Глава 5. ЦЫГАНКА ДУНЯША
Глава 5. ЦЫГАНКА ДУНЯША
Он хочет быть, как мы, цыганом…
А. С. Пушкин
Незадолго до кончины, в одном из последних писем князю П. А. Вяземскому, наш герой в который уж раз помянул добрым словом шальную молодость, безвозвратно ушедшие дни. Они остались в памяти Фёдора Ивановича как «удалые, разгульные: когда пилось, буянилось и любилось, право, лутче теперешнего»[504]. И характерно, что слово, касающееся дочерей Евы, он вывел прописными, почти аршинными буквами. Очевидно, любовные переживания первой четверти века были особенно важны и дороги безнадёжно больному графу.
Между тем в свои сердечные тайны граф Фёдор, человек «самой привлекательной, мужественной наружности»[505] и редкостный говорун, никогда и никого, даже ближайших друзей, не посвящал. Это наглухо закрытая от нескромных взоров и языков сфера его бытия, заповедная область толстовской души. «Я ни по Сенату, как ты говоришь, ни на женщин, как сам скажу, ходоком не бывал и смолода», — убеждал граф «любезного» князя П. А. Вяземского[506].
Кое-что сокровенное довелось, правда, узнать дочери Толстого-Американца, П. Ф. Перфильевой. Не нам судить её, поместившую в автобиографической повести «Несколько глав из жизни графини Инны» душещипательные строки про «единственную привязанность» отца, «княгиню Дарью Андреевну», тётку заглавной героини. «Мы любили друг друга, и память этого чувства священна для нас» — так, по уверению Прасковьи Фёдоровны, признался графине Инне граф Камский-Толстой перед смертью[507].
Речь в хронике, напечатанной в «Русском вестнике», шла о вполне реальной особе — о графине Прасковье Васильевне Толстой, урождённой Барыковой (1796–1879), супруге полковника графа Андрея Андреевича Толстого (1771–1844)[508]. Предполагаем, что она вышла замуж в середине 1810-х годов. Впоследствии о «любимом» графом Фёдором «семействе графини Прасковьи Васильевны Толстой» (а не графа Андрея Андреевича!) П. Ф. Перфильева многозначительно упомянула и в заметке, помещённой ею в журнале «Русская старина»[509].
Как поведала племянница Американца М. Ф. Каменская, графиня Прасковья Васильевна Толстая, «женщина очень умная, образованная», «смолоду была очень хороша собой; <…> у неё были чудные, чёрные, большие глаза, очень умное выразительное лицо и самая добрая ласковая улыбка». Позже она стала «прекрасной матерью и хорошей родственницей».
Знают графиню и пушкинисты: она принимала поэта в своём московском доме в Малом Власьевском переулке, на Арбате[510]. Наверняка частенько захаживал сюда и граф Фёдор, долго живший поблизости. А из воспоминаний той же Марии Каменской выясняется, что Американец гащивал и в доме А. А. и П. В. Толстых в Царском Селе[511].
Известно, наконец, что пятидесятилетняя, уже овдовевшая графиня Прасковья Васильевна, узнав о смертельной болезни нашего героя, примчалась к Фёдору Толстому и присутствовала при его прощальных минутах[512]. В «Нескольких главах из жизни графини Инны» об этом рассказано так: «У отца был какой-то праздничный вид. Память страстной любви, скрытая радость, уверенность в обоюдности чувства и предсмертная минута последнего блаженства придавали какое-то особенное выражение всей его фигуре»[513].
Вот, пожалуй, и вся история «утаённой любви» Американца. В ней нет ни секретных писем, ни тенистых гротов, ни сцен ревности, ни поединков между родственниками, ни рогов. «Шиш потомству», — как когда-то отрезал поэт (XII, 336).
Но в груди у графа Фёдора учащённо билось большое сердце. И поэтому рядом с элегической графиней Прасковьей Васильевной у одра умирающего пребывала ещё одна стареющая и горюющая женщина.
Эта дама в течение трёх с лишком десятилетий была гласной и законной спутницей арбатского философа.
Граф впервые заметил её «в одном из разгульных обществ»[514] осенью 1814 года…
Древняя, возрождавшаяся после пожара столица тогда веселилась напропалую.
А какое же московское барское ухарство могло обойтись без цыган, без их шумливых толп и хоров, громких песен, пронзительных и дико-удалых («Слышишь, разумеешь…», «Эй вы, гусары…», «Ах, матушка, что так в поле пыльно…» и прочих); без слепящих глаза нарядов, сверкающих шалей, жёлтых колец и браслетов, без гитар и бубнов, «хлопа и топа», воплей и бешеных выходок, вихревых плясок до ажитации, до упаду, перемежаемых шампанским и сочными, пьянящими поцелуями чернооких красавиц с распущенными власами?
«Признаюсь, что мало слыхал подобного! <…> Есть что-то такое в их пении, — утверждал собиратель фольклора П. В. Киреевский, — что иностранцу должно быть непонятно и потому не понравится; но, может быть, тем оно лучше»[515].
За лобзаниями смуглых красоток в серьгах из монет и «странным смешением разладицы с согласием» (М. Н. Загоскин) разгорячённые компании мчались обычно в Марьину Рощу или в Нескучный сад, где обитали таборы «смиренной вольности детей» (IV, 203). Нередко кутящие холостяки оказывались и в Египетском павильоне Останкинского дворца (там концертировали представители загадочного племени, в частности, «Илюшка с хором», Илья Соколов, и знаменитая примадонна Стеша, от пения которой плакала сама А. Каталани), зазывали громозвучных, прочно вошедших в моду цыган в ближайший трактир или к себе домой.
Схожим образом, с богемными пикниками, фейерверками, лихими катаниями, «стоном неги» (II, 94) и «персей волнованьем», действовал и граф Фёдор Толстой — один из главных возмутителей спокойствия города и приятель «всех ветрениц известных», всех московских Аспазий.
Однако одна из встреч графа с бродячей «шумной ватагой цыган» завершилась совсем не трафаретно. И явно заблуждалась Мария Каменская, которая, описывая амурное приключение графа Фёдора, ехидно заметила, что её увлекающийся дядюшка «в Москве скоро влюбился в ножки молоденькой цыганочки-плясуньи»[516].
Стройные ножки (коих, по уверениям знатока, было тогда едва ли не три пары на целую Россию), конечно, кое-что тоже значили, но не они решили участь нашего героя.
Он просто-напросто увидел «Дуняшу, тихую, скромную; увидел — и участь жизни его была решена!»[517].
Подобная оказия в пошлых книжках обычно и называется пошло: любовью с первого взгляда.
Провидение свело его, «гр<афа> Толстого, известного в обществе под именем Американца», с Авдотьей (Евдокией) Максимовной Тугаевой, «цыганкой Дуняшей, вовсе не известной»[518]. «Она встретилась с отцом где-то на дороге, — сообщила П. Ф. Перфильева, — потом вскоре увидала его на вечере у князя Г… Любовь их возгорелась, и судьба была решена!»[519]
Доныне благополучно здравствует версия (проникшая даже в сугубо научные штудии), согласно которой легконогий граф Фёдор Толстой, нимало не раздумывая, «умчал 15-летнюю красавицу цыганку с концерта прямо в церковь, под венец»[520]. В действительности же всё случилось иначе — но с натуральной «цыганщиной», то есть не менее романтично.
Певице из «счастливого племени» (III, 264) исполнилось к тому времени семнадцать лет (она появилась на свет Божий в 1797 году). Прасковья Перфильева, не слишком ладившая с родительницей, подчеркнула в её наружности «типичность нации». Дочь сумела набросать такой портрет Авдотьи Максимовны: «Мать моя была не русская. Правильный греческий нос, большие чёрные глаза навыкате, тонкие губы, с поднятыми кверху линиями на углах рта, делали её лицо самонадеянным и хитрым; походка у неё была лёгкая и скорая, с маленьким наклонением головы назад, что придавало ей самодовольный вид; при этой красоте как-то не хочется говорить о характере, который ей далеко не соответствовал»[521].
Обратим внимание: критически настроенная к матери Прасковья Фёдоровна всё же воздала должное пригожести девы из табора.
Американца же встреченная цыганка — бедная и гордая, пылкая, упрямая, неприступная и оттого ещё более желанная — просто заворожила, заставила трепетать «лёгким листом», свела с ума.
И граф Фёдор ринулся на штурм. Он преследовал Дуняшу «почти целый год», по-царски одаривал и добивался её — и в конце концов по-настоящему «дикий» натиск Американца был «увенчан взаимной любовью». Осаждённая крепость пала: он склонил-таки красавицу с большой дороги к заключению «необыкновенного союза».
«Египетская дева»[522] ответила на его стихийные чувства, покинула табор и стала жить под одной крышей с видным из себя и потешным, широкогрудым и мускулистым, тёмноволосым и кудрявым (как настоящий цыган), к тому же испещрённым всяческими узорами магнатом, который был старше её на целых пятнадцать лет. «Мать отдалась ему и телом, и душою», — констатировала П. Ф. Перфильева[523].
В толстовском доме появилась юная хозяйка — подобие барыни.
Необыкновенная подруга Американца, кажется, полюбилась его престарелым, поневоле привыкшим к выходкам графа Фёдора родителям. При знакомстве сметливая Дуняша, как пишет автор «Биографии Сарры», «умела снискать их нежность»[524]. Приняли цыганку, обожавшую «щеголять одеждою»[525] и распекать бестолковую прислугу, и бесчисленные московские и иногородние приятели Толстого. Они церемонно кланялись ей в ножки и величали возлюбленную графа Авдотьей Максимовной.
Заодно собутыльники в шутку причислили и нашего героя к «цыганам».
(Заметим, что схожие романы, мимолётные, а то и продолжительные, тогда иногда случались. Общественное мнение не восставало против них, не находило тут ни малейшей «нравственной загадки» и трактовало связь аристократа с цыганкой, находившейся на самой низкой ступени российской социальной иерархии, как причуду, простительную блажь преисполненного жизненных соков барина. Шашни такого рода — например кочёвка Александра Пушкина с табором в Буджакской степи, сожительство Павла Воиновича Нащокина и Ольги Солдатовой — воспринимались примерно так же, как летнее увлечение в своей деревне миловидной пейзанкой, как обыденная «крепостная любовь».)
В последующие за тем годы Авдотья Тугаева исправно рожала Американцу детей. К 1819 году у свивших гнездо любовников их образовался целый табор: «четыре дочери были плодом сей страсти»[526].
Наш герой, к вящему удивлению окружающих и, быть может, собственному, оказался любвеобильным, трогательным отцом. Он, забывая про леность, «сию высокую добродетель души и тела»[527], носился со всяким младенцем как с писаной торбой. Непомерную радость приносила графу Фёдору каждая дочка, однако старшую, Верочку, «существо неземное, во плоть облечённый дух», он всё же выделял, возвёл в фаворитки и любил её «до обожания».
Когда в 1818 году Верочка опасно заболела, Американец тотчас ощутил себя «на краю пропасти». «Я <…> видел беду вблизи и, не зная меру сил своих, — признавался он князю П. А. Вяземскому, — не знал, буду ли иметь довольно твёрдости перенести жестокость грозящего удара; с каждым шагом, вечностию поглощённым, я ожидал последнего часа боготворимой мною старшей моей дочери. Положение ужасное!»[528] Однако девочку удалось тогда выходить.
Попутно Американец, полу-цыган и полу-супруг, мечтал о мальчике, наследнике.
Короче говоря, к концу десятилетия «Толстой был счастлив, как только может быть <счастлив> человек на сей земле»[529].
И смерть отца, графа Ивана Андреевича Толстого, случившаяся в провинции в 1818 году, видимо, лишь на короткое время омрачила чело нашего героя.
С вселением в дом графа Фёдора Толстого авантажной Дуняши вошли в обычай и «цыганские вечера» на Арбате.
Об одном из них Василий Львович Пушкин сообщал князю П. А. Вяземскому в Варшаву: «Мы часто бываем вместе и пьём шампанское как воду. В прошедший понедельник Американец Толстой давал нам ужин. Стешка с своими подругами отличалась и восхищала нас. <…> Мы у Толстого просидели до пяти часов утра…»[530]
Сам князь Пётр Андреевич (в письме А. И. Тургеневу от 16 января 1819 года) забавно описал иную арбатскую сходку меломанов: «Шаликов был намедни со мною на цыганском вечере у Американца и таял грузинскою похотью. На другой день прислал нам стихи: „Достопамятный вечер“. Начинается:
Я пил шампанское не рюмкой, а стаканом.
Тут были гурии египетского рая.
Подари этим стихом Дениса, если он ещё у вас…»[531]
Показательно, что через несколько дней, 19-го числа, Американец вновь собрал у себя «весь Парнас, весь сумасшедший дом»[532].
Отдавая должное «египетскому раю», Американец не забывал и прочие «адские» прелести («радости небесные», в категориях греховодника Дениса Давыдова) — и об этом будет рассказано подробнее в следующей главе.
А несравненная Дуня, по всей видимости, имела характер тяжёлый, своенравный, истинно цыганский, но ум не по годам зрелый, очень практический, мещанский, и не пыталась тогда мешать графу Фёдору жить. Публичное поведение нашего героя после встречи с цыганкой не претерпело никаких существенных изменений. Он не лишился свободы, вовсе не замкнул себя, как полагает современный автор, «в узком круге семейной жизни, в смиренном служении и подчинении»[533]. Да и «бесплотной», «пустынной» новую, квазисемейную жизнь Американца («в ней одиноко движутся две-три фигуры») можно назвать разве что по недоразумению.
Просто иным — отныне и уже навсегда — стал контекст толстовского существования, и другие, ранее неведомые, смыслы бытия исподволь, сперва нечувствительно для окружающих, а потом всё заметнее, начали проявляться и возводиться графом в разряд значимых.
Граф Фёдор, поклоняясь божественному Эросу, остался завсегдатаем московских кружков и салонов и убеждённым патриотом Английского клуба.
Он поддерживал старые знакомства и обрастал новейшими, причём на дружбу с лицами «историческими» и дюжинными был «парнем прочным»[534].
Американец, как и прежде, собирал отовсюду слухи и, отредактировав их, придав оным пикантность, передавал язвительные эстафеты дальше.
Гулял на бульваре и путешествовал по империи.
Кутил, картёжничал, колдовал над супами, кропал ремесленные стишки, читал серьёзные и скабрезные книги.
И всё перечисленное и многое другое нашло отражение в дружеской переписке того времени.
О «пустыннике» со святым Спиридонием на груди[535] и бесом в ребре приятели писали во второй половине десятых годов систематически и на всякие лады. В Остафьевском архиве князя П. А. Вяземского сохранилась обширная коллекция таких упоминаний.
Например, Константин Батюшков сообщил П. А. Вяземскому летом 1816 года, что Американец бывает у него «ежедневно»[536].
В. А. Жуковский, обращаясь к князю Петру 17 апреля 1818 года, поведал, что Фёдор Толстой выразил желание помочь сосланному в Оренбург за дезертирство из Астраханского кирасирского полка юнкеру А. И. Мещёвскому (Мещовскому), заурядному поэту и переводчику. Далее Василий Андреевич прибавил про графа следующее: «Он тебе кланяется и велит тебе сказать, что он немногих так уважает, как тебя…»[537]
Нечто схожее обнаруживается в письме В. Л. Пушкина от 16 марта 1819 года: «Он (Ф. И. Толстой. — М. Ф.), я и все почти держатся твоей философии»[538]. Менее чем через месяц Василий Львович коснулся в эпистоле иных материй: «Американец от твоих писем в восхищении. Он сам готовится писать к тебе, теперь занимается Геродотом, Гиббоном и иногда штоссом и квинтичем. Он накупил множество книг и с жадностью их читает»[539].
Не забывал графа Фёдора и Денис Давыдов. Так, в письме П. А. Вяземскому от 28 июля 1818 года он удивлялся, что Американец оставил его в неведении насчёт московской ссоры П. А. Катенина с К. Н. Батюшковым: «А ты знаешь, что о таковом приключении Толстой не промолчит»[540].
Сам же П. А. Вяземский однажды запечатлел эффектный толстовский каламбур того времени. «Он шуткою говорил мне, — читаем в письме князя А. И. Тургеневу от 5 июля 1819 года, — что я так tol?rant[541], что он почти подозревает меня наделе быть Talleyrand[542], то есть, разумеется, фальшивым и скрытным»[543].
Так как Асмодей высоко ценил остроумие, то он конечно же не обиделся на bon mot графа Фёдора.
Из других писем, отложившихся в Остафьевском архиве, мы узнаём, в частности, о том, что Американец неоднократно покидал Первопрестольную.
С верным Денисом Давыдовым он, тридцатишестилетний, очень даже недурственно провёл время на ярмарке в Киеве ранней весной 1818 года. Об этом «увеселительном» набеге Михаил Фёдорович Орлов, арзамасец по прозвищу «Рейн» и по совместительству начальник штаба 4-го пехотного корпуса, оповестил князя П. А. Вяземского посредством следующих красноречивых строк: «Я долго ленился к тебе писать единственно оттого, что много о тебе говорил с дьяволом Денисом и бешеным псом Толстым. Они здесь — были на контрактах. Толстой уехал в Москву, к цыганкам в гости…»[544]
Вспомним: в далёком 1804 году правитель области Камчатской генерал-майор П. И. Кошелев, порицая нашего заблудшего героя, аттестовал его почти так же — «беспутным псом». Хотя с той поры, поры кругосветного путешествия, и минуло целых четырнадцать лет, отставной полковник граф Фёдор Толстой, оказывается, ещё вполне мог тряхнуть стариной и без всяких скидок на возраст удостоиться «петропавловской» (но теперь уже с одобрительным оттенком) характеристики.
Возвращался Американец из Малороссии в Белокаменную в прекрасном настроении и в клубах «спиртоватого зловония»[545], жертвами коего становились ни в чём не повинные попутчики и станционные смотрители.
А дома, у «цыганок», ему готовилось нечто ужасное.
Как видно из вышеприведённых писем, некоторое время по приезде в Москву жизнь графа была безоблачной и размеренной, то есть насыщенной всякого рода удовольствиями.
Потом захворала Верочка, дышала на ладан, однако всё-таки поправилась. Её родители снова повеселели. В честь выздоровления дочери Американец даже объявил — и выдерживал — мораторий на зелено вино[546].
А весною 1819 года наш взбодрившийся герой не выпускал из рук колоды карт. «Толстого Американца я очень давно не видел, — докладывал В. Л. Пушкин князю П. А. Вяземскому 8 мая 1819 года. — Он более, нежели когда-нибудь, пустился в игру; ему недосуг…»[547]
Катастрофа пришлась на начало лета и золотую осень. Злодейка судьба расправилась с Американцем изощрённо, в два этапа — убийственным дублетом.
25 июня 1819 года летописец московского Парнаса В. Л. Пушкин писал князю П. А. Вяземскому: «Толстой Американец в большом горе; у него умерли три дочери, и самая большая его фаворитка Верочка. Я уже поеду навестить его. Прости, мой милой!»
Съездив же к раздавленному князю Фёдору, Василий Львович на другой день сделал такую приписку к посланию: «Я был вчера у Толстого. Его видеть нельзя без сожаленья; он плачет горькими слезами. К сестре его посылали курьера. Я думаю, что он уедет с нею в деревню»[548].
Ни в какую деревню наш герой так и не отправился — он просто не успел сделать этого. Фёдора Толстого и Дуняшу настиг новый удар: от загадочного мора, проникшего в дом, вскоре скончалась их четвёртая дочь. Это произошло, вероятно, в середине сентября[549].
«У Американца Толстого последняя дочь умерла, и он очень жалок», — только и вздохнул В. Л. Пушкин[550].
«Зыбкое здание счастия», возводившееся отставным полковником графом Фёдором Ивановичем Толстым почти пять лет, рухнуло в одночасье. От него осталась лишь семейка маленьких холмиков на Ваганьковском кладбище.
Американец и его подруга разом осиротели.
Стоустая молва и тут не оставила графа Фёдора в покое. Сразу нашлись лица, которые доподлинно знали причину смерти по крайней мере одной из малюток. «Я застал его уже против обыкновения расстроенным, — вспоминал современник. — Перед тем он лишился малолетней дочери, и рассказывали, будто от неосторожного удара в минуту запальчивости»[551]. (Читая такое, легко понять Американца, который зачастую жаловался на «жестокосердие» и «холодное равнодушие некоторых людей»[552], на «глупые лица», превращающиеся в «злые хари»[553], и утверждал, что «во всю жизнь страдал более за грехи ближнего, нежели за собственные свои»[554].)
Спасало в жуткую пору занавешенных зеркал графа Фёдора не «средство рассеяния», не вино. Вино вдруг перестало быть всемогущим: оно, вестимо, лилось полноводной рекой, однако лишь оглушало, ненадолго отшибало память, действовало неважнецки, как эфемерный наркотик. Врачевала же — медленно, но толково — душевные раны нашего героя цыганка, она же мешанка, Авдотья Тугаева, «верный его друг», которая «усердно помогала ему нести тяжкое бремя жизни»[555].
Кстати сказать, Авдотья Максимовна после смерти детей пристрастилась к чтению Священного Писания, развесила повсюду в доме иконы, затеплила лампады и стала, в отличие от Американца, усердной прихожанкой.
Но как бы ни поддерживала сникшего графа Дуняша, в доме, где всюду мерещились крошечные духи, «на мгновенье землю посетившие», он жить больше не мог и не желал.
Не мог Американец и отринуть мысль, однажды его пронзившую: то, что произошло, надобно воспринимать как ниспосланное ему наказание за прелюбодеяние, долгую и беззаботную «жизнь во грехе», за слишком плотское, эгоистичное отношение к полюбившейся цыганке.
Дальнейшие действия отставного полковника Фёдора Толстого были обусловлены именно этими обстоятельствами — и данными им в злополучную пору обетами.
Скорее всего, в конце сентября 1819 года к Американцу заехал в гости другой полковник и граф — Павел Христофорович Граббе, тогдашний командир Лубенского гусарского полка и без пяти минут член Союза благоденствия. За щедрым обедом разговор зашёл о житье-бытье хозяина, и склонный к морализаторству визитёр не стал церемониться с Фёдором Толстым. «Я <…> не скрыл от него, — сообщал П. X. Граббе, — моего сожаления, что столько редких способностей, какими Небо его одарило, не нашло лучшего применения. Он сыграл со мною роль раскаяния, быть может, мгновенно и чувствовал его, даже слёзы, к моему удивлению, вырвались из его тусклых, непостижимого цвета глаз по мужественному его лицу»[556].
Свои «редкие способности» любой передовой дворянин послевоенной России обязан был направить, надо полагать, на общественное служение, на борьбу с пороками самовластия. Мы допускаем, что заезжий тридцатилетний вольнодум (вскоре отставленный «за явное несоблюдение порядка военной службы»[557]) испытывал графа Фёдора Толстого как раз на сей предмет — он вкрадчиво зондировал почву.
Если П. X. Граббе и впрямь хотел увлечь Американца рискованными подблюдными речами, то он напрасно старался. Фёдор Иванович и сам был демагогом хоть куда, но не намеревался присоединяться к «толпе дворян» (VI, 524, 526), записываться в фармазоны. Полковник Толстой, в отличие от «ста прапорщиков», думал больше о своём, филистерском; своё же, домашнее, он и оплакивал; и в повестке его дня стоял не социальный, а совершенно иной переворот.
В первых числах октября 1819 года безутешный Американец, пытаясь отвлечься и развеяться, убежал из проклятого дома и от свежих могил в Петербург, где провёл около двух месяцев. «Здесь князь Фёдор Фёдорович Гагарин и граф Толстой-Американец, — писал А. И. Тургенев П. А. Вяземскому. — Последний живёт у князя Шаховского, и потому мы, вероятно, редко будем видеться»[558].
На «чердаке» князя А. А. Шаховского, приятеля нашего героя, граф Фёдор познакомился с молодым, обретающим популярность поэтом Александром Пушкиным и тут же повздорил с ним. (Об этой размолвке в ходе карточной игры, имевшей драматические, далекоидущие последствия, мы расскажем позже, в особой главе.)
Новый, 1820 год Американец встретил уже в Москве.
А вскоре стало ясно, что его Дуняша опять брюхата.
И тогда давно и твёрдо всё решивший граф Фёдор сделал первый из задуманных шагов.
Он приобрёл у поручика С. Ф. Кашкарова дом под № 121 на углу Сивцева Вражка и Калошина переулка, во 2-м квартале Пречистенской части. Заодно полковник «прикупил» у кашкаровского соседа, некоего господина Коренева, и клочок арбатской земли[559].
Тут же, торопясь успеть к сроку и не скупясь, граф стал приводить благоприобретённые хоромы в порядок: цыганка уже приучила его следить за «убранством комнат». «Американец Толстой купил дом и отделывает его прекраснейшим образом и богатою рукою, — доносил В. Л. Пушкин князю П. А. Вяземскому 21 июня 1820 года. — Он был нездоров и очень похудел»[560].
Когда отделочные работы в целом завершились, граф бережно перевёз грузную Дуняшу в новое жилище — одноэтажное, в семь окон по фасаду, с мезонином. (Таких строений появилось немало в послепожарной Москве.) Здесь, в Калошином, среди привезённых Американцем из странствий диковин, она в скором времени и разрешилась от бремени.
На календаре значилось 20 августа 1820 года[561].
Сызнова цыганка родила ему девочку, которую окрестили Саррой.
«Как ангел-утешитель, явилась Сарра на белый свет, — написано в „Биографии Сарры“. — Живыми восторгами приветствовали новорожденную малютку»[562]. (В хронике «Несколько глав из жизни графини Инны» П. Ф. Перфильева заменила это слишком узнаваемое имя на иное — её сестра стала Риммой. «Потом родилась снова дочь, которую назвали Риммою, — пишет Прасковья Фёдоровна, — вследствие предсказания какого-то юродивого, которое совпало будто бы с виденным матерью сном. По предсказанию этому предполагалось, если родится дочь, назвать её Риммою, а сына Вавилом»[563].)
Нам известно, что «Сарра родилась под тяжким бременем ужасных болезненных припадков», почти год жизнь младенца висела на волоске, однако родителям и лекарям всё-таки удалось выходить этот «милый цветок».
В каждодневных заботах о дочери Американец не забыл и о другом своём обете.
Как-то раз Дуняша Тугаева узнала, что её полюбовник учудил так учудил: он вознамерился жениться на ней, «затянуть узел любви на остаток жизни»[564]. Бабьих возражений Фёдор Иванович не потерпел бы, но прекословить его сиятельству она, поражённая, и не пыталась. «Бешеному псу уступи дорогу», — гласит народная мудрость. Да и каких-либо веских причин для отказа от руки, сердца и титула, предлагаемых любимым человеком, у цыганки, фактически порвавшей с табором, не было.
И душой, и разумом, всем существом своим Дуняша, безумно ревновавшая Американца все эти годы, возликовала и горячо одобрила феерическое решение графа.
Храм священномученика Власия был под боком, в Старой Конюшенной. Там, согласно справке, выданной позднее из Московской духовной консистории, 10 января 1821 года граф Фёдор Толстой и «венчался с московской мешанкой Евдокией Тугаевой»[565]. «Церковь освятила горячую, неизменную любовь: Толстой, презрев предрассудок света, отдал справедливость душе пламенной, высокой — он женился», — сказано в «Биографии Сарры»[566].
По воспоминаниям П. Ф. Перфильевой, граф Фёдор заказал себе к знаменательному дню «особого фасону венчальное кольцо»[567].
О «предрассудке света» автор «Биографии» упомянул вовсе не случайно. Очередная выходка неугомонного Американца шокировала родовитых москвичей. Если сожительство с цыганкой обществом допускалось, то женитьба на певичке выглядела уже нонсенсом, поступком во всех отношениях неприличным, оскорбительным для благородного сословия. И сословие, фыркнув, мигом дало понять графу Фёдору Толстому, в какое положение он поставил себя.
Лев Николаевич Толстой, общавшийся с Авдотьей Максимовной и её дочерью Прасковьей (зачастую казавшейся писателю «дурищей», «чучелом»[568]), рассказывал с их слов, что, «обвенчавшись, Ф<ёдор> И<ванович> поехал вместе со своей молодой женой с визитами во все знакомые ему дома. В некоторых чванных семьях, где раньше, несмотря на его порочную жизнь, его холостого охотно принимали, теперь, когда он приехал с женой-цыганкой, его не приняли. Тогда он, как человек самолюбивый и с чувством собственного достоинства, никогда больше к этим знакомым не ездил»[569].
Думается, что данному сообщению автора «Войны и мира» можно доверять.
Даже друзья графа, привыкшие к его непредсказуемым «шалостям», разводили в январе 1821 года руками. Своё недоумение они порою пытались облечь в ироническую форму. «Американец Толстой женился на Авдотье Максимовне, — информировал В. Л. Пушкин П. А. Вяземского 19 января, — на прошедшей неделе была их свадьба, но я ещё с молодыми не видался. Московские кумы распустят эту весточку от Кяхты до Афинов, от Лужников до Рима, но как бы то ни было, а дело сделано»[570].
Сам князь Пётр Андреевич обыграл сенсационную тему «Американец и Гименей» в послании «Василий Львович, милый! Здравствуй!..». Там были следующие стихи:
Пусть цедится рукою Вакха
В бокал твой лучший виноград,
И будешь пить с Толстым без страха,
Что за плечами Гиппократ…
К выделенному имени друга П. А. Вяземский соорудил сноску, где не обошлось без привычной для князя ухмылки: «Который, между прочим, женился на цыганке»[571]. (О том, что Авдотья Максимовна была не только «женой Американца» и графиней, но и парвеню, «цыганкой», Асмодей не забывал и четверть века спустя, приводя в порядок свой богатейший архив и снабжая перебираемые документы комментариями[572].)
«Москва старинная болтушка» — максима из письма Американца[573]. После женитьбы графа Фёдора Толстого, в двадцатые годы, по городским салонам распространилась легенда, которая объясняла его экстравагантные матримониальные действия романтическими, прежде всего «человеколюбивыми», соображениями. К возникновению и этой небывальщины, возможно, был слегка причастен наш герой. В более позднем изложении Марии Каменской, племянницы графа, данная сентиментальная легенда, напоминающая «рассказы для народа» и отчасти очень даже правдоподобная, выглядит так.
Роман Американца с хорошенькой певуньей по прошествии времени наверняка зашёл бы в тупик, дядюшка ни за какие коврижки не обвенчался бы с Дуняшей Тугаевой, «если бы эта любящая его женщина своим благородным поступком не привела его в совесть.
Раз он проиграл в клубе большую сумму денег, не мог заплатить их и должен был быть выставлен на чёрную доску[574]. Графская гордость его не могла пережить этого позора, и он собрался всадить себе пулю в лоб. Цыганочка, видя его в возбуждённом состоянии, начала выспрашивать:
— Что с тобою, граф? Скажи мне! Я, быть может, могу помочь тебе.
— Что ты ко мне лезешь? Чем ты можешь помочь мне? Ну, проигрался! Выставят на чёрную доску, а я этого не переживу!.. Ну, что ты тут можешь сделать? Убирайся!
Но Пашенька[575] не отставала от него, узнала, сколько ему нужно денег, и на другое утро привезла и отдала их ему…
— Откуда ты достала эти деньги? — спросил удивлённый граф.
— Откуда? От тебя! Разве ты мало мне дарил?! Я всё прятала… а теперь возьми их, они твои…
После этого Фёдор Иванович расчувствовался и женился на Пашеньке»[576].
И вакхическая любовь цыганки, и неистовая, «адская» игра любовника, и его проигрыши, и щедрые презенты — всё это, разумеется, было. Возможно, Авдотья Тугаева иногда даже выручала оказавшегося на мели Американца и ссужала схороненными ею деньжонками. Вот только о самой малости, об ответном чувстве Фёдора Толстого, сочинители правдоподобной повести — таковых в старинной Москве величали «вестовщиками» — благоразумно умолчали.
Их можно понять: ведь одно упоминание о любви графа уничтожило бы легенду.
Ф. В. Булгарин писал в «Воспоминаниях»: «Следуя во всём своему оригинальному взгляду на свет и на дела человеческие, граф Ф<ёдор> И<ванович> Т<олстой>, поселившись в Москве, женился на цыганской певице и был с нею счастлив»[577].
Биограф Американца, С. Л. Толстой, фактически согласился с Фаддеем Венедиктовичем: «Авдотья Максимовна оказалась женщиной энергичной и преданной своему мужу. Очевидно, только такая жена могла с ним ужиться; едва ли женщина его же круга могла бы вынести его крутой и своевольный нрав»[578].
Однако ни мемуарист, ни биограф так и не сумели узнать всей правды о чете норовистых Толстых.
Пресловутый сор, коего, как и нежной страсти, после 10 января 1821 года у семейства было в избытке, не выносился из толстовской избы в «подлунность»[579].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Цыганка
Цыганка «Был духов день. Пошли цыганки в деревню гадать да еду выпрашивать. И вот цыганкам не везет, а одной везет да везет, уже и класть еду не во что, а все подают. Заходит цыганка в избу к одной бабе, видит, что живет она бедно, и говорит…» — Слушай, миленькай, дай копеечку
2. Тополь и цыганка
2. Тополь и цыганка Как тополь киевских высот, Она стройна… Но это не тот тополь. Тополь, о котором говорит Пушкин, это Populus fastigiata — тополь пирамидальный. А тополь, о котором я пишу, — это Populus nigra, или черный тополь, иначе, по-нашему, — осокорь. Это самое большое дерево
5. ЦЫГАНКА ГАДАЛА…
5. ЦЫГАНКА ГАДАЛА… Сколько раз российские цыганки предлагали мне погадать и судьбу предсказать, я всегда отказывался, а в Париже однажды согласился. Было это в кафе «У Вани» в районе Клинта. Мы зашли туда с моим товарищем Гришей, чтобы пересидеть 20–30 минут до встречи с
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая Я буду не прав, если в книге, названной «Моя профессия», совсем ничего не скажу о целом разделе работы, который нельзя исключить из моей жизни. Работы, возникшей неожиданно, буквально
Жена-цыганка
Жена-цыганка В ресторане нашего писательского Клуба я ужинал с Андреем Петровичем и Михаилом Михайловичем Яншиным. Был еще Арик Поляков. Сидели спокойно, никуда не торопясь и говорили не только о футболе.Шел мимо, уже к выходу, поэт и очеркист Владимир Гнеушев,
ЦЫГАНКА МАША
ЦЫГАНКА МАША Сначала он вглядывался в ее лицо, вглядывался — кого-то она ему напоминала. Не мог уловить, одно мерцание, улыбается неуловимо, только что была улыбка, и вот — растворилась, снова возникла, чтобы потом вернуться, говорит тихо и внятно, где-то он уже слышал такую
Цыганка
Цыганка Развесёлые цыгане По Молдавии гуляли И в одном селе богатом Ворона коня украли. А ещё они украли Молодую молдаванку: Посадили на полянку, Воспитали как цыганку. Навсегда она пропала Под тенью загара. У неё в руках гитара, Гитара, гитара! Позабыла всё, что было, И
Глава 7. Проклятая цыганка
Глава 7. Проклятая цыганка Моя мать была сразу настроена против Полины, едва узнала, как мы подружились с ней. Называла она ее не иначе, как «проклятой цыганкой», ибо никакого эпитета хуже выдумать не могла или же воспитание не позволяло ей произнести его вслух.– Никак не
Нагадала мне цыганка…
Нагадала мне цыганка… Шутить над фамилиями любят не самые остроумные люди. Высмеивание необычных фамилий – это юмор невысокого класса. Но бывают исключения. Я всю жизнь любил анекдоты – и слушать, и рассказывать. А тут вдруг смотрю, на телевидении в КВН появился анекдот
Цыганка Нина
Цыганка Нина Ольга Моисеевна Грудцова (урожд. Наппельбаум; 1905–1982), мемуаристка:У нее были коротенькие ноги колесом, одухотворенное лицо, распущенные волосы, огромные блестящие глаза… Говорили, что у нее был роман с Гумилевым когда-то. Она сидела на полу, на подушке
2.1. Испанка? Цыганка? Еврейка?
2.1. Испанка? Цыганка? Еврейка? … происхождения она была не цыганского, не индийского, и, во всяком случае, не еврейского… В ней текла хорошая испанская кровь, и происходила она, несомненно из мавританского рода… Жорж Санд. Консуэло Общеизвестно, что семья певцов Гарсия,
Глава 28. Цыганка Валентина Пономарева не гадает
Глава 28. Цыганка Валентина Пономарева не гадает Роковая восхитительная женщина. Безграничный талант. Глубинная душевная щедрость. Уникальный голос. Царица русского романса Валентина Пономарева. Авторитетнейший Кембриджский международный биографический центр оценил
Не задуй свечу, Дуняша
Не задуй свечу, Дуняша Перескочили мы вперед не зря и не случайно. Да это и не мы — это сам Вознесенский. Персонажи его «видеодрамы» скользят в лифте времени, рассекают эпохи — в поисках жизненно важных ответов. «Второй», не дошедший до сцены «Ленкома», — вращается
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая Я воображаю, что я скоро умру: мне иногда кажется, что все вокруг меня со мною прощается. Тургенев Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним
Дуняша
Дуняша В киоте вербочки сухие И пук степного ковыля. Святая, старая Россия, Родная скифская земля… Дуняша, как любовно называли её у нас в семье, или Авдотья Ивановна, как почтительно именовали на усадьбе, жила у нас, по её собственному выражению, «спокон века». Родившись