ОСЕЛ ЕСИ
ОСЕЛ ЕСИ
Фридрих Цезарь Лагарп, прозванный в России также Петром Ивановичем, — швейцарец, бежавший с порабощенной Берном родины, — родился в кантоне Во и попал в поле зрения императрицы почти случайно. Вообще-то Лагарп собирался в Америку, чтобы строить там идеальное государство-республику, но отправиться в Новый Свет так и не успел. Судьбу его определили совершенно посторонние благородному замыслу обстоятельства: Яков Дмитриевич Ланской-младший, брат прославленного екатерининского фаворита Александра Дмитриевича Ланского, по уши влюбился и потерял голову. Избранница явно не годилась ему в жены. Любовный пыл требовалось остудить, и Екатерина решила посоветоваться с постоянным своим корреспондентом, бароном Гриммом. Гримм тут же предложил и лекарство, и лекаря — долгое путешествие, рассеивающее любовную тоску, и компаньона, непринужденными, но назидательными беседами закрепляющего эффект. В качестве последнего Гримм посоветовал взять Лагарпа. Так что Италию молодой Ланской исколесил в его обществе; блестящая образованность и дар убеждения Лагарпа сказались незамедлительно.
После продолжительных разговоров с навязанным, но приятным собеседником образ возлюбленной вытеснился в юной душе осознанием безмерности неосвоенных им наук, в Ланском проснулся вкус к познанию. Замысел совершенно удался: юноша был исцелен, задача исполнена. Лагарп доехал с Ланским до самого Петербурга, где и был на волне своего педагогического успеха представлен императрице. Он оказался при русском дворе в начале 1783 года, Екатерина как раз набирала преподавательский штат. Она назначила Лагарпа кавалером и учителем французского, но вскоре поняла, что будущего учителя недооценила.
Внимательно изучив инструкцию графу Салтыкову, Лагарп составил своеобразный ответ императрице — «мемуар», исповедь собственных педагогических взглядов. Соглашаясь с последовательностью изучения предметов, указанной Екатериной, Лагарп предлагал начать учебный курс с географии, потом освежить его историей, после чего приступить к изучению геометрии и завершить всё философией — в понимании Лагарпа, наукой, способствующей осознанию путей, приводящих к счастью. Изучение латыни Фридрих Цезаревич считал необязательным — для будущего государя знание мертвого языка ненужная роскошь… Но все эти уточнения и поправки были скорее поводом. Сквозь строчки «мемуара» проступал совсем иной, истинный его смысл: я знаю, как и чему следует учить великих князей; я понимаю подлинную цель обучения и воспитания. Вот она: «Будущий правитель должен быть честным человеком и просвещенным гражданином и знать преподаваемые ему предметы настолько, чтобы понимать их настоящую цену и иметь ясное сознание обязанностей, лежащих на монархе…»{81}
Екатерина тайнопись без труда прочла, мысли Лагарпа ей понравились, и она повысила его до главного наставника великих князей (впрочем, подчиненного Салтыкову), а также преподавателя чтения, арифметики, геометрии, истории.
Лагарп взялся за дело. Ориентируясь в своих уроках более на будущего императора, чем на его младшего брата, всякое историческое сведение, всякое событие преподносил он как наглядный нравственный урок, особенно важный для будущего монарха. «История есть описание действий и их деяний, она учит добро творить и от дурного остерегаться», — писала в своей инструкции Екатерина. Этому учил великих князей и Лагарп — убежденный республиканец, на примерах древней и новой истории он неустанно внушал ученикам, как ужасна тирания и как благородна республика.
Взгляды его не были для Екатерины тайной, она их даже разделяла, рабство отнюдь не считала добром, о необходимости равенства всех граждан перед законом писала в «Наказе». А в остальном… В остальном мальчики разберутся сами, когда подрастут. Екатерина уже закалилась, да и многому научилась при общении с графом Никитой Ивановичем Паниным, всегда находившимся в скрытой оппозиции к государыне, но притом состоявшим воспитателем Павла Петровича. Порядочность Никиты Ивановича служила для Екатерины залогом того, что организатором заговора против нее он никогда не станет. Большего от человека и требовать было нельзя. Так что и республиканец под боком, да еще в качестве наставника будущего государя, ничуть ее не смущал.
Впрочем, наш герой государем никогда не станет. Где же он? Неужто за книжками, твердит уроки? Нет, нет и нет. На день ангела родители преподнесли ему два набора солдатиков, конных и пеших, со знаменами, алебардами, маленькими шашками в руках. А бабушка подарила крошечную сабельку в ножнах с чеканкой. Великий князь расставлял солдатиков на полу одной из просторных зал Зимнего дворца, сабельку привязывал к поясу — шагом марш! Обожавшему те же игрушки дедушке Петру III, гонимому папиньке Павлу Петровичу — здравия желаем! Солдатики не воевали, солдатики только учились, маршировали, держали равнение, застывали на холодном ветру плаца, как вкопанные. Воевать ни к чему, война портит войско, а войско у Константина Павловича образцовое. Тут-то и появлялся скучный наставник, неприятно подшучивал над главнокомандующим и его вышколенной армией, говорил про уроки, успехи, невежество — отвлекал.
Константина Павловича посадили в один класс с Александром — и обрекли навсегда. Отныне он был при старшем. Год и семь с половиной месяцев для столь нежного возраста — разница изрядная, первоклашку заставляли учиться вместе с третьеклассником. Но не в том только заключалась беда — Александр был не просто старшим, Александр был вообще другим, а до индивидуального подхода к ученику ни Локк, ни Руссо не додумались. Братья же разнились во всем.
Михаил Никитович Муравьев, преподаватель российской словесности, объяснял юным ученикам, что есть падежи, и велел им просклонять в тетради любое слово. Именительный. Кто? Селянин. Родительный. Кого? Селянина. Дательный. Кому? Селянину. Это выводит аккуратным полудевическим почерком Александр{82}. А рядом торопится краснощекий Константин, ему эти селяне были, понятно, смешны. Именительный. Кто? Солдат. Дательный. Кому? Солдату…{83} Вот кто, кому он был всю жизнь предан, вот кого только и любил по-настоящему, вот с кем не считался, но о ком вместе с тем и заботился — в меру своих представлений на этот счет. Однажды, когда Николай Салтыков, увещевая разбушевавшегося Константина, привел ему в пример августейшего старшего брата, Константин резко ответил: «Он царь, а я солдат, что мне перенимать у него?»{84} Князь Долгорукий для забавы великих князей обучил военной экзерциции солдатских детей и привозил потешный отряд и в Петербург, и в Царское Село. Константин обожал это развлечение, но особенно счастлив бывал, когда его ставили в одну шеренгу с юными солдатами и учили маршировать наравне с ними{85}.
Вот в чем заключалась педагогическая ошибка законодательницы педагогических мод. Константину, безусловно, следовало преподавать иначе, чем Александру, в другом темпе, другим тоном, возможно, иным учителям и даже иные предметы. Между тем учителя были одни и те же — кроме Лагарпа и Муравьева, экспериментальную физику мальчикам преподавал академик В.Л. Крафт, биологию — знаменитый путешественник, академик Петер Симон Паллас, математику и военное дело — штык-юнкер Ефим Войтяховский, а до этого Шарль Массой. Одописец и грек Георгий Балдани обучал Константина премудростям греческой грамматики. Личным воспитателем великого князя в 1784 году был назначен Карл Иванович Остен-Сакен. Современники хором говорят о нем как о человеке сомнительных убеждений и нравственности, глупом, беспринципном, не способном внушить уважение не только строптивому Константину Павловичу, но и вообще, кажется, никому. Так что Сакгн составил Салтыкову отличную компанию.
На уроках Лагарп, не скрываясь, делал ставку на будущего государя. Его отношения со старшим воспитанником складывались идиллически, Александр перед Лагарпом благоговел. Но даже он на уроках любимого, но слишком педантичного, суховатого учителя позевывал. Что уж говорить о порывистом и непоседливом младшем брате. Отчеты Лагарпа Салтыкову об успехах Константина — бесконечный, сдержанный стон, диалог двух упрямств, одинокий и бессильный голос воистину вопиющего в пустыне, потому что кроме Лагарпа перечить Константину Павловичу никто не смел. Записки Лагарпа слишком красноречивы: «Меньшой великий] кн[язь][2] дошел только до умножения; затруднение, которое он испытывает при заучивании наизусть таблицы умножения, и отвращение ко всему, что останавливает его внимание на несколько минут сряду, составляют главную причину этого замедления…»
«В[еликий] к[нязь] имеет превосходное сердце, много прямоты, впечатлительности и природных дарований; он часто высказывает способность легко усваивать преподаваемое. Эти счастливые задатки дают, конечно, блестящие надежды; но напрасно было бы льстить себя ожиданием осуществления их, если не удастся обуздать в нем избыток живости, приучить его сосредоточивать внимание на известном предмете и победить его упрямство… Редко можно встретить молодых людей до такой степени живых, как в[еликий] к[нязь]; ни одной минуты покойной, всегда в движении; не замечая, куда идет и где ставит ногу, он непременно выпрыгнул бы из окошка, если бы за ним не следили».
«Я заметил, напр[имер], не один, а тысячу раз, что он читал худо нарочно, отказывался писать слова, которые он только что прочел или написал, потому что не хотел сделать того или другого. Он прямо отказывался исполнять мои приказания, бросал книги, карты, бумагу и перья на пол; стирал арифметические задачи, написанные на его черном столе, и эти проявления непослушания сопровождались движениями гнева и припадками ярости, способными вывести из терпения самого терпеливого человека в свете. Что же я противопоставлял этим бурям? Две вещи: 1) авторитет в[ашего] с[иятельст]ва, 2) хладнокровие и терпение, соединенное с неуклонным требованием послушания. Я предоставлял свободу в[еликому] кн[язю] кричать, плакать, упрямиться, обещать исправиться, просить прощения, шуметь, не останавливая этой бури, пока она не угрожала повредить его здоровью, и я не соглашался выслушать его до тех пор, пока он не исполнял по моему желанию того, что он должен быть сделать; но те только, кто были свидетелями этих сцен, знают, какому испытанию подвергалось мое терпение и чего мне стоило удержать должное хладнокровие в эти критические минуты»{86}.
Лагарп описывает поведение Константина в возрасте семи с половиной лет. Признавая в великом князе природные дарования, наставник едва с ним справляется — злое упрямство, припадки ярости, капризы требуют ангельского терпения, адамантовой твердости. И то и другое в Лагарпе есть, но один в поле не воин.
О ложности условий, в которых рос великий князь, Лагарп прямо пишет пять лет спустя, 17 сентября 1789 года, в очередном отчете Салтыкову: «…но при тех условиях, среди которых он находился до сих пор, трудно было бы ожидать, что упрямство его пройдет, и действительно оно приобрело характер такой несдержанности, что потворствовать ей и терпеть ее более невозможно»{87}. Далее, сообщив, что на днях великий князь в ярости укусил ему руку, Лагарп выражается еще яснее: «Упорство, гнев и насилие побеждаются в частном человеке общественным воспитанием, столкновением с другими людьми, силою общественного мнения и в особенности законами, так что общество не будет потрясено вспышками его страстей; член царской семьи находится в диаметрально противоположных условиях: высокое положение в обществе лишает его высших, равных и друзей; он, чаще всего, встречает в окружающих толпу, созданную для него и подчиняющуюся его капризу. Привыкая действовать под впечатлением минуты, он не замечает даже наносимых им смертельных обид и убежден в том, что оскорбления лиц, подобных ему, забываются обиженными; он не знает, что молчание угнетаемых представляет еще весьма сомнительный признак забвения обид и что подобно молнии, которая блеснет и нанесет смертельный удар в одно и то же мгновение — месть оскорбленных людей так же быстра, жестока и неумолима»{88}.
Лагарп как в воду глядел. На исходе жизни Константин еще испытает, как неумолима бывает месть обиженных. И как быстра.
Совершенно очевидно и то, что покусанный учитель пишет правду. Ни лукавый Николай Иванович Салтыков, ни чрезмерно снисходительный (не от доброты, а оттого, что так покойнее) барон Карл Иванович Сакен воспитать в великом князе чувства добрые были мало способны. От родителей великие князья были изолированы вполне, однако и бабушкино внимание гораздо в большей степени занимал старший внук. Екатерина никогда не скрывала, кто ее любимец, кому она на самом деле посвящает свои сказки, для кого, все меньше таясь, готовит российский трон. Да и Руссо предписывал давать детям больше свободы. Свобода приносила плоды.
Вот барон Сакен уговаривает Константина почитать. «Не хочу читать, — отвечает великий князь, — и не хочу потому именно, что вижу, как вы, постоянно читая, глупеете день ото дня»{89}. Сцена происходила при множестве свидетелей. Остановил ли кто-нибудь зарвавшегося мальчишку? Намекнул ли, что подобное поведение недопустимо? Промолчали ли, наконец, придворные, ясно показывая тем свое неодобрение? Ничуть. Выходка Константина Павловича вызвала дружный смех! Остроумному мальчику рукоплескали — как славно, как находчиво он ответил своему воспитателю, которого многие недолюбливали! Подобные истории неоднократно повторялись. Когда Константин стал чуть старше, под руководством бабушки в обществе графа Зубова он препотешнейше передразнивал отца, также к полному одобрению зрителей. Марии Федоровне, ожидавшей третьего сына, Константин сказал, погогаты-вая: «За всю жизнь не видывал такого живота: там хватит места для четверых». Мария Федоровна покрылась краской, а бабушка с восторгом привела шутку внука в письме к Гримму{90}.
Лагарп предлагал меры воздействия: лишать ослепленного безнаказанностью великого князя игрушек и развлечений, дабы он ощутил «всю тягость скуки», заставлять его находиться в классе, пока урок, во время которого он упрямился и ленился, не будет им выучен самостоятельно. Лагарп писал Николаю Ивановичу хоть о малом противостоянии…
Между тем «вернейший путеводитель при изыскании истины», как назвал Лагарп сэра Локка, писал не только о закаливании, здоровой пище, но и о телесных наказаниях. «Побои и все прочие виды унижающих телесных наказаний не являются подходящими мерами дисциплины при воспитании детей»{91}. Это так. «Но упрямство и упорное неповиновение должны подавляться силой и побоями, ибо против них нет другого лекарства… Ибо раз дело доходит до состязания, до спора между вами и ребенком за власть — а это собственно имеет место, когда вы приказываете, а он не слушается, — вы должны непременно добиться своего, скольких бы ударов это ни стоило, раз словами или жестами вам не удалось победить; иначе вы рискуете на всю жизнь остаться в подчинении у своего сына»{92}.
Плакали по внучику Костику розги. Лагарп просто не решался, не смел о том заикнуться. Их высочеств не трогали и пальцем — так было заведено при Екатерине, а вот младшего великого князя Николая Павловича воспитывали иначе, и ему нередко доставалось от грозного генерал-майора Матвея Ивановича Ламздорфа. Тот же Ламздорф целых десять лет состоял кавалером и при великом князе Константине, но в другую пору и в другом статусе, так что его тычки и пинки испытали на собственной шкуре только Николай и Михаил Павловичи.
Похоже, и Лагарп едва себя сдерживал, однако он на физические меры воздействия уполномочен императрицей не был.
Единственными, кто мог бы воздействовать на великого князя, смягчить его буйный нрав, были monsieur etmadame Secondant[3], отец и мать. Павел, как известно, всегда являл пример нежнейшего отца, любил ласкать детей, особенно, когда они пребывали в младенческом возрасте, называя их «мои барашки, мои овечки»{93}. Однако в воспитании сыновей, как, впрочем, и во всех сколько-нибудь важных государственных делах, место mama и papa, по убеждению Екатерины, было «второе», и потому от дурного родительского влияния, как и от любви, два старших сына были надежно ограждены. На худой конец сгодилась бы даже и бабушкина взыскательная любовь, но ее сердце было прочно занято Александром[4]. Мудрено ли, что юный Константин Павлович вел себя как избалованный, объевшийся придворной лестью и патокой, недолюбленный ребенок. Кусаясь, бросаясь на пол, стуча ногами, скрежеща зубами, великий князь, казалось, молил об одном: «Немного любви».
Сохранились детские записки Константина Павловича Ла-гарпу и Салтыкову. Это — непрестанные извинения, обещания исправиться, просьбы простить и впустить его в класс, из которого разгневанный Лагарп неоднократно удалял упрямого ученика. «Господин де-Лагарп! Умоляю вас прочесть мое письмо. Будьте снисходительны ко мне и подумайте, что я могу исправить свои недостатки; я делаю усилие и не буду мальчишкой, ослом, Asinus[5] и пропащим молодым человеком. Прошу вас пустить меня прийти учиться… Послушный и верный ваш ученик Константин»{94}.
Сколько надоевших до зубной боли фраз, которые приходится выводить снова и снова, какой невыносимый образ учителя, расписавшегося в своем бессилии хотя бы этой уничижительной, повторяемой из урока в урок обзывалкой — «господин осел»! Есть среди этих записок и признания, явно написанные с голоса Лагарпа, разве что вывод делался самим великим князем: «В 12 летя ничего не знаю, не умею даже читать. Быть грубым, невежливым, дерзким — вот к чему я стремлюсь. Знание мое и прилежание достойны армейского барабанщика. Словом, из меня ничего не выйдет за всю мою жизнь»{95}. Только глухой не различит здесь отчаяния.
Наставник Константину не верил. Ребенку слишком легко сказать «больше не буду», «простите». И Лагарп продолжал вести прежнюю линию — лишить, не впускать, не потакать, не потворствовать. Но было поздно. И вот она, святая убежденность пятнадцатилетнего Константина Павловича, которой он не изменил до последних дней своих: «Офицер есть не что иное, как машина». «Образование, рассуждения, чувства чести и прямоты вредны для строгой дисциплины. Никогда офицер не должен употреблять свой здравый рассудок или познания: чем меньше у него чести, тем он лучше. Надобно, чтобы его могли безнаказанно оскорблять и чтобы он был убежден в необходимости глотать оскорбления молча»{96}.
Это Лагарп заставил великого князя записать все то, о чем тот говорил ему устно, записать, чтобы Константин устрашился, устыдился собственных слов. Не устрашился, не устыдился — поздно.
И вот уже смешно покачиваются ножки графа де Сент-Альмана — он повешен. Графа не существует, великие князья придумали его для своих игр, он командует их солдатами, однако если Александр ставит его во главе народных восстаний и революций, а затем награждает — то Константин приговаривает революционера к повешению или к расстрелу. «Эти мелочи были весьма знаменательны и обрисовывали характер этих двух детей; из них один проявлял свои врожденные чувства, а другой высказывал те убеждения, которые ему внушали»{97}.
И вот уже не придуманный — настоящий солдат сплевывает в снег зубы. Вот морщится от боли, прикладывая к синякам лед, избитый палкой майор, командир подаренного шестнадцатилетнему Константину потешного отряда из пятнадцати молодцов. С грохотом валится на пол старик Штакельберг, даром что граф: завалил его бравый Косенька! Герой народных песен и легенд!{98}
Вот на маскараде, данном по случаю его брака, великий князь позволил себе новые «выходки и дерзости»{99}. А после бала у племянника Потемкина, генерал-губернатора Александра Николаевича Самойлова, опечаленная бабушка пишет Салтыкову: «Мне известно бесчинное, бесчестное, непристойное поведение его в доме генерала и прокурора, где он не оставлял ни мужчину, ни женщину без позорного ругательства, даже обнаружил и к вам неблагодарность, понося вас и жену вашу, что столь нагло и постыдно и бессовестно им произнесено было, что не токмо многие из наших, но даже и шведы без соблазна, содрогания и омерзения слышать не могли. Сверх того, он со всякою подлостью везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойной фамильярностью, что и того и смотрю, что его где ни есть прибьют к стыду и крайней неприятности»{100}. Граф Самойлов давал прием в честь шведского короля Густава Адольфа IV, которого Екатерина надеялась вскоре женить на своей внучке, старшей дочери Павла и Марии. В беседе с высоким гостем великий князь заметил: «Знаете, у кого вы в гостях? У самого большого пердуна в городе»{101}. Выведенная из терпения императрица посадила внука под домашний арест. Но заточение Константина не исцелило.
И тихо-тихо, в предрассветном сумраке отъезжает от Мраморного дворца карета, а в ней — закутанная в черное, без чувств, женщина — госпожа Араужо… Но тсс. Дело замяли, госпожа умерла от апоплексического удара, смерть же — неотвратимый конец всякого живущего на земле, и не Константин Павлович и его адъютанты ее сочинили…[6],{102}
И всё же заключать, что на поприще воспитания Константина Лагарп потерпел полное фиаско, несправедливо. Нет сомнений, что без его усилий понятия о добре исказились бы в душе великого князя намного более. Безукоризненная честность поступков самого Лагарпа также служила для Константина безмолвным укором. Именно Лагарп употреблял все свое влияние для сближения великих князей с отцом, который поначалу не доверял сыновьям, — это несмотря на то, что Павел при встрече с Лагарпом молча отворачивался от «якобинца». На счету Лагарпа и твердый отказ от предложения императрицы участвовать в тайных переговорах с Александром Павловичем — с помощью воспитателя, которому Александр верил более других, Екатерина надеялась убедить великого князя занять престол в обход отца. Отказ стоил Лагарпу уютной и сытой петербургской жизни, послужив причиной его удаления из России.
Недаром Константин Павлович с годами относился к своему бывшему наставнику все с большей симпатией и переписывался с ним всю жизнь. В письме от 11 (22) марта 1796 года, сообщая учителю о скорой женитьбе, Константин мечтал даже, как однажды приедет к нему в Швейцарию с женой на целые месяцы. А в конце письма добавил прочувствованно и почти покаянно: «Прощайте, любезный де Лагарп, не забывайте меня; я очень вас люблю, и будьте уверены, что вы мне всегда будете очень дороги. Осел Константин». И приписка — горький постскриптум к письму и к тринадцатилетней на тот момент истории их отношений: «Осел ты еси и ослом останешься; как бы не мыли голову осла, истратят только мыла. Не заставишь пить осла, когда ему не хочется. Прощайте»{103}.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.