Стеллочка, Анечка, Танюсенька
Стеллочка, Анечка, Танюсенька
«Дорогие детки Стерна Баска и Бейля Тайбка. Желаю вам всего доброго. Я хотел взять тебе удостоверение, но такую которую ты просила не дали. Дорогие детки незнаю почему то увас успехи всё не важные. Я всё вижу что и в Дубровне для молодых людей больше успевают не чем в Москве только здоровье свое уничтожать на все есть граница.
Дорогие детки я вам пишу новости что у салатовщини делаится. Семен Леонович спрятался и нет. А то Максим седить в тюрме в г. Орше. Дорогие детки, пишите как ваше здоровье. Живите счастливо.
Г. Говзман».
Этому письму много-много лет. Написано оно любящим отцом в конце 20-х годов прошлого века. Две его дочки уехали в Москву, к новой жизни… Одна пока с ним.
Это письмо хранится у меня. Я привела его так, как оно и написано. Со всеми ошибками и корявостями.
Писал его мой двоюродный дед — Гесель Файбишевич Говзман, отец трех сестер, которые составили счастье моей жизни.
Говорил он по-русски чисто, а писал с ошибками: язык не был его родным.
У Геселя было много братьев и сестер, один из самых близких и дорогих — мой родной дед Иосиф.
История семьи по отцовской линии кажется мне фантастичной… Но — какая фантастика… Правда жизни. Одна из сестер Иосифа и Геселя — Нехама (все ее звали Аня) вела семейную родословную. Она обладала бесценными документальными свидетельствами, шедшими еще из Средних веков.
С 30-х годов ХХ века она жила с мужем в Ленинграде. Вот, скорее всего, почему мой папа и поехал учиться в Ленинград: чтобы быть рядом с любимой и любящей его, как сына, тетей. Она много рассказывала племяннику (моему папе) о наших предках. Он очень сожалел, передавая мне ее рассказы, что после смерти тети документальные свидетельства оказались утерянными. Все эти желтые ветхие бумаги на древнееврейском или на испанском, немецком, совершенно непонятные и кажущиеся неважными, незначительными… Хлам… Так думается в молодости…
Но рассказал мне папа, что, по словам тети, семья наших предков в Средние века жила в Испании. Тетя говорила, что там, в Испании, фамилия наша писалась несколько иначе, чем теперь: Гусман (ударение на А). И кто-то из Гусманов был даже приближенным испанского короля.
— Тетя говорила, — рассказывал папа с улыбкой сказочника, — что в испанском музее висит портрет этого Гусмана, королевского приближенного.
Я чувствовала, что передает мне папа эту часть семейного предания, как сказку. Ну, или былину… Ох ты, гой если, добрый молодец, если можно так выразиться… Я, конечно, запомнила — попробуй такое не запомнить. Но всерьез об этом не думала… Да и когда это было?
Но представьте, когда я очутилась в Мадриде и увидела в музее Прадо, о котором с детства безнадежно грезила, портрет Гусмана работы Веласкеса, вот тут-то мне и вспомнился папин рассказ. И пришла мысль: «Откуда-то папина тетя, родившаяся в белорусском местечке Дубровно и никогда пределы своей страны не покидавшая, знала про портрет Гусмана в испанском музее! Разве не странно? И вдруг — вдруг! — что-то в этом есть?»
Ну, пусть как легенда, а в моей памяти она хранится как часть семейного предания.
Когда в Испании начались гонения на евреев, тысячи людей, спасая свои жизни, покидали страну, в которой жили много веков.
Некоторое время жили в Богемии. Потом оказались в Польше.
Польский король Казимир III Великий (1310–1370), правящий разрушенным, разрозненным и истощенным междуусобицами царством, пригласил немцев, армян, евреев, татар поселиться на территории Польши. В Польше в те времена было много пустующих земель. Главное: Казимир III гарантировал всем переселенцам свободу вероисповедания.
Именно из-за возможности беспрепятственно исповедовать веру отцов и оказалась семья в Польском королевстве… Видимо, еще в онемеченной в те времена Богемии фамилию семьи переиначили на немецкий лад: Хофсман… Позднее, в обрусевшем виде, она стала звучать как Говзман.
В конце 18 века, после раздела Польши ее восточные территории отошли к Российской империи. Естественно, вместе с местным, в том числе еврейским населением.
Вскоре появился указ о черте оседлости. Евреям дозволялось жить на определенных территориях, в маленьких городишках, называемых местечками. Надо сказать, что свободы передвижения и выбора места жительства не было и у коренного населения Российской империи (даже у дворян, а что уж говорить о крепостных) — такие сформировались законы огромной державы.
В местечках, в пределах черты оседлости, царила сильная скученность. Вырваться из этого замкнутого мирка было можно. Самый, на первый взгляд, простой путь обретения возможности покинуть черту оседлости заключался в принятии христианства. Не обязательно православия! Но — христианства. Однако мало кто отрекался от веры своих предков. К выкрестам относились с презрением, они оказывались в изоляции от общины. Были и другие пути, один из которых — получение высшего образования. Но чтобы получить университетское (а до него — гимназическое) образование, надо было преодолеть процентную норму, так как студентами могли стать не все успешно сдавшие экзамены евреи, а лишь определенный процент (в столицах — 3 %, в прочих городах — 5 %, в черте оседлости — 10 %).
Знаю о том, что в местечке Дубровно (ныне это Белоруссия, город Дубровно, Витебской области) жил еще мой прапрадед. Имя его мне неизвестно.
О прадеде написал (и рассказывал) папа. Звали прадеда Файвиш Говзман. Файвиш по-древнееврейски — свет, свеча. У Файвиша родилось много детей, в числе которых и были братья Гесель и Иосиф.
Семья была большая, дружная, любящая и очень набожная. Все религиозные законы, предписания и обычаи соблюдались свято.
Я очень хорошо помню, как сосредоточенно молился мой дед Иосиф: строго в положенные часы.
— О чем ты молишься, дедушка? — спросила я как-то, желая завести разговор на атеистические темы, как нас учили в школе.
Почему-то на рубеже 50-х и 60-х годов антирелигиозная пропаганда в школах велась буквально на всех уроках, на всех собраниях класса. Наш тогдашний лидер Никита Хрущев оказался ярым противником Бога и маниакально уничтожал храмы, которые чудом уцелели в 30-е. Но уничтожения храмов казалось мало. Надо было воспитать целые поколения богоборцев…
Вот я, подкованная школьными промываниями мозгов, и решила переубедить верующего дедушку. Повернуть его, так сказать, лицом к правде, свету и мудрости. Что он зря время тратит непонятно на что? Это же мрак!
Я уже и раньше вела небольшую антирелигиозную деятельность, направленную на просвещение деда. Например, когда он закрывался в комнате, чтобы молиться, я писала краткие, но выразительные листовки примерно такого содержания: «Бога нет!» И подсовывала их под дверь.
Дедушка на эти подметные бумажки не реагировал никак. Может, он и правда их вообще не замечал? Вот я и решилась однажды завести разговор напрямую,
— О чем ты молишься, дедушка?
Он посмотрел на меня с доброй улыбкой, погладил по голове и просто ответил:
— Молюсь, чтобы у вас все было хорошо.
Даже не знаю сейчас, почему, но его ответ меня сразил. Странно ребенок воспринимает слова. (Впрочем, и взрослый тоже.)
Я увидела в ответе дедушки вот что:
— любовь к нам, его близким,
— безусловное желание нам добра, постоянное, неуклонное (ведь молился он неотступно),
— его самоотречение — он нам просил хорошего, не себе…
И вот почему-то именно тогда (очень хорошо помню этот момент) и возник у меня вопрос: «А кого же еще можно просить, чтобы близким было хорошо? Кого? Уж не людей ли вокруг?» И тут же появился ответ, разрушивший всю долгую педагогическую антирелигиозную работу: «Только Бога».
Вот так — простыми словами, в которых звучала настоящая любовь и вера, сокрушилось вранье и заблуждение…
Гесель был механиком, налаживал работу мельниц. Женился, у него родились дочки: в 1902-м году — Стерна Бася, в 1907-м — Эсфирь, в 1910-м — Бейля Тайба.
У евреев принято было давать детям двойные имена. Благодаря сохранившемуся письму Геселя, я знаю полные имена двух сестер. В советские времена два имени не полагалось, поэтому люди выбирали себе какие-то одно, а то и вовсе меняли имя на то, которое больше нравится. Старшая сестра стала зваться Стелла, средняя — Анна, младшая — Татьяна. Интересно, что и в их детстве, в семье звали Эсфирь — Анной, а Тайбу — Танечкой. Папа звал ее Тайбеле.
Танечке было четыре года, когда в родах умерла мама девочек. Умер и только родившийся братик. Тогда Гесель женился, как это было принято, на сестре своей покойной жены. Считалось (и, наверное, справедливо), что такая близкая кровная родственница сможет заменить детям умершую мать. Так и получилось. Тетя Черна заменила им мать, с утра до вечера трудилась по дому, заботилась о девочках, учила их читать, писать. Тетя была дивно красива. Но только одной половиной своего лица. Вторая же половина отпугивала: когда она была еще девочкой и доила корову, та лягнула ее в лицо и выбила глаз.
Стелла, старшая из трех сестер, оказалась наделенной многими талантами. Она обладала прекрасной памятью и абсолютным слухом. Ее подготовили к поступлению в русскую классическую гимназию. Она успешно преодолела процентную норму и была зачислена в число учениц гимназии города Орша. Вскоре после получения аттестата о среднем образовании Стелла уехала учиться в Москву. К этому времени в стране уже произошла революция. В стране царили голод, лишения, хаос. Стелла поступила в Московскую консерваторию на вокальное отделение, но за обучение надо было платить, как и за жилье. Поскольку семья ничем не могла ей помочь, кроме иногда присылаемых продовольственных посылочек, ей самой пришлось добывать себе средства к существованию всевозможными подработками. Консерваторию пришлось оставить. Стелла выучилась на фельдшера, а потом поступила в мединститут. Учась в институте, она уже могла работать вечерами по специальности. Жизнь проходила в трудах, порой непосильных.
Меня Стелла поражала своей выдержкой, дисциплиной и трудоспособностью. Она никогда не жаловалась на плохое самочувствие, хотя довольно рано, до войны, заболела диабетом и была инсулинозависимой. Сколько я ее помню, она была погружена в работу, даже в выходные изучая истории болезни своих пациентов. Она была всесторонне образованным человеком, тонко понимающим музыку, литературу. Немногословная, спокойная, мудрая, созерцательная, всегда умевшая правильно оценить ситуацию, дать совет. Ей приходилось много работать, непосильно много. И в последний день ее жизни к ней, лежащей в клинике с третьим инфарктом, обращались за консультацией.
Для меня Стелла — образец и пример достоинства, силы, честности и интеллекта. Сам факт, что детство и юность мои прошли рядом с таким незаурядным и удивительным человеком, всегда воодушевлял и окрылял меня.
Танечка… Больше всего семейных историй я узнала из ее уст. Она обладала ярким даром рассказчицы. Я могла слушать ее часами.
Дубровно в ее описаниях казался райским уголком. Городок располагался по обеим сторонам Днепра, кроме того, именно там в Днепр впадали две другие речки. Все детские воспоминания Тайбеле (так звали ее в семье) были связаны с природой, с дубравами, плеском речной воды и — книжками, которые ей читала ее тетя…
Как в жизни все повторяется!..
Белорусы и евреи жили мирно, никогда никаких погромов, стычек, конфликтов. Геселя все уважали: дело свое он знал хорошо. Девочки учились, помогали по дому.
В отличие от своего папы, все три сестры писали по-русски безупречно. Мне в наследство достались от Танюсеньки ее дневники, которые она вела с ранней юности. Это трогательные записки очень чистой и полной любви к своим близким девочки, девушки. Читая, я не обнаружила ни одной ошибки в правописании. И это меня поразило. Почему тогда, сто лет назад, возможно было научить детей писать без ошибок? И куда эти тайны обучения делись сейчас? Неужели утрачены?
Во время Гражданской войны нищета и лишения пришли в их дом. Все это описано в дневниках, без стенаний, экзальтации, буднично. Голод, горе — привычный фон жизни.
Ей было семнадцать лет, когда она отправилась в Москву к старшей сестре. Началась самостоятельная жизнь. Средняя сестра, Аня, осталась с отцом и тетей, не желая бросать стариков.
После смерти папы в 1931 году Аня тоже приехала к сестрам в Москву, а позже они забрали к себе и вырастившую их тетю.
Вот коротенький фрагмент Танюсенькиного дневника. Красноречивая запись:
«7. VI-31.
…Сейчас шла из клиники… Вдруг вижу стоит старушка и просит подаяние. Сперва она говорила по-русски, а потом она говорит по-еврейски „иди хот рахмонес“ и заплакала. И как сердце ей предсказало, что здесь идет кто-то из евреев. Я не выдержала, подошла и дала ей 30 коп. Она мне говорит, что ей 71 год, что она просит смерть от Бога, но Бог, наверное, хочет, чтобы она мучилась. И вот это на меня настолько подействовало, что я начала плакать, и плакала бы без конца, но не хочу, чтобы Анька увидела, что у меня заплаканные глаза. Она ушла к Стере в больницу.
Я подала старушке подаяние, потому что знаю, что папа очень любил подавать бедным.
Сейчас постучала Анна Вас. и передала мне посылку из дому. Какой дом? Кто там остался? Нет уже дорогого папочки. Я помню, как нам зимой прислали посылку и письмо, и папа тоже писал…
Нам они прислали посылку, хотя самим особенно есть было нечего, а все-таки думали о нас.
Когда я сейчас была дома, я узнала, что у них зимой несколько дней не было дров и Анька с папой пилили палочки с изгороди, а нам не хотели писать, что они живут так плохо…»
Танечка прошла курсы стенографисток и машинисток и устроилась на работу в академию им. Фрунзе. Так всю жизнь там и проработала. Много слышала я от нее рассказов о наших видных военачальниках, с которыми ей пришлось работать. Знала она Тухачевского, ужасалась тем, как была уничтожена вся его семья, во всех поколениях: от стариков до детей.
С глубоким уважением говорила она мне о генерале Карбышеве, человеке потрясающего мужества. Только поступив на работу в академию, она работала под началом этого необыкновенного человека. Удивительная у него судьба.
Дмитрий Михайлович Карбышев подполковником царской армии (военным инженером) после революции вступил в Красную гвардию. В конце 20-х годов прошлого века он служил в академии им. Фрунзе. Танечка рассказывала о его корректности, безукоризненных манерах, удивительно человечном обращении с подчиненными. Позже Карбышева перевели в академию Генерального штаба, перед войной присвоили звание генерал-лейтенанта инженерных войск и ученую степень доктора военных наук.
…На первомайских торжествах 1941 года во время праздничных мероприятий тетя увидела Карбышева. Он сам к ней подошел, приветливо спросил:
— Как ваши дела, дорогая Танечка?
Он помнил свою подчиненную, с которой работал больше десяти лет назад, и искренне интересовался ее судьбой!
…До трагических событий — начала Великой Отечественной воны — оставалось несколько недель. Но никто не предчувствовал… Праздничное настроение владело людьми той весной и в начале лета.
Судьба генерала Карбышева известна. В начале июня 1941 года он находился в Западном Особом военном округе. Армия перевооружалась. Увы — с запозданием. 22 июня застало его в Гродно. Почти сразу части 3-ей Армии попали в окружение, и Карбышев был захвачен в плен в бессознательном состоянии. Немцы всячески склоняли к сотрудничеству пленного генерала, но безуспешно. Напротив — Карбышев стал активным участником лагерного сопротивления. В феврале 1945 года он находился в лагере смерти Маутхаузен (Австрия). Генерала Карбышева и еще 500 военнопленных вывели на мороз и обливали из шлангов водой, пока люди, оледенев, не умерли. До Победы оставалось два с половиной месяца.
Наша история — это мы с вами, даже если мы не знаем тех свои предков, кто сражался в 1812 году на Бородинском поле, принимал участие в Крымских войнах… Это было давно. Много воды утекло. Но память о Великой Отечественной пока жива не только в книгах — это семейная память.
Надо сказать, что люди, честно прошедшие горнило военных испытаний, говорили о войне неохотно. Война — это смертный ужас, кровь, гибель товарищей, подчас долгая, мучительная, всегда четко осознаваемая как несправедливость. Война — дело противоестественное. Никто не хотел ворошить боль. Помню, как я, маленькая, допытывалась у папы: «Как было на войне?» Я ожидала рассказов о богатырских подвигах, предвкушала приключения, но папа отвечал: «Ничего хорошего». И все.
Лишь много лет спустя написал мне папа кое-что из своего военного прошлого. А вот Танюся рассказывала мне много. Она обладала талантом повествователя: умела держать интерес слушателя к своему рассказу от начала до конца. А я была слушателем — лучше не придумать. Я жадно ловила каждое ее слово. Вот принимается она на кухне гладить белье, я тут же усаживаюсь: «Рассказывай!»
Один из эпизодов ее жизни, слышанный мной не раз, я должна передать тут. Речь пойдет о начале войны.
После окончания учебного года офицерам полагалось ехать в летние лагеря. В 1941-м году слушатели Военной академии имени Фрунзе были направлены в город Яворов, на Яворовский военный полигон. Яворов — небольшой городок, западнее Львова. Еще совсем недавно, в 1939 году на полигоне проходили подготовку офицеры Войска польского. Среди обслуживающего персонала так и остались поляки.
Яворов — городок симпатичный, церкви, костелы… Все пока не тронуто. Почти заграница.
Время летних лагерей обычно ожидалось с радостью: предстояли не только учения, не только боевая подготовка, но и долгие летние светлые вечера, купание в реке, танцы в ближайшем городке.
Прекрасное время юности, предельной радости жизни и ожидания счастья.
Войны никто не ждал. Обратите на это внимание: ее не только не ждали, но убежденно трубили со всех сторон об успехах советской дипломатии: ведь с грозным немецко-фашистским хищником был заключен пакт о ненападении. Красная Армия потихоньку перевооружалась. На деле же это значило, что вооружены военнослужащие были преступно: почти никак.
Итак, 21 июня 1941 года молодые офицеры Военной академии прибыли на учения в Яворов. Суббота. Прекрасный летний день. В лагеря разрешалось по традиции ехать с семьями, и многие офицеры привезли с собой жен.
Тетя отвечала за документацию, она целый день возилась, обустраиваясь на новом месте.
Пошла на склад получить постельное белье. И пока она его получала, заметила, как по полу среди бела дня бесстрашно шмыгают огромные крысы. Это зрелище привело ее в ужас, сердце стеснилось непонятной тоской. Старичок-поляк, работавший на складе, заметил: «Да, милая пани, в последнее время столько крыс развелось, житья от них нет! Это к большой беде, говорят».
Танюся моя была молода, жизнерадостна, печальные пророчества старика она выбросила из головы, как только покинула неприятное помещение.
Вечером офицеры собрались на танцы.
— Пойдем с нами, Танечка, — звали они тетю.
Она бы и пошла, да только устала за день.
— В следующий раз — обязательно! — пообещала она.
Ах, как легко и упоенно танцевала всегда моя милая Танечка! Как чувствовала ритм, музыку! Но в тот вечер ее одолевала усталость. И ничего: лето длинное. Сколько еще будет светлых вечеров, музыки, молодого веселья вокруг…
Она легла спать, но сон почему-то не шел. Что-то очень мешало, она не могла понять, что именно. От земли шел явственный гул. Сядешь — и вроде не слышно ничего, ляжешь — гудит земля, содрогается.
— Может быть, в ушах шумит от усталости, — подумала она.
Но почему тогда звенела, дребезжала ложечка в чайном стакане, стоящем на столе у окошка?
Непонятные, тревожные звуки. Никак не давал уснуть этот грозный гул. Откуда было знать, что гул этот означал несметное количество боевой техники, подтягиваемой к нашим границам? Ведь немцами был запланирован блиц-криг: мгновенная победа. Для этого следовало напасть внезапно, широким фронтом, с использованием максимального количества такнов, самолетов и всего прочего, предназначенного убивать, губить, уничтожать.
Танечка лежала без сна, с непонятной тоской на сердце. Вот за окнами ее послышался смех, пение: ребята возвращались с танцев. Она глянула на часы: два ночи.
Самая короткая ночь года скоро закончится. Утихнет этот непрестанный гул, а завтра все пойдет своим чередом, и забудутся все ночные тревоги, возникающие, когда спать приходится на новом месте.
И как же мне хочется, чтобы все именно так и было!
Чтоб рассеялись все тревоги той дальней прекрасной ночи 1941-го! Чтоб дальше шла мирная жизнь, с мирными планами и надеждами.
Пусть бы!
Но разве можно что-то переделать в прошлом?
Через час на городок посыпались бомбы. Самая мощная атака нашей территории с воздуха как раз и была предпринята на линии от Гродно до Львова.
Сонные люди выскакивали из домов, ничего не понимая. Мы знаем сейчас: их застали врасплох. Во всех отношениях. Они не были должным образом вооружены. Они не были предупреждены, напротив, все тревожные знаки со стороны границы полагалось расценивать как провокацию. И в этом случае: практически безоружные и морально не готовые к отпору, они были практически обречены на гибель.
Тетин начальник приказал немедленно уничтожать документацию. Офицерам раздавали оружие. Его хватило не всем.
Счет велся на минуты. Молодых жен, едва проснувшихся, усадили в кузов грузовика. Кто-то из них был в летних платьицах, а кто-то и в ночных рубашках с накинутыми поверх кофточками.
Мужья прощались с женами навсегда.
Все это понимали: и мужчины, и юные женщины.
— Прощай! Помни!
Ни один из них не вернулся. Полегли все. Они, еще час назад беззаботно шутившие, влюбленные, полные жизни и надежд, защищали нашу землю до последнего.
Немцы двигались стремительно. Но блиц-криг не удался.
Грузовик, увозивший женщин от войны, мчался под бомбежками в сторону Минска. Рядом с Танечкой сидела ее подруга Динка, молодая офицерская женушка, пробывшая замужем меньше месяца.
Им удалось прорваться в Москву. Дома тетю ждало письмо из Белоруссии, из ее родных мест: «Как там наша бедная Танечка, выжила ли, удалось ли ей вырваться из этого ада?» — беспокоились родственники, знавшие, где она находилась в первые часы войны.
Танечка вырвалась. Но читая письмо, полное любви и беспокойства о ней, не знала она, что тех, кто волновался о ее жизни, ждет участь чудовищная, неслыханная…
Дальше была война.
Я слышала этот рассказ не только от тети. Частой гостьей у нас дома бывала та самая Динка, Евдокия Крупенникова, — красивая синеглазая русоволосая волжанка, оставшаяся вдовой в первый день войны. Она помнила своего мужа. Не переставала его любить. Больше всего жалела она, что не успел зародиться у них ребенок. Оборвалась ниточка его жизни насовсем.
Ей было под сорок, когда родила она себе девочку. Замуж больше не вышла. Сватались, но полюбить не получилось. А девочка ее выросла замечательная, у нее родились свои детки. И они тоже знают эту историю первого дня войны. Дня, когда никто не отступил, не убежал, спасая свою шкуру. Дня, когда прощались навсегда с молодым своим счастьем, с жизнью, понимая, что такое долг перед Родиной, что такое честь.
Что же касается родных, оставшихся в Дубровно…
Не знаю, что со мной стало происходить, когда подошла я к этой черте. Несколько дней не могла писать. И знала обо всем этом с детства, и рассказывала, а вот писать… Ужас мешал. Не страх — страха давно нет в моем сердце, но леденящий ужас. Как кровная память. Не присутствовала, родилась почти на десять лет позже тех событий, а будто помню. Наверное, так камни помнят. Или земля…
Сказать я об этом должна.
16 июля 1941 года Дубровно было захвачено немцами. Последовали немедленные запреты, касающиеся еврейского населения города: евреи обязаны были носить повязки с желтой шестиконечной звездой, они не имели права после шести вечера появляться на улицах. И — странное дело: люди, веками жившие вместе, мирно, спокойно, с кажущимся уважением друг к другу, без каких бы то ни было конфликтов, оказались, как по волшебству, разделенными на части. Одна часть — лишилась каких бы то ни было человеческих прав (в том числе и права на жизнь), а другая принялась добавлять в горькую чашу несчастных столько яда, сколько могли придумать ожесточенные умы. Теперь было можно все: остановить соседа с шестиконечной звездой на улице и приняться его избивать, плевать в лицо старухе-соседке…
В октябре 1941 года все еврейское население Дубровно было согнано в несколько двухэтажных домиков на улице Левобереговой.
Так началась короткая история Дубровенского гетто.
Две тысячи человек существовали в чудовищных условиях, в невероятной тесноте…
Дальше приведу данные из Википедии, пусть факты скажут сами за себя:
Еврейское гетто в Дубровно «было уничтожено 6 декабря 1941 года. Около льнозавода, рядом с еврейским кладбищем, в песчаном карьере, там, где сейчас улица Витебская, были расстреляны из пулеметов более 1500 евреев (за двором фабрики „Днепровская мануфактура“). Некоторых евреев, облив горючим, сожгли живьем. Детей убили последними — ломали им позвоночник о колено.
Оставшихся в живых ремесленников с семьями убили в феврале 1942 года».
Среди жертв еврейского гетто в Дубровно оказались все мои родственники по отцовской линии — близкие, дальние, двоюродные бабушки, дедушки, дяди, тети, их дети…
Танечка моя знала о случившемся по рассказам очевидцев и не раз с удивлением и печалью повторяла вопрос, на который, наверное, никогда и никому ответа не найти:
— Как так получилось, что сильнее и изощреннее немцев, с особой жестокостью и готовностью убивали людей свои, те, кто жил бок о бок, кто в мирной жизни никогда не казался недругом? Ведь делить там было абсолютно нечего: все были одинаково бедны…
Танечке потом рассказали, что когда людей сгоняли в гетто, в домик к ее старенькой тете (одной из сестер папы) вбежали соседи: хотели первыми успеть забрать ее козу… Успели…
Помните письмо отца своим дочкам в Москву, с которого я начала рассказ о тетях? Папа, тоскуя по своим дорогим деткам, пишет, что в Дубровно не хуже…
— Возвращайтесь, доченьки! — так и слышится его зов…
А я слышу голос моей Танюсеньки, любившей своего папу беззаветно:
— Как я горевала, когда папочки не стало! А потом… Как я радовалась, что умер он в своей постели, среди своих, что похоронен, как полагается… Это наше счастье — знать, что папа так умер, а не там, в том ужасе…
И еще: счастье, что дочки не послушались папу, не вернулись, как ни скучали, в родной дом…
Их вела другая судьба.
Танюсенька с Аней оказались в эвакуации в Ташкенте, куда была вывезена из Москвы Военная академия имени Фрунзе. Там ускоренно обучались офицеры, потом отправлявшиеся на фронт. Я храню письма с фронтов Великой Отечественной, которые присылали Танечке бывшие слушатели Академии. Многие из них погибли на войне.
Работала моя тетя перед войной и в Ташкенте под началом Захара Трофимовича Трофимова, человека удивительной судьбы и редких человеческих качеств.
Он родился в глухом чувашском селе, в бедной многодетной чувашской семье 25 марта 1897 года. Он с детства тянулся к учению, стремился получить образование и добился своего. Чувашский мальчик из семьи полуграмотных крестьян стал офицером царской армии с блестящими знаниями и прекрасными манерами. Он воевал на фронтах Первой мировой войны, в 1918 году вернулся в родное село, учительствовал, а в 1919 году был призван в Красную Армию. Воевал на Туркестанском фронте с басмачами, преподавал в Ташкенте в школе командующего состава. Там, в Ташкенте познакомился и горячо полюбил свою будущую жену Ларису Анненкову. Лариса Ефимовна Анненкова была представительницей древнего русского дворянского рода. Родилась она 17 февраля 1907 года. В момент встречи с Захаром Трофимовичем в 1923 году Люсе (так звали ее в семье) было всего 16 лет. Любовь их, вспыхнувшая однажды, прошла через всю их жизнь. Они очень быстро решили пожениться, а в декабре 1924 года на свет появилась их дочка Ларочка. Юной маме Ларочки было 17 лет.
Захар Трофимович закончил академию имени Фрунзе, а потом, в тридцатые годы вернулся в стены академии уже в качестве старшего преподавателя тактики.
Моя тетя работала под началом Трофимова с 1940 года. Она очень его уважала, считала человеком редких способностей. Он, в свою очередь, очень ценил деловые качества своей помощницы.
Когда в 1943 году З. Т. Трофимов был направлен на фронт (свою боевую биографию он начал начальником штаба 58-го стрелкового корпуса), он регулярно посылал дружеские письма моей тете:
23.5.43
Многоуважаемая Татьяна Георгиевна!
Шлю сердечный привет от себя и от всех моих домочадцев, в том числе от маленького Толика. Как переехали и как вы там устроились? Как поживает наш «В», кто его начальник? Как проводили выпускников? Как лично устроились Вы? Какие у нас там новости. Если у Вас будет время, напишите подробнее. Хотя я и не с вами, но меня все интересует, что касается нашей Академии и нашего курса. Я не перестаю считать себя Фрунзевцем.
Что касается меня — и моей семьи — то мы все живы и здоровы и частенько вспоминаем Москву, Академию, «В» и наших друзей.
Семья моя в Ашхабаде. Сам я — Вы сами знаете — где. Проездом сегодня заехал к семье и решил написать Вам письмо.
На новом месте меня приняли хорошо. Постепенно втягиваюсь в армейскую жизнь. Работаем дружно. Народ славный. Дела идут неплохо. Стараюсь и сюда переносить наши традиции «В». Моя жена, дочь и сын — все полюбили Вас и шлют Вам самый искренний, самый теплый привет.
Ну, будьте здоровы. Желаю Вам успеха во всем. Шлю еще раз Вам привет и крепко жму Вам руку. За Вашу работу, за Ваше отношение к курсу, к делу — большое спасибо. Пишите — не забывайте нас. Пишите в адрес семьи. Жена письма будет переотправлять мне.
Адрес семьи:
г. Ашхабад,
Октябрьская 29, кв. 3
Л. Е. Трофимовой /для меня/
Уважающий Вас — Трофимов
16.7.44
Многоуважаемая Татьяна Георгиевна!
Получил Вашу открытку с поздравлением — большое спасибо. Знаю, что оно искренне, от души, от друга — поэтому оно еще дороже. Ваше первое письмо с поздравлением, на которое Вы ссылаетесь, — не получил.
Я живу ничего. Воюю. Нахожусь там, звучат снаряды, свищут пули, т. е. в бою. Как мои успехи? Говоря откровенно — не важные. Много болел. Замучила проклятая малярия. Последние два месяца не дает себя особенно чувствовать. Думаю, что летом она не будет трогать. Хочется повоевать по-настоящему. Хочется на практике проверить то, что накопил в течение десятков лет на научной и педагогической работе у нас. Сил много, знания есть, желания еще больше. Но обстоятельства пока у меня сложились так, что я не имею полной возможности их применить по своему усмотрению и разумению. Сие, к сожалению, от меня не зависит. Только и обидно. Хочется поставить так, как когда-то было у нас на «В». Там я мог, потому что это зависело только от меня. Я был самостоятелен. Хотя здесь я по положению и выше, но той самостоятельности не имею, а потому нет и возможности.
Напишите, какие у Вас новости. От жены я знаю, что Николай Андреевич уехал. Как теперь у вас дела? Думаю, наше учреждение от этого не пострадало (выражаясь мягко). От души желаю успеха всем вам при новом руководстве. Привет всем моим слушателям, которые учатся у Вас на курсе и тем, которые пишут Вам. Привет Дрозд. Она мой верный друг (после Вас). У меня остались самые лучшие воспоминания об обеих вас — как о людях честных, искренних, деловых, бескорыстных, преданных своему делу и долгу. Спасибо Вам, Татьяна Георгиевна, за Вашу и нашу совместную работу и желаю Вам и в дальнейшем таких же успехов. Еще раз спасибо за письмо. Пишите, не забывайте. Что у Вас там новое. Ну, пока до свидания, вернее, до следующего письма. Адрес у меня другой, а именно: п/п 06743а.
Трофимов
После войны, вернувшись в академию им. Фрунзе, генерал-майор Трофимов служил начальником курса основного факультета.
Я никогда не встречалась с этим замечательным человеком, но очень много о нем слышала. Об этом речь еще впереди.
Наши судьбы тесно переплетены. Трое моих детей: Ольга, Захар и Павел — правнуки генерала Трофимова.
После войны моя тетя вышла замуж. В 1949-м году (в 39 лет, как и старшая сестра Стелла) родила она свою первую и единственную дочку. Муж-фронтовик умер до рождения девочки.
В 1952 году моя бедная Танечка пережила страшное горе: дочка ее, трехлетняя Светочка, скончалась после долгой болезни от туберкулезного менингита.
Как смогла она пережить эту трагедию, сохранить свой светлый и добрый взгляд на жизнь? Я сейчас понимаю, насколько сильным духом обладала она. И еще — терпением. И неиссякаемым запасом любви. Вся ее любовь досталась мне — неприкаянному ребенку. То, каковы истинные качества человека, чаще всего выявляется с бедой: плохой человек стервенеет на глазах, а хороший человек после собственных испытаний делается еще добрее к людям.
Тети мои были людьми очень хорошими.
…В ноябре 1999 года я впервые побывала в Иерусалиме.
Одно из самых сильных впечатлений — Мемориал холокоста Яд ва-Шем на Горе Памяти.
Есть там памятник Янушу Корчаку с детьми. Тесно прижавшись друг к другу, стоят дети, окружив своего воспитателя. Это еврейские дети из Дома сирот в Варшавском гетто, удушенные 6 августа 1942 года в лагере смерти Треблинка.
Януш Корчак (Эрш Хенрик Гольдшмит) был выдающимся педагогом, писателем, врачом. Он оставил множество трудов, посвященных воспитанию детей. И до последнего дня существования Дома сирот он учил детей сохранять достоинство и быть хорошими людьми.
Дом сирот (200 детей с воспитателями) появился на вокзале, шагая организованным строем, в парадной одежде.
На перроне эсэсовец, узнавший знаменитого врача Корчака, сказал: «Доктор, вы можете остаться».
Корчак последовал в лагерь с детьми и с ними принял смерть.
…Могилы в Иерусалиме принято укрывать камешками. Пространство вокруг памятника Корчаку и детям было усыпано белыми камнями. Я взяла несколько белых камешков, привезла их в Москву, отправилась на Востряковское кладбище и положила у памятника трем сестрам, моим незабвенным Стелле, Анечке и Танюсе, Тайбеле, как попросила я написать на камне. Они сделали меня человеком. Им я обязана жизнью.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.