Глава IV Ауто-да-фе (продолжение и окончание)
Глава IV
Ауто-да-фе (продолжение и окончание)
Г-жа Вердье прибежала на крик мастера Матурина. Она старалась приподнять его, но все усилия ее оказались тщетными. Старый кузнец уже не дышал. Соседи, разбуженные криками Елены, являлись одни за другими на место происшествия. Г-жа Вердье на все вопросы отвечала, что Жан-Луи убил своего отца. Несмотря на некоторые странности мастера Матурина, все в квартале любили его; негодование было всеобщее. Рассвело, и улица наполнялась ремесленниками, шедшими на работу. Все останавливались перед кузницей, и весть об отцеубийстве с быстротой молнии распространилась по Версалю.
Это преступление, возможности которого Солон не хотел даже допустить в законах, данных им Афинам, казалось всем таким чудовищным преступлением, что как в высших слоях общества, так и в простонародье проявилось страшное негодование.
О происшествии этом доложили королю, и в то же время г. де ла Парт рассказал о благородном поступке мастера Матурина, когда казначейство не уплатило ему по счету.
Людовик XVI, тронутый преданностью своего старого слуги и важностью преступления, приказал г. де Ламуаньон исследовать как можно строже это дело.
Полиция уже успела явиться в дом мастера Матурина. Освидетельствовали его тело и сняли показания г-жи Вердье, которая утверждала, что видела, как Жан-Луи Лушар нанес смертельный удар своему отцу.
Под влиянием впечатлений, перенесенных в эту роковую ночь, Елена так ослабела, что едва могла отвечать на вопросы следователей; однако из слов ее можно было убедиться, что она не была свидетельницей развязки этой драмы, и обвинение матери подкреплялось тем, что дочь не опровергала его.
Жан-Луи был арестован жандармами в Севре и привезен в Версаль. Многочисленные толпы народа преследовали его проклятиями.
Когда его взяли под стражу, то он выразил удивление; в это время ему сообщили и о смерти отца, и об обвинениях, жертвой которых он стал.
Страшный вопль вырвался у него. Потеря отца, о которой ему сообщили, страшно потрясла его, и он не обратил даже внимание на обвинения, предъявленные ему.
Но вскоре мысль об отцеубийстве во всем своем ужасе предстала перед ним. Молодой человек понял, что его обвиняют в умерщвлении того, кого он так горько оплакивал, и он сказал с сильным негодованием:
— Да разве можно убить родного отца?
Его заключили в Версальскую тюрьму. К вечеру его взяли оттуда и посадили в карету. Его уныние было так сильно, что он даже не спросил, куда его везут. Когда экипаж остановился на улице де Монтрель, он машинально пошел за сопровождавшим его чиновником и, казалось, не узнал дома, в который его ввели.
Вдруг он увидел труп, лежавший на постели, и узнал в нем своего отца.
Не слушая вопросов, задаваемых ему чиновником, Жан-Луи кинулся к бездыханному телу, сжал его в своих объятиях, покрыл поцелуями и смочил слезами холодное тело старого кузнеца.
Когда его спросили, знает ли он его, он ответил.
— Неужели вы сомневаетесь в этом, милостивый государь? Неужели вы думаете, что я был бы в состоянии в эту минуту целовать его, если бы я сам убил его.
Но показания вдовы Вердье были так формальны и неточны, что чиновник видел в этом ответе одну только очень ловкую хитрость: он приказал обвиняемому рассказать со всеми подробностями все, что происходило между Матурином Лушаром и ним в продолжение предыдущей ночи.
Жан-Луи повиновался; он снова стал уверять, что он только защищал свою жизнь и сопротивлялся раздраженному отцу, но не поднимал своей руки на виновника своих несчастий. В это время чиновник указал ему на рану, которая виднелась на виске старца, и в то же время он показал молот, на котором были следы черной и запекшейся крови.
Жан-Луи упал на колени. При виде этого молота он вспомнил, что второпях бросил его назад в кузницу. Возможность убийства, в котором его обвиняли, ясно представилась его уму… Хотя это убийство и было совершено им невольно, тем не менее, он горько стал упрекать себя в нем и в то же время убедился, что ему никогда не удастся уверить судей в своей невиновности.
Он объяснил обстоятельства, вследствие которых мог стать отцеубийцей и прибавил:
— С этой минуты, милостивый государь, я не стану ни защищаться, ни сетовать; я виноват в смерти человека, даровавшего мне жизнь, и перенесу как справедливую кару за свои преступления, всякую казнь, как бы жестока она не была.
Процесс был передан суду Шателе, который приступил к исследованию дела.
Во мнении народа произошел важный переворот. Всеобщий ужас, возбужденный смертью Матурина Лушара, уменьшался мало-помалу, вследствие зрелого размышления и разбора предшествовавших обстоятельств.
В то же самое время друзья Жана-Луи не оставались в бездействии. Они выставляли его жертвой несправедливости тиранства отца; ссылались на терпение и покорность, с которыми он так долго переносил его угнетение; старались, указывая на убеждения Жана-Луи, послужившие поводом к отцовским преследованиям, возбудить симпатию народа к обвиненному. Их усилия имели такой успех, что это уголовное дело вскоре приняло размеры политического процесса для жителей Версаля.
Верный своему слову, Жан-Луи не защищался, и, несмотря на настоятельные убеждения данного ему адвоката, не хотел даже опровергать показания г-жи Вердье. При виде этого безмолвного создания, суд применил к нему во всей строгости наказание, указанное уголовными законами того времени. 31 июля 1788 года был произнесен приговор, присуждавший Жана-Луи-Огюста Лушара к раздроблению заживо ног, бедер, плеч и поясницы на эшафоте, построенном на площади города Версаля, где совершено преступление. Затем, сказано было в приговоре, тело преступника будет положено на колесо, с обращенным к нему лицом; по смерти его, труп должен быть сожжен на костре.
Против обыкновения, обвиненного избавили от всенародного раскаяния в преступлении, что повлекло бы за собою отнятие кисти. Несмотря на незначительность этого смягчения, это уже был шаг вперед к уничтожению бесполезных жестокостей. Кроме того, в приговоре было помещено дополнение следующего содержания: «Предписывается вышеупомянутому Жану-Луи Огюсту Лушару ни одного удара заживо и повелевается удавить его до раздробления членов».
Никто не знал еще об этом милосердии судей, и новость об осуждении сына Лушара, невинность которого все провозглашали, произвела волнение умов в городе.
Казнь Жана-Луи была назначена на 3 августа. Утром 2-го числа, Шарль-Генрих Сансон отправил в Версаль телеги со строевым лесом, а после обеда того же дня отправился и сам в этот город.
Волнение, возникшее вследствие процесса Жана-Луи Лушара, не распространилось за пределы его родного города. Шарль-Генрих Сансон видел в нем только очень неинтересного преступника. Поэтому, как ни привык он к гнусному любопытству черни, ему все-таки показалось странным, что площадь Святого Людовика покрыта такой многолюдной толпой, что его помощникам стоило немалого труда очистить пространство, на котором плотники приступили к построению эшафота.
Впрочем эта толпа не вызывала никаких враждебных намерений: она шумела и волновалась, но скорее казалась веселой, чем раздраженной.
Народ не произносил, по крайней мере, вслух, имени обвиненного и выражал свои чувства только язвительными шутками и красными словцами, которыми он осыпал работников, занимавшихся постройкой эшафота.
Однако скоро настроение народа переменилось. Один из плотников обругал какого-то повесу, надоедавшего ему своими насмешками, и в толпе раздалось несколько криков негодования. В одно мгновение насмешливые и веселые лица стали угрюмыми и угрожающими; народ, волнуясь, столпился. Стоявшие позади, теснили передних, и скоро шум толпы превратился в грозные вопли; рогатка, которой думали удержать народ, была изломана; плотники и помощники исполнителя вступили в рукопашную схватку с народом.
Но почти в ту же минуту около ста человек, в силе которых по атлетическому телосложению, почерневшим от дыма рукам и лицам, легко можно было узнать кузнецов, а также несколько молодых людей, судя по их одежде, принадлежавших к многочисленной корпорации клерков, бросились навстречу нападавшим, и, то убеждениями, то силой принудили толпу отступить и не допустили ее совершить преступление.
Дед мой довольно равнодушно смотрел на это выражение народного мнения. Но скоро он задумался не на шутку. Он предчувствовал, что толпа успокоилась по приказанию своих предводителей; что если он сам и его помощники не были изорваны в куски, то это только потому, что у народа была своя цель, от которой он не хотел отказаться, и ждал только удобного случая. Деду моему стала понятна причина этого веселого и беззаботного вида толпы: ясно было, что под этим наружным спокойствием скрывалось сознание силы и могущества.
Поэтому Шарль-Генрих Сансон приказал помощникам поспешить окончить приготовления для казни, а сам возвратился в Париж, чтобы сообщить свои наблюдения генерал-прокурору.
Политические смуты того времени подняли уже много бурь в провинциях. Нормандия и Бретань волновались и требовали восстановления нарушенных прав парламента.
Между тем правительство, обманутое равнодушием, с которым парижане встретили предписание парламента о взятии под стражу двух его членов, д’Эстремениля и Монзабера, вовсе не предполагало, чтобы волнение могло перейти в открытый мятеж. Еще менее предполагалось, что восстание против правительства могло возникнуть в городе, где находился двор, и жил сам король. Наконец никто не думал, что поводом к возмущению могла послужить казнь справедливо осужденного преступника.
Поэтому решено было ограничиться тем, что послали в Версаль небольшой отряд солдат для подкрепления жандармам. По заведенному порядку из королевского дворца нельзя было подавать никакой помощи исполнителям уголовных приговоров.
В городе распространился слух, что Елена Вердье была представлена королеве госпожой Аделаидой, что она упала к ее ногам, умоляя о помиловании осужденного, и что, тронутая ее настоятельными просьбами, Мария-Антуанетта, выпросила это помилование у короля.
Эта новость без сомнения повлияла на удаление народа; остались, очевидно, только неверующие в этот слух.
Шарль-Генрих Сансон воспользовался этим временем, чтобы устроить, с позволения комиссаров, ограду эшафота из кольев и досок, эта ограда напоминала те частоколы, за которыми на Гревской площади казнили важных преступников. В то же время чиновники, уведомленные полицией о настроении народа, взяли на себя ускорить час казни.
Было уже около двух часов утра, когда мой дед оставил площадь Святого Людовика и отправился в темницу. Уходя, он заметил, что люди, бродившие всю ночь вокруг эшафота, рассеялись в различных направлениях.
Жан-Луи Лушар был заключен в одну из комнат нижнего этажа и лежал на кровати. При шуме отворявшейся двери он приподнялся и спокойно взглянул на людей, вошедших в его темницу.
Актуариус парламента прочел ему смертный приговор, который осужденный выслушал с большим вниманием. Когда актуариус окончил чтение, то Жан-Луи прошептал несколько невнятных слов, из которых можно было понять только следующее: — «Бедный отец!», — он сказал это вслух:
— Через два часа я оправдаюсь перед ним. Нет! — прибавил он дрожащим голосом, обращаясь к священнику Святого Людовика, — он не может даже подумать, чтобы сын умышленно поднял на него руку. Не правда ли?
Священник подошел к нему и обнял его. Все должностные лица удалились и оставили их одних. Через несколько минут комиссары прервали эту благочестивую беседу. Шарль-Генрих Сансон просунул свою голову в отверстие двери и сделал знак осужденному, который в ту минуту, преклонив колени перед священником, принимал его пастырское благословение.
Жан-Луи Лушар понял жест исполнителя и, обернувшись к нему, произнес с горькой улыбкой:
— Я сам спешу не меньше вашего, г. исполнитель. В половине пятого утра осужденный и исполнитель сели в тележку, комиссары надеялись, что, благодаря дополнению, все будет окончено прежде, чем проснутся жители Версаля. Но когда поезд выехал из темницы, то легко можно было убедиться, как мало принесли пользы все предосторожности.
Несмотря на ранний час, все выходы из тюрьмы кипели народом; стечение было удивительное. На тех малолюдных улицах Версаля, по которым прежде двигались только придворные кареты и коляски, теперь бушевало целое море народа, становившееся все грознее и грознее.
Осужденный, казалось, не подозревал, что это волнение возбуждено сочувствием к нему. Быть может, ему казалось даже, что тут проявляется чувство отвращения, выказанное народом во время взятия его под стражу. Набожно слушал он наставления своего духовника и даже не поднимал глаз на тех, которые его окружали.
Между тем, при повороте на улицу Сатори, раздирающий вопль и крик отчаяния заглушили на минуту шум и волнение народа.
В толпе показалась молодая, бледная, как мертвец, девушка; она махала своим платком.
При звуке ее голоса Жан-Луи Лушар поднял голову и в ту же минуту, несмотря на то, что руки и ноги его были связаны веревками, приподнялся и взглянул в ту сторону, где стояла она. Глаза его наполнились слезами; он сделал усилие улыбнуться и прошептал:
— Прощай, Елена, прощай!
В эту минуту кузнец колоссального роста, все время шедший около тележки, подошел еще ближе, ухватился за край экипажа и сказал вслух.
— Скажи лучше до свидания, Жан-Луи. Разве можно позволить колесовать таких честных людей, как ты.
Один из всадников оттолкнул было его, но раздавшиеся рукоплескания ясно доказывали, что это мнение разделяли почти все присутствовавшие, и даже не считали уже нужными скрывать свое убеждение.
По изменившимся лицам актуариуса, урядников и солдат, окружавших тележку, видно было, что они испугались гораздо больше, чем испугался накануне мой дед.
Несмотря на это, поезд без препятствий доехал до эшафота. На площади Святого Людовика стечение народа было необыкновенное, потому что все находившиеся на улицах последовали за поездом.
В ту минуту, когда тележка остановилась, Жан-Луи Лушар обратился с каким-то вопросом к священнику Святого Людовика, и мой дед слышал, как священник отвечал ему:
— Вы спасены.
— Нет, отец мой, — сказал осужденный лихорадочным голосом и с каким-то нетерпением. — Правда, у меня не было злого умысла, составляющего преступление, но все-таки руки мои запятнаны ужасным убийством. Я должен, я хочу искупить свое преступление смертью. Г. исполнитель, поторопитесь, — прибавил он, — обращаясь к моему деду.
Дед мой указал ему на разъяренные толпы народа, и промолвил:
— Поглядите и убедитесь, что если кому-нибудь и грозит смерть, то никак не вам.
Шарль-Генрих не успел еще договорить, как раздались страшные вопли и крики. Ограда разлетелась вдребезги, и толпа бросилась одновременно со всех сторон на эшафот.
Кузнец, говоривший во время переезда с Жаном-Луи Лушаром, находился в первом ряду; он схватил своими сильными руками осужденного, перерезал связывавшие его веревки и поднял его к себе на плечо, чтобы с триумфом удалиться.
Тогда началась небывалая до сих пор сцена. Осужденный начал бороться со своими освободителями, отталкивал их, упрекал их в том, что они освобождают его от казни, которую он считал заслуженною, обращался к палачам, звал их к себе и просил смерти, которую считал необходимой для искупления своего преступления. Все это было так глубоко прочувствовано и говорилось таким тоном, каким обыкновенно умоляют о жизни.
Но друзья окружили его; их общие усилия взяли верх над его сопротивлением, и им удалось унести молодого человека.
Между тем положение моего деда было далеко небезопасно. Он стоял один, без помощников, среди толпы, ослепленной своей легкой победой, и слишком хорошо знавшей его. Все присутствовавшие знали в лицо парижского исполнителя, и ничего не стоило уничтожить моего деда, так что он не мог и думать о сопротивлении.
Вероятно, на его лице были ясно видны мрачные мысли, занимавшие его в эти минуты, потому что скоро подошел к нему высокий кузнец, освободивший осужденного, и сказал моему деду, схватив его за руку.
— Не бойся, Шарло, нам не тебя нужно, а только твои инструменты. Слушай только, Шарло, когда тебе придется казнить кого-нибудь, то помни, что казнят для того, чтобы лишить жизни, а не для того, чтобы мучить.
Затем, обратившись к толпе, он сказал:
— Пропустите его, господа. Кто что-нибудь скажет против нашего Шарло, того мы сочтем заклейменным, который вздумал мстить.
При этой энергичной выходке толпа расступилась, и дед мой удалился.
Эшафот и все его принадлежности были разбиты вдребезги в самое короткое время. Все обломки были свалены на костер, приготовленный для сожжения трупа осужденного. На эту кучу эшафотных осколков было взвалено то страшное колесо, на котором погибло столько мучеников. Под костер подложили огонь, и вся толпа, мужчины и женщины, взявшись за руки, образовали огромный круг, который длинной лентой вился вокруг этого ауто-да-фе, пока сверкал огонь и дымился костер. На площади раздавались песни до самой полночи.
Я нарочно рассказал с такими подробностями это происшествие, мало известное и оставленное без всякого внимания историками. Мне всегда казалось, что это событие послужило поводом к первому народному революционному беспорядку.