариков чем-то притягивали. Их одежда и позы составляли резкий контраст со всем, что стало привычным в картине — с изысканностью и нарядностью платьев кавалеров и дам. Но это можно было простить бедным философам.

Имя одного из них, со сгорбленною спиной, стоящего к нам вполоборота, — Менипп. Так звали древнегреческого философа-сатирика. Наш маэстро по-своему подошел к изображению старцев. На полотнах нет, как в традиционных картинах с изображением Архимеда или Диогена, ни глобуса, ни толстых томов. Герои изображены в лучах яркого солнца, под открытым небом. Вглядитесь, как искрятся, переливаясь, краски. Лицо Мениппа весело — на нем насмешливая улыбка человека, заглянувшего в будущее. Ему не нужны больше книги, из которых доселе черпал он премудрость. Кажется, мгновение — и нищий философ закутается поплотнее в свой дырявый плащ, перешагнет через лежащие у его ног свитки и пойдет залитою солнцем дорогой, язвительно улыбаясь. Его напарник — Эзоп, носит имя античного баснописца. Много видел и перенес на своем веку этот человек. Посмотрите на его большую, нескладную, неряшливо одетую фигуру.

Меланхолический, с потухшим взглядом, Эзоп производит впечатление человека, постигшего тайны бытия, знающего настоящую мудрость и цену жизни. Обратите внимание, как все тут написано! Кажется, что мастер внезапно, быстрыми взмахами кисти написал эту грубую шапку волос, смоделировал крепкие кости шеи, лба и груди, мазком очертил пятно твердого молчаливого рта. Но на самом деле за всем этим — титанический труд и дни глубоких раздумий.

Аседо повернул голову к маэстро. Тот сидел не шевелясь. Он глянул на Пареху, что стоял за его спиной, облокотившись на спинку кресла. Глаза мулата блестели.

— Возьми кисть, Хуан, — обратился к нему маэстро, — и напиши на полотнах «Эзоп» и «Менипп». Будем считать, что крещение картин состоялось.

Королевский секретарь поведал в тот вечер художнику много дворцовых новостей. Одна была особенно тревожной. На заседании Королевского совета сегодня большую речь держал премьер-министр Оливарес. «Война, — говорил он, — требует от испанцев жертв. Перед лицом врага нечего разводить церемонии. Казне нужны деньги. Мне кажется, что пора заставить каталонцев принять на себя часть бремени всего Испанского государства».

Дседо говорил, что такая политика по отношению к Каталонии до добра не доведет. Герцог решил провести в жизнь давно задуманное. Еще в 1621 году он писал в докладной записке, что «автономия Каталонии и других пиренейских государств должна быть уничтожена и что по всей стране следует ввести единые с Кастилией законы». До сих пор Оливарес не возвращался к этому вопросу. Но теперь в один заход решил расправиться со всеми исконными каталонскими привилегиями. Если к этому еще прибавить военные постои… Приказ гласит: принимать солдат на постой, даже если хозяева остаются без постели. Одного теперь можно ожидать от Каталонии — восстания. Герцог забывал, что Испания объединена лишь формально, на деле это скопище независимых и дурно управляемых провинций.

Ожидая неминуемых брожений в стране и трезво оценивая сложившуюся обстановку, даже самые светлые головы Испании тех времен не могли увидеть главного — как в недрах феодального общества той эпохи рождался в муках новый буржуазный порядок, как одновременно рушились, поддаваясь ломке, жизненные традиции у всех народов Западной Европы. Относительная самостоятельность испанских провинций-республик, с номинальным сувереном во главе[45], способствовала в условиях общего кризиса правящих классов росту сил сопротивления, централизации государства.

Маленькие самостоятельные государства остались разобщенными экономически. В этом была одна из особенностей социально-экономического строя Испании, отсюда вытекала специфическая роль, которую сыграл испанский абсолютизм в предыстории европейского капитализма. В процессе первоначального накопления Испания не смогла использовать протекающие через нее богатства в целях промышленного развития. Но так далеко заглядывать в Испании времен Веласкеса не мог никто.

Беседа продолжалась до полуночи. Потом Аседо, спохватившись, пошел провожать дона Диего и Хуана. В некоторых залах погружавшегося в сон Альказара свечи уже потушили, и дневные шорохи устраивались в углах на ночлег, поскрипывая креслами и вздыхая. Кое-где перед иконами с изображением божьей матери сонно мигали голубые язычки лампад. Дворец в ночной час преображался до неузнаваемости. У выхода карлик подозвал привратника, и тот, подчиняясь его повелительному жесту, последовал за ними на некотором расстоянии.

Улица Консепсьон Херонимо была расположена невдалеке от королевского дворца. В доме светились окна. Маэстро ждали. Аседо приподнял шляпу и раскланялся. Вскоре две фигуры — сказочного гнома и плечистого великана — растворились в сумраке мадридской ночи. На крыльце Веласкеса и Хуана ожидал, переминаясь с ноги на ногу, верный Гальярдо.

В один из дней двери в мастерскую Веласкеса широко распахнулись, и в сопровождении маленького Аседо вошел король. Маэстро бросил писать и в поклоне склонился перед его величеством. Король направился в дальний полутемный угол.

— Как, адмирал, ты еще здесь? Я же с тобой простился и считал, что ты в отъезде.

Ответа не последовало. В углу, кроме портрета, никого не было. Удивленный Филипп повернулся к маэстро.

— Уверяю тебя, я на самом деле принял портрет за живого адмирала.

Портрет отважного дона Адриана Пулидо действительно был необыкновенно похож на оригинал. Писал его маэстро с особым удовольствием. Очень нравился ему дон Адриан, о храбрости которого слагали легенды. За героизм в войне против французов король повысил его в чине от капитана до адмирала, наградив пламенеющим крестом ордена Сант-Яго.

Тем временем король подошел к полотнам с изображением философов.

— Эль Примо мне вот который день твердит о них, дон Диего. Думаю, что они станут достойным украшением охотничьего домика Toppe де ла Параде. Там есть несколько Рубенсов, теперь им не будет скучно, — улыбнулся король своей шутке.

Он обошел всю мастерскую, взглянул даже на эскизы, попутно давая советы. Маэстро слушал. Разве мог он так же, как некогда его первый учитель Эррера, оборвать короля на полуслове репликой: «Свет многое потерял оттого, что ваше высочество не присутствовал при сотворении мира. Бог мог бы получить ряд ценных советов». Веласкес, придворный живописец, такого не смел. Предки не оставили ему поместий и награбленного за океаном золота.

Словно сквозь сон доходили до него слова короля. Дон Диего заставил себя вслушаться.

— …Было бы неплохо, — продолжал Филипп, — наш Эль Примо заслужил это. К тому же вы друзья.

Маэстро поклонился. Из всего он только и понял, что король хотел бы иметь портрет своего любимого карлика.

Почти у каждого из членов королевской семьи был свой карлик или маленький уродец. Со всей страны, а нередко даже из-за границы, привозили в столичный дворец несчастных, которые становились живыми игрушками. При дворе существовал дикий обычай веселиться в обществе шутов. Их наряжали в пышные одежды, в шутку жаловали громкими титулами, устраивали комичные свадьбы карликов и карлиц, при этом совсем забывая, что под телесным уродством нередко скрывался светлый ум, а в маленькой груди билось сердце, способное на сильные чувства.

Впервые попав во дворец, Веласкес был поражен тем, что среди работ Алонсо Санчеса Коэльо, писавшего потомков грозного Филиппа II, множество полотен, объединенных общим названием «труанес» — шуты. Короли заказывали придворным художникам портреты живых игрушек, а потом приказывали размещать их рядом со своими на стенах дворцов. Нелепые прихоти государей исполнялись. Со стен Альказара смотрела на мир доброю сотнею глаз армия калек, идиотов, карликов и шутов. Жалкие крошечные фигурки, уродливые лица выгодно оттеняли горделивые фигуры королей. Сопоставление таких полярных противоположностей невольно наводило на мысль о совершенстве венценосных особ. Но зоркие наблюдательные глаза художника угадывали в этом великое противоречивое единство, заключенное в понятии «человек». Он, глядя на портреты, сопоставляя их, видел не короля и карлика-слугу, а людей. От таких сравнений короли выигрывали мало.

Маэстро встречал труанес при дворе каждый день. Нередко они сами заходили в его мастерскую и подолгу наблюдали за работой. В такие моменты дон Диего имел возможность исподволь наблюдать за ними. Видел он многое: глубокие человеческие переживания, душевные муки, спрятанные под маской извечного шутовства. Обиженный природой и социальной несправедливостью, подвергаясь каждодневному глумлению, каждый из этих человечков вырабатывал свой собственный стиль, свое отношение к окружающим. На вооружение для защиты бралось все: жалкие гримасы и слезы, едкий ответный смех и мелкие пакости в пределах «дворцового этикета». Карликам приходилось быть изобретательными.

Шуты и карлики зачастую при дворе исполняли не только роль веселителей их королевского величества. Это были люди, которые благодаря своему шутовскому положению могли говорить все, что вздумается. Безнаказанно они передавали сплетни, шпионили, от их поведения иногда многое зависело.

Вот почему, случалось, испанская аристократия и вельможи наперебой льстили им, рассчитывая в будущем на милость их государей.

В мастерской художника уродцы быстро осваивались и чувствовали себя спокойно. Они то вступали с Парехой в длинные рассуждения о том, может ли расти дерево вверх корнями, то заводили серьезные разговоры о преимуществах испанского и английского флотов, приводя такие веские доводы, которым могли позавидовать специалисты. Глядя на них в такие минуты, Веласкес думал о том, сколько человечного в их деяниях и поступках и как не вяжется шутовской наряд с логичностью их мышления. Не чувствуя себя предметом насмешек, карлики преображались. Их физические недостатки словно исчезали, становились незаметными. Так, пожалуй, выглядят артисты после спектакля, когда грим еще покрывает их лица, одежды напоминают о недавних событиях, а речь уже перестала быть заученными монологами сценичных героев.

Дон Диего решил написать галерею портретов этих несчастных. Предложение короля пришлось как нельзя кстати. Никто не будет мешать. А он напишет их не рабами, а людьми. Нет, не смех будут вызывать портреты, зрители не найдут в них карикатурно-смешного.

Первым из этой серии появился на свет портрет Хуана Австрийского.

Обычно во дворце шут Хуан расхаживал в богатом костюме придворного. За внешнее сходство со своим дядей, победителем при Лепанто, король прозвал его Хуаном Австрийским. Веласкес видел портрет настоящего дона Хуана работы Коэльо. Он стоял во весь рост, изображенный на фоне морской битвы. У его ног лежали воинские доспехи. Маэстро пришла в голову мысль изобразить шута точно в такой же позе и обстановке. Но какая разница была между ними!

Нетвердо стоял «дон Хуан» среди воинских атрибутов, опираясь вместо жезла на палку, и не вязался богатый костюм и украшенная перьями шляпа с сутулой кривоногой фигурой шута. Потускневшие глаза смотрели неуверенно, под усами угадывалась полуулыбка. Хилое существо пыталось иронизировать над своею ролью шута или, может, над теми, кто пытался смеяться над ним. Кто знает?!

Следующим из маленьких обитателей королевских покоев Веласкес должен был писать Эль Примо. Загрунтованное полотно ждало уже первого сеанса, когда в мастерскую влетел запыхавшийся Николазито.

— Маэстро! В Каталонии восстание!

Да, в Каталонии началась гражданская война, как это и предвидел Диего де Аседо. Крестьяне не выдержали бесчинств наемных войск, стоявших у них на постоях. Горцы Ампурдана первыми дали бой. По всей провинции распространились листки с призывом к восстанию. А 22 мая 1641 года перед главными воротами Барселоны появилась трехтысячная толпа крестьян. Через пять дней город был взят. Это случилось в день dia de corpus — праздника тела господнего. Вице-король граф Санта Колома был убит. Организаторы восстания собирали силы, чтобы дать решительный бой королевским войскам и провозгласить Каталонию отделенной и независимой. А за их плечами все яснее вырисовывалась фигура в красной кардинальской мантии, то всесильный Ришелье плел политические интриги против своей южной соседки.

Сначала при дворе о восстании говорили в пренебрежительном тоне — сегадорское[46]. Но когда оно охватило всю провинцию и возникла угроза, что за Барселоной последует Сарагосса, король не на шутку встревожился: Испании грозила опасность потерять такие огромные и плодородные земли! Спешно снаряжались войска. Его величество сам решил командовать карательной экспедицией. Двор напоминал осажденную крепость. Везде слышался лязг оружия, придворные словно позабыли про свои обязанности и с утра до ночи обсуждали планы военных операций. В Мадрид со всей Испании стекались идальго, готовые шпагой служить своему королю Герцог Оливарес передал маэстро волю короля: он тоже должен собираться. Как всегда, вместе со своим хозяином и учителем готовился в путь и Хуан Пареха. Странно было видеть среди дорожных вещей и шпаг аккуратно свернутые холсты, набор кистей, краски, походный мольберт.

Все были давно в сборе, а король не спешил. Им вновь вдруг обуяла жажда политической деятельности. Он словно почувствовал свой долг перед страной и, проснувшись после сна, спешно взялся за изучение давно заброшенных дел. Епископ Гальсеран Альбанель, очень влиятельная личность, наставник Филиппа IV со времен, когда тот был еще принцем, опять всплыл на политическом небосводе королевства. Он, выходец из Барселоны, стал непосредственным советником короля.

В письмах к его высочеству била тревогу и монахиня Мария де Агреда. Высшие чиновники и люди, заинтересованные в оздоровлении общественной жизни, настойчиво повторяли королю о грозящей государству опасности.

Торжественная кавалькада выступила из Мадрида лишь в апреле 1642 года. В королевской свите находился Эль Примо, и это очень радовало художника. Они продвигались по земле, по которой незадолго перед тем прошло карающее войско. Земля, истерзанная, лежащая в пепелищах, казалось, навсегда потеряла способность плодоносить. В воздухе пахло гарью. На площадях догорали костры, в которых еще чернели кости непокорившихся и отдавших предпочтение смерти каталонцев. Жестокая жизненная правда внезапно вторглась в спокойный быт маэстро, заставляла не спать по ночам, требовала ответов на вопросы, от которых волосы поднимались на голове дыбом. В такой обстановке совсем невозможно было писать. А тут еще кардинал Борха!

Гаспар Борха был удивительно пронырливым и жестоким человеком. В истории его имя связано с рядом весьма интересных дел. Король не раз посылал его улаживать дипломатические дела, когда ему приходилось «воевать» с Римской курией. Ватикан наложил запрет на книгу Галилея — к Урбану VIII помчался посланный Борхи с «просьбою» Филиппа не вмешиваться в испанские дела. Папа уступил, и «Диалоги» Галилео Галилея (1632) увидели свет. Последние четыре года Борха, возвратясь из Рима, неотступно находился при дворе. Кардинал принадлежал к дворцовой группировке, которая считала, что пламя мятежа можно погасить лишь потоками крови. Его преосвященство был страшен, проклиная каталонцев. Сначала дон Диего избегал общества столь влиятельного человека, но однажды несказанно удивил Пареху, заявив, что завтра начнет писать кардинала.

В дни кочевья, как охарактеризовал Пареха их жизнь, был завершен портрет карлика Эль Примо. Маэстро написал его сидящим на огромном сером камне. За спиной простирался волнистый пейзаж, а над головой в безнадежно сером небе собирались тяжелые тучи. С трагической серьезностью смотрит карлик прямо перед собой, на его некрасивом лице печать мудрости и душевной чистоты. Возле него — огромная книга. В сравнении с нею фигурка Аседо кажется еще более крошечной. От полотна веяло таким одиночеством, что Пареха не мог смотреть на него равнодушно.

В Мадриде между тем происходили большие перемены. Худо приходилось всесильному Оливаресу. Король все больше был недоволен проводимой им политикой и постепенно удалял его от дел. Невзлюбила графа-герцога королева. Обстоятельства складывались так, что Оливарес вынужден был подать в отставку. Двадцать два года стоял он у руля Испанского государства, и почти все это время страна находилась в состоянии войны с другими державами.

17 января 1643 года впавший в немилость фаворит получил отставку. Вместе с графом покидали Мадрид и придворные, которым он покровительствовал. Веласкес находился в затруднительном положении. Все эти годы Оливарес выказывал ему свое расположение, помогал в тяжкие минуты, опекал. Трудно было поверить, что такой человек, как Оливарес, способен на привязанность, но так было.

В мастерской у маэстро стоял неоконченный портрет Оливареса. До неузнаваемости изменили годы могучего Атласа. Он потолстел, лицо обрюзгло и стало вялым. Хотя на губах его любезная улыбка, взгляд маленьких глаз тревожен и подозрителен, нет в нем прежней твердости и уверенности.

Кисть наносила на полотно поочередно то темные, то светлые пятна. На темном фоне все явственнее проступали лицо и белоснежный остроконечный воротник. Гамму темных тонов составляли краски парика, усов, жиденькой бороды и одежды. Через левое плечо графа лег складками зеленоватый шарф, на груди справа чуть поблескивали контуры ордена. Портрет был окончен. Надо было повидаться с Оливаресом и вручить ему подарок.

Граф опередил Веласкеса. Он прислал через верного Николазито письмо, в котором говорил, что уезжает в свое имение в окрестности Кадиса и просит маэстро при случае навестить его.

Теперь Веласкесу нужно было выяснить главное — теперешнее отношение к себе при дворе. Но в дворцовой сутолоке все, казалось, позабыли о придворном художнике.

В один из дней дон Веллела принес, наконец, весть, разрешавшую все сомнения: в бумагах дворцовой канцелярии он наткнулся на документ за подписью его величества. «С сего дня придворный художник дон Диего Родригес де Сильва-и-Веласкес назначается нами на должность камердинера, без выполнения обязанностей, но с жалованьем. Филипп IV».

— Ты родился под счастливой звездой, друг, — смеялся дон Хуан.

— Я родился под звездами Севильи! — отвечал Веласкес просто.

Теперь можно было спокойно продолжать работу над начатой серией карликов и уродцев.

Маэстро внимательно наблюдал за привезенным в королевский дворец из Фландрии Себастьяном де Морра. Приставленный к Балтазару Карлосу в услужение, Морра вечно где-то пропадал. На него жаловались королю, но все оставалось в поведении уродца без изменений. Придворные шептали, что Филиппу приятно смотреть на нелюдимого карлика и осознавать, что на свете есть человек еще более мрачный, чем он сам Себастьян для своего времяпрепровождения выбирал самые неподходящие места: темные углы зал, крутые лестницы. Однажды Веласкес увидел его в момент, когда легкомысленные придворные дамы осмеяли коротышку. Злобно смотрели огромные черные глаза на мир, сделавший человека рабом. Огонь гнева блестел в зрачках, и казалось, что маленькое существо испепеляется от ненависти. В карлике проснулось человеческое достоинство.

Маэстро потратил немало сил, чтобы успокоить Морра и отвести в мастерскую. Там, усадив его в угол, в излюбленной им позе, он стал писать портрет, который благодаря неповторимости человеческой индивидуальности стал в один ряд с его лучшими полотнами.

Теперь, когда при дворе не осталось почти никого из севильянцев, художник стал все больше тосковать по своей родине. Фуэнсалида и Веллела даже начали побаиваться за его здоровье, таким он стал бледным и молчаливым.

Слава Веласкеса к тому времени достигла небывалого блеска. Маэстро передавали, что на одном из приемов король Филипп говорил: «Историки отметят, что я утратил несколько провинций, но они не могут не сказать, что в мое царствование испанское искусство достигло невиданной высоты. Веласкеса нельзя скрыть, а его довольно одного, чтобы ярко озарить любую эпоху!» Маэстро в ответ на такие сообщения лишь горько улыбался. Все королевские милости, будь на то его воля, променял бы он на солнце и голубые небеса своей дорогой Андалузии, белую чайку Севилью, на пьянящий запах ее лугов и цветов да аромат апельсиновой ветки.

В один из пасмурных мадридских дней, когда холодный туман серой плотной пеленою укутал весь город, в мастерскую Альказара неслышно вошел Хуан Пареха.

— Дон Диего, — обратился он к неподвижно сидящему в кресле маэстро, — молодой художник-севильянец хочет повидать вашу милость.

Веласкес обернулся. Кто подслушал его мысли и послал гонца из Севильи?

— Вводи его скорее!

На пороге появился юноша. Он был очень красив. Веласкеса, который был прекрасным физиономистом, сразу покорили его открытое, чуть смуглое лицо, ясный, прямой взгляд и простые, скромные манеры. Он пошел севильянцу навстречу, раскрыв объятия.

— Да благословит мадонна ваш приход, юноша, из страны моего детства. Не привезли ли вы в складках вашего платья запаха нашей Севильи и немного андалузского неба?

Севильянца звали Бартоломео Мурильо. Всего год назад в Севилье он впервые увидел портрет работы Веласкеса и тогда же решил во что бы то ни стало добраться до Мадрида. Денег на поездку у него не было, и юноша немало потрудился, чтобы накопить их.

Веласкес слушал улыбаясь. Теперь юноша мог считать, что все злоключения уже позади. Он был на пороге школы великого маэстро. Учитель-жизнь, пожалуй, обошлась с ним так же строго, как некогда с Веласкесом Эррера.

Маэстро успел заметить, что наряд его будущего ученика не отличается новизной. Бедный юноша шел к цели дорогой нужды. Что ж, решил про себя Веласкес, для художника это почти необходимо. Но человек не может всегда находиться между молотом и наковальней. Можно выбрать другой путь. Он понимающе кивал головой, когда Мурильо настойчиво отказывался поселиться под его кровом, и в заключение сказал, что он не такой уж бескорыстный За все ученик будет ему обязан рассказами о Севилье.

Отпустив юношу устраиваться, Веласкес подошел к окну и взглянул на город. И тут ему пришли на ум слова из «Назидательных новелл» его любимого Сервантеса: «О столица! Столица! Ты делаешь своими баловнями наглых попрошаек и губишь людей скромных и достойных; ты на убой откармливаешь бесстыдных шутов и моришь голодом людей умных и застенчивых». Прав был великий дон Мигель, пример тому — этот севильский юноша, не окажись здесь дона Диего.

Уже увидев первые работы Бартоломео, дон Диего понял, что перед ним человек редкого таланта. Друзьям своим он сказал:

— Если только мои глаза не разучились видеть, я имею дело с художником, гений которого неоспорим. В будущем его слава затмит всех известных доселе испанских маэстро.

Ни к одному из своих учеников не относился Beласкес так заботливо. Оказав Мурильо покровительство, он каждый день уделял ему несколько часов. Благодаря маэстро юноша получил свободный доступ в прекрасные галереи Альказара, замок Буэн Ретиро, к собраниям картин в монастырях. Вскоре учитель вынужден был отметить: юноше нечему больше учиться у итальянцев. А Бартоломео продолжал копировать — Рубенса, Риберу, Ван-Дейка, самого Веласкеса.

Оставаясь подолгу в мастерской, Мурильо внимательно присматривался к полотнам учителя. Глаз художника отмечал малейшие изменения в технике. Маэстро любил писать маслом на полотне тонкого тканья. В ранних его работах розовато-коричневый грунт, краски густым слоем покрывают всю поверхность картины. Вот работы более поздние, в них грунт бело-розовый, а краски более текучие. Нет уже резких светотеней, объемность предмета маэстро передает посредством искусного контрастирования красок. Последние работы очень своеобразны: краски покрывают полотно тонким слоем, местами сквозь них просвечивает грунт. Святая мадонна! Как уверенно он владеет рисунком, кистью, красками!

Бартоломео ставил рядом несколько полотен, любовался ими, сравнивал. Вот умный и на редкость жестокий человек, его преосвещенство кардинал Борха; дальше маленький принц Балтазар Карлос в прелестном черном костюме. Как царственно красив этот мальчик! А кто же эта незнакомка?

Портрет стоял в дальнем углу, безнадежно заставленный холстами. Чтобы его отыскать, пришлось отодвинуть массу тяжелых рам. От кого прятал его маэстро — от других или от себя? В выражении глаз дамы было что-то такое, отчего у Мурильо запылали щеки. В душе он, двадцатипятилетний севильянец, был поэтом, а поэты и влюбленные находят красоту там, где равнодушные проходят, ничего не замечая. Но какими глазами смотрел на нее, живую, великий Веласкес, юноша не решался судить.

Портреты некоторых сановников приводили Мурильо в состояние буйного веселья. Неужели они, неповоротливые, толстые, напыщенные, не в состоянии понять, что маэстро в душе смеется над ними, над мишурой их обманчивого блеска? Кто-кто, а он знает им настоящую цену. Но чтобы понять это, очевидно, нужно было быть Мурильо или родиться несколькими столетиями позже. «Веласкес портретист необыкновенный, — рассуждал про себя юноша. — В сравнении с его полотнами фламандцы и итальянцы бледны. Как никто в мире, уловил он в природе ту жизненную суть, которая делает его полотна шедеврами. Господи! Научи меня быть похожим на него!»

Занятия Веласкеса с Мурильо пришлось неожиданно прервать: король опять отправлялся в непокоренную Каталонию и Арагон и брал с собой маэстро. Трудно только было определить в качестве кого — слуги или артиста.

Март 1644 года весь состоял из непогод. Ветер дул с жестокой настойчивостью. Походные кареты бросало на ухабистой дороге. Маэстро то и дело запахивался в плащ и кутался в теплый полог. Уют мадридской гостиной представлялся сейчас раем. В эту поездку вместо себя главным в доме и в мастерской Веласкес оставил своего юного друга Мурильо. Как справляется этот талантливый, красивый и по-женски нежный юноша с вечно бунтующей ученической братией? Хуан умел навести среди них порядок, но дела вынудили дона Диего послать его спешно в Кадис к графу Оливаресу.

В каталонском городе Фрага Филипп IV приказал сделать трехдневный привал. Лошади выбились из сил, а ветер не унимался. Даже в домах, где разместились путники, чувствовалось его холодное дыхание. Домик, в котором маэстро устроил себе мастерскую, только чем-то отдаленно напоминал человеческое жилье. Узкая, темная, сырая комната мало походила на место, где могли бы обитать музы. Утром в походную мастерскую заглянул король. Несмотря на все дорожные невзгоды, Филипп IV выглядел по-королевски. Походный костюм придавал фигуре короля особую значимость. Красный шерстяной плащ, шитый серебряной тесьмою, матовый шелк камзола и жемчужно-перламутровые кружева представляли прекрасное сочетание. В плохо освещенном помещении яркие краски звучали приглушенно. Веласкес глаз не мог отвести от фигуры короля.

— Ваше величество, — начал он, — у нас сейчас есть немного времени. Не согласитесь ли вы подарить из него несколько минут будущему?

Такая форма обращения смогла склонить даже Филиппа. Он сбросил с головы черную широкополую шляпу с большим алым страусовым пером и присел на раскладной походный стул. Художник взялся за кисть и под его рукой, словно на волшебном полотне, заискрились, задымились краски.

Король заметно постарел. Об этом говорили не только морщины быстро увядающей кожи, весь облик Филиппа свидетельствовал об усталости. У него изменился даже цвет волос. Некогда пушистые, с золотистым оттенком, они заметно потускнели и стали рыжими. Ничто не могло укрыться от зоркого взгляда маэстро!

Рука, виртуозно владевшая кистью, тем временем выполняла заданную ей мозгом работу.

Ничего не преувеличивая, создавая изображение, близкое к натуре, художник вносил в него ту частицу от своего поэтического «я», которая превращала картину в редкую по своей полноте характеристику. Цвета королевской одежды, пройдя через художественное восприятие маэстро, необычайно изменились. Красный смягчился до розовато-малинового, серебряные нити вышивок позаимствовали у стали настойчивую упругость.

Прекрасный портрет был создан художником менее чем за три дня. Это позволило окружающим говорить не только о гениальности маэстро, но и о новом, необыкновенном подъеме его творчества. Король Филипп, посмотрев полотно, приказал отослать портрет королеве. На следующий день был отдан приказ выступать.

Холодный весенний ветер сделал свое дело. Дон Диего заболел. Путь домой всегда короче дороги из дому. Лошади мчали во весь опор, Веласкес, еле удерживаясь на сиденье, думал о своих путях-дорогах. В последние годы многое изменилось в королевском дворце, да и в самом Мадриде. Обычная дорога из дома на Консепсьон Херонимо до королевского дворца вдруг пролегла через Каталонию и Арагон. Заученная тропка неожиданно стала тесной, и теперь, когда жизнь отсчитывала пятый десяток, ему захотелось пойти иною тропой. Старая, как мир, и вечно новая история.

Дон Диего еще лежал в постели, когда в Мадрид из Кадиса вернулся Хуан. Его рассказы о поездке в имение к графу Оливаресу походили на сказку.

Представьте себе скалу, что возвышается среди заколдованного океана. Она от подножья до вершины вся покрыта снежно-белыми домами, с башнями причудливых форм. Кадис словно застывший каприз из камня.

В окрестностях города, у широкого Гвадалквивира, лениво катящего свои воды в море, и построил герцог необыкновенный замок-дворец. Его архитектура выдержана в арабском стиле. Белые высокие стены прорезаны редкими окнами, а над всем строением целится в небо стройная дозорная башня с плоской кровлей. Вокруг замка сад, террасами опускающийся к самой реке. Внизу, в долине Гвадалквивира, сколько видит глаз, зеленеют пышные виноградники, серебрятся оливковые рощи.

Внутренние покои дворца не уступают королевским. Сколько разных сокровищ со всех стран света привез туда сеньор Гусман! Повсюду мрамор, скульптуры, люстры, картины и… неописуемое множество лестниц.

Вначале Оливарес решил порвать все сношения с миром. Он даже остановил все часы, не позабыв и солнечные, которые в его саду составляли громадную коллекцию.

Он принял портрет, привезенный Парехой в подарок, долго смотрел на него, потом молча удалился. Он вернулся, держа в руках широкую шпагу с большой чашкой.

— Передай это своему господину, Хуан, — сказал Оливарес, — он достоин чести носить такое оружие. Шпага принадлежала моему прадеду, казненному Филиппом II.

Больше он не проронил ни слова.

Хуан подал Веласкесу шпагу. Вдоль ее клинка тонкой вязью темнели слова: «Ни богу, ни королю, а совести».

То был дорогой подарок и с особым значением.

Поправлялся Веласкес медленно. В конце недели Фуэнсалида и Веллела явились к нему в трауре — скончалась королева Изабелла. Испанский двор, и без того не особенно умевший веселиться, погрузился в глубокий траур. Во всех соборах служили заупокойные мессы.

Новый, 1645-й, тоже не принес радостных вестей. Смерть унесла остроумного, насмешливого Кеведо, а вскоре после него почил и беспокойный граф Оливарес.

Всего несколько недель до того Диего виделся с Оливаресом, приехавшим в Мадрид с очередным посланием королю. Оставшийся не у дел граф никак не мог успокоиться. Ему казалось, что без твердой руки государственный корабль сядет на мель. Из своего мавританского замка близ Кадиса он слал петиции королю, в которых призывал сломить дух средневекового сепаратизма, царивший в провинциях, решительно и навсегда. Перед маэстро при последнем свидании сидел окончательно уставший и состарившийся человек. Таким его и написал Веласкес на последнем портрете.

При дворе маэстро ожидала масса скопившейся работы. Его должности, хотя некоторые и значились «без исполнения обязанностей», все же требовали к себе определенной доли внимания. А тут еще назревала новая поездка в составе свиты принца Балтазара Карлоса в Арагон.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.