Смена поколений

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Смена поколений

После «Дворянского гнезда» литературный авторитет Тургенева стремительно возрос. Вспоминали, что молодые писатели один за другим являлись к нему, приносили свои произведения и ждали приговора. Высокопоставленные светские особы и знаменитости всех родов искали свидания с ним и его знакомства. Но Тургенев не обольщался своими успехами: он понимал, что «Дворянское гнездо» было трогательным прощанием с жизнью, уходящей в историю. Анненков говорил, что «Тургенев, будучи жарким сторонником грядущих реформ», боялся всего более, что поэтический образ Лизы Калитиной, выросшей на почве старого крепостнического быта, «мог свидетельствовать еще и в пользу ее плодородности». Успех романа в светских кругах его не радовал. Поэтому уже в январе 1859 года писатель обдумывал план нового романа, призванного развеять возможные недоразумения насчет его общественной позиции.

Зимою 1859 года, на вечерах у Э. Ф. Радэн, Тургенев часто встречался с Николаем Алексеевичем Милютиным. Он был знаком с Милютиным давно: в начале 1840-х годов они вместе служили в министерстве внутренних дел. Уже тогда Милютин проявил незаурядные государственные способности. В 1846 году он разработал законодательный проект по реформе городского самоуправления на либерально-демократических основах. Теперь же Милютин был товарищем министра внутренних дел С. С. Ланского и фактическим руководителем работ по подготовке крестьянской реформы. Именно Милютин сыграл решающую роль в рассылке рескрипта на имя генерала Назимова в ноябре 1857 года всем губернаторам и губернским предводителям дворянства. Крепостническая партия принимала тогда все меры, чтобы рескрипт не был опубликован. Но министр внутренних дел вместе с Милютиным, служившим директором хозяйственного департамента, предвидя сопротивление, в одну ночь напечатали рескрипт, разослав его по губерниям. И когда утром пришло приказание повременить с распространением этого государственного документа, было уже поздно: корабли у крепостников оказались сожженными.

8 января 1858 года секретный комитет по подготовке реформы был переименован в Главный, а в начале 1859 года при нем учреждалась редакционная комиссия под председательством Я. И. Ростовцева, который чувствовал себя не вполне подготовленным и во всем доверялся Милютину. Крепостники предпринимали всяческие усилия, чтобы дискредитировать Милютина в глазах государя. Распространялись слухи, что этот человек почище любого Робеспьера, в реакционных придворных кругах Милютин получил кличку «красного и революционера». Однако по своим убеждениям это был умеренный либерал-государственник. В личной беседе с Александром II Милютин сказал:

— О революционерстве позволительно было мечтать в молодости и при совершенно других условиях. Ныне же, когда я успел поседеть в борьбе с произволом и неразвитостью высших слоев нашего общества, которое при конституционном правлении создало бы у нас деспотизм олигархии, чего я для своего отечества вовсе не желаю, ныне, когда правительство либеральнее самого общества и вводит в свою программу освобождение крестьян, — исчезает всякий оппозиционный дух.

Александр II после этой встречи подписал указ о назначении Милютина товарищем министра внутренних дел, однако не без колебаний и с припиской на резолюции — «временно». Эта приписка явилась поводом для злорадных шуток крепостников над Милютиным: придворные остряки называли его «временно-постоянным». Благодаря закулисным махинациям и интригам крепостников, царь никогда не относился к Милютину с полным доверием. И только покровительство великой княгини Елены Павловны и великого князя Константина Николаевича, человека либеральных убеждений, решительного сторонника крестьянской реформы, спасало Милютина от опалы.

В разговорах с Тургеневым Милютин заявлял, что правительство в настоящий момент гораздо «левее», либеральнее дворянского общества. Значительная группа помещиков вообще не высказывает никакого сочувствия освобождению крестьян и руководствуется только личными, материальными выгодами. Рожденные и воспитанные в условиях крепостного права, они ждут от реформы неминуемых потерь. Напуганное воображение рисует им картины нищеты и разорения их самих и их потомков. И хотя формально все губернские комитеты постановили отменить крепостное состояние, под разными видами они же пытались удержать дворянские права. Сначала хотели остановить работу по подготовке реформы, запугивая правительство и бюрократические верхи крестьянским бунтом, слухами о том, что сторонники освобождения вынашивают планы демократической революции в России. Теперь же, когда убедились, что остановить реформу невозможно, они стараются сделать ее выгодной только помещикам: домогаются выкупа за личность крестьянина, возлагая его или на самих крестьян, или на правительство, или на все сословия государства; борются за сохранение барщины и своей власти над крестьянами; стремятся всячески урезать земельные наделы крестьян и ограничить пользование надельной землей двенадцатилетним сроком, а если можно, то и вовсе лишить крестьян надела.

Не лучше вела себя и богатая земельная аристократия. На первый план она ставила сохранение и защиту сословных интересов помещиков и выступала за создание дворянской поземельной аристократии вроде английской и за введение вместо дворянской собственности на крепостных началах такой же собственности на началах феодальных. За предоставление крестьянам усадебной земли и полевых наделов они требовали введения помещичьих «вотчинных прав», напоминающих средневековые привилегии дворянства Западной Европы. Но наделение крестьян землей с их стороны — вынужденная уступка, истинное их желание — освободить мужиков без всяких наделов.

Только незначительная группа дворян желала полного уничтожения крепостного права. По итогам деятельности губернских дворянских комитетов выяснилось, что эта группа составляла большинство лишь в Тверском, Харьковском и Киевском губернских комитетах, а в остальных губерниях им не удалось занять лидирующего положения. Сочувствуя планам правительства, стремясь оградить личность крестьянина от произвола и выступая за прочное обеспечение крестьян землею, они расходились в некоторых частных вопросах, но единодушно защищали полную отмену помещичьей власти и выкуп обязательный или необязательный всего или части надела в личную собственность на условиях умеренных.

Соглашаясь с Кавелиным, Милютин утверждал, что никакой другой конституции, кроме узко дворянской, в настоящее время в России невозможно. Он считал наивными мечты Константина Аксакова о Земском соборе. В нынешней исторической ситуации этот Собор будет удовлетворять лишь дворянские интересы, а не «общенародные мнения».

К марту 1859 года Милютин добился привлечения к работе редакционных комиссий людей практического опыта, «экспертов», зарекомендовавших себя в губернских комитетах решительными сторонниками освобождения. В их число вошли Ю. Ф. Самарин, кн. В. А. Черкасский, Г. П. Галаган, В. В. Тарновский. Приглашая к сотрудничеству Самарина, Милютин писал: «Отбросьте все сомнения и смело приезжайте. Мы будем, конечно, не на розах: ненависть, клевета, интриги всякого рода, вероятно, будут нас преследовать. Но именно поэтому нельзя нам отступать перед боем, не изменив всей прежней нашей жизни».

Они действительно оказались «не на розах»: в состав редакционных комиссий вошло немало крепостников: граф П. П. Шувалов, кн. Ф. И. Паскевич и многие другие. Им пришлось столкнуться с энергичным сопротивлением Милютина и его друзей. Особенно трудно было тягаться с Милютиным — неотразимым диалектиком. «Вас не переспоришь!» — в досаде воскликнул однажды его противник генерал П. А. Булгаков. Когда Милютин схватывался с Позеном, председатель Ростовцев не знал, что ему делать, и молчал, потупив глаза.

Летом 1859 года единомышленники собирались у Милютина на даче. «В светлые, теплые летние ночи стол иногда выносился в садик и ставился посреди душистых сиреневых кустов. Заседания начинались около 8 часов и часто длились до 5 утра... Окрестные работники и крестьяне, извозчики, лодочники скоро разузнали, какого рода эти собрания, и пользовались всяким случаем, чтобы каким-нибудь трогательным образом выразить труженикам свое участие и благодарность», — вспоминала жена Милютина, Мария Аггеевна.

Общественная жизнь Петербурга в эти годы кипела ключом. Тургенев сошелся тогда с прогрессивным кружком украинских литераторов, познакомился с вернувшимся, наконец, из ссылки Тарасом Григорьевичем Шевченко, подружился с молодой украинской писательницей Марией Александровной Маркович, напечатавшей под псевдонимом Марко Вовчок свои рассказы из народного быта. Писатель так увлекся этими бесхитростными и правдивыми рассказами, в чем-то напоминавшими «Записки охотника», что перевел их на русский язык.

Но жизнь в Петербурге омрачилась на этот раз неожиданными, однако, как выяснилось, неизбежными столкновениями внутри редакции «Современника». Тургенев чувствовал, что его авторитет подвергают сомнению молодые члены редакции, с недавних пор занявшие в журнале руководящие посты. К его советам и рекомендациям Чернышевский и Добролюбов относились критически. Так, предложение опубликовать в журнале переводы деревенских рассказов немецкого писателя Бертольда Ауэрбаха было отклонено Чернышевским, который назвал прославленного во всей Европе автора «пресным и скучным жеманником» и фразером. Тургенев несколько раз пытался убедить Чернышевского, что он не прав, спорил, раздражался, но все оказалось безуспешным.

На одном из литературных обедов у Некрасова Тургенев рекомендовал к публикации драму Л. А. Мея «Псковитянка» и предложил прочесть ее членам редакции. Он расположился в зале на диване, все расселись вокруг, готовясь слушать. Один Чернышевский демонстративно удалился в противоположный угол зала с равнодушным и отсутствующим видом. Прочитав первый акт, Тургенев попросил слушателей высказать свое мнение. Начались похвалы и восторги, но когда одобрительный говор стал утихать, Чернышевский заявил со своего отдаленного места: «Иван Сергеевич, это скучная и совершенно бездарная вещь, печатать ее в «Современнике» не стоит!» Так спокойно, публично, при всем литературном ареопаге была нанесена пощечина эстетическому вкусу и общественному чутью лучшего писателя России. Тургенев пытался защитить свое мнение, но натолкнулся на холодный, логически взвешенный и доказательный отпор.

Тургенев не мог не чувствовать, что и Некрасов с некоторых пор к нему уже не прислушивается, что мнения его, рекомендации перестали быть авторитетными для редактора «Современника». Назревал решительный и неприятный разговор о направлении журнала, круто изменившемся с приходом в него Чернышевского и Добролюбова. Тургенев постоянно прочитывал «Современник» от корки и до корки, считал его в какой-то мере и своим литературным детищем, ревниво следил за всем, что в нем печаталось. Давно ли Некрасов предлагал ему взять в свои руки «хромающий», по его словам, журнал? Давно ли Чернышевский писал Тургеневу в Италию восторженные письма? «Мое кровное убеждение: кто осмеливается сказать против Вас, как человека, хотя одно слово, тот должен быть покрыт нравственным позором, как человек, решившийся на гнусную клевету... Оскорбить Вас! — да это значит оскорбить нашу литературу!.. Вы не какой-нибудь Островский или Толстой, — Вы наша честь». Правда, и тогда в преувеличенно лестных словах Чернышевского что-то настораживало. Раньше Тургенев не давал себе отчета, что именно, а теперь начинал понимать: умный, хитрый Чернышевский, превознося его талант свыше всякой меры, пытался настроить Тургенева против его собственных либеральных друзей, общественные взгляды которых этот невский Даниил в грош не ставил. «Флюгера, флюгера, и Ваш Боткин первый и самый вертящийся из этих флюгеров. — он хуже Панаева — трус, и больше нежели трус — жалчайшая баба». «Вы по доброте Вашей слишком снисходительно слушаете всех этих гг. Боткиных с братиею. Они были хороши, пока их держал в ежовых рукавицах Белинский, — умны, пока он набивал им головы своими мыслями. Теперь они выдохлись и, начав «глаголати от похотей чрева своего», оказались тупицами. Они прекрасные люди, но в делах искусства или в другом чем-нибудь подобном не смыслят ни на грош... По-моему, уж лучше Аполлон Григорьев — он сумасшедший, но все же человек (положим, без вкуса), а не помойная яма».

Передергивало Тургенева от такой неслыханной в его кругу резкости. А вот теперь и до него Чернышевский добирается, сомневаясь в его способности ценить искусство. На одном из вечеров только что основанного Дружининым с живейшим участием Тургенева Литературного фонда, встретившись с Чернышевским, Тургенев с грустной иронией посетовал: «Ну, Николай Гаврилович, вы, конечно, змея да, слава богу, простая, а вот Добролюбов — змея очковая!»

Добролюбов-то как раз более всего тревожил Тургенева. Еще за границей, вчитываясь в строки таинственного незнакомца «-лайбова», он испытывал противоречивые чувства. По возвращении Тургенев пересмотрел еще раз номера «Современника», специально останавливаясь на добролюбовских статьях. Его раздражало в них скептическое отношение к литературе, которая, по мнению критика, «служит лишь выражением стремлений и понятий образованного меньшинства и доступна только меньшинству». Но может ли быть иначе в стране, где творческие силы нации как раз и сконцентрированы в деятельности образованного меньшинства? Не слишком ли высокомерен этот «-лайбов» к людям, благословляющим зарю новой жизни, заявляя, что «в жизни общества мало оказывается результатов от всех восторженных разговоров». И это утверждается в момент, когда России не хватает гласности, когда Тургенев вместе с людьми своего круга хлопочет об организации журнала «Хозяйственный указатель»! От имени какой «живой и свежей массы», не щеголяющей своими страданиями и печалями, произносит «-лайбов» свой суровый приговор?

Тургенев вспоминал о спасской дворне, воскрешал в памяти лица знакомых мужиков... Какую гражданскую зрелость, какое «новое слово» ждет этот российский Дон Кихот от крестьянского «мира» — «толкового и дельного», по его характеристике. Уж не влияние ли это Александра Ивановича Герцена, доброго друга, но тоже неисправимого фантазера, проповедующего «свойственный общинному крестьянину социалистический инстинкт»? Не его ли полуславянофильская брага забродила в молодом поколении поповичей? Положим, что так, — но Герцен ведь не относится с высокомерием к культурному слою русского общества, как делает это со всей прямолинейностью решительный «-лайбов». К чему это приведет лихого отрицателя?

А вот к чему: в первом номере «Современника» за 1858 год Тургенев с возмущением прочел статью-рецензию «-лайбова» на седьмой дополнительный том «Собрания сочинений Пушкина», подготовленный П. В. Анненковым. Пушкину приписывался «весьма поверхностный и пристрастный» взгляд на жизнь, «слабость характера», «чрезмерное уважение к штыку»! Утверждалось: «в последнее время Пушкин... окончательно склонялся к той мысли, что для исправления людей нужны «бичи, темницы, топоры». Пушкин обвинялся в «подчинении рутине», в «генеалогических предрассудках», в «служении чистому искусству». Какое святотатство совершалось над творчеством национального поэта, которого Тургенев боготворил!

По трезвом размышлении, можно было в какой-то мере оправдать такие выпады полемическим задором молодого критика, возмущенного тоном дружининских статей о Пушкине. Любезнейший Александр Васильевич упорно подталкивал литературу на стезю «умеренности и аккуратности», проповедовал «чистое искусство» в эпоху гражданских битв и коренных общественных перемен. Но с какой стати за оплошности джентльменствующего Дружинина должен расплачиваться Пушкин? И почему у молодого критика с первых шагов его на литературном поприще развивается такое пренебрежительное отношение к художественному слову?

В другой статье — «О степени участия народности в развитии русской литературы» — «-лайбов», как бы предчувствуя недоуменные вопросы Тургенева, давал на них такой ответ: «Кстати, здесь же мы можем объясниться с некоторыми книжниками, которые возводят на «Современник» обвинение, будто он совершенно отвергает всякое значение литературы для общества». — Вот, вот, уже и слово подобрано, и Тургенев попадает в разряд оторванных от жизни «книжников»! Они-то и «горячатся» за престиж литературы, считая всякое художественное произведение «началом всякого добра». «Они готовы думать, что литература заправляет историей, что она изменяет государства, переделывает даже нравы и характер народный... Не жизнь идет по литературным теориям, а литература изменяется сообразно с направлением жизни».

Все это как будто правильно, но следует ли принижать значение литературы в формировании общественного мнения? И виновата ли литература в том, что «массы народа чуждаются» ее? Ведь массы темны, необразованны, граждански неразвиты. Чего хочет этот «мужицкий демократ», зачем он так торопит историю? «Мы пишем для узкого кружка, и взгляд наш узок, стремления мелки». — Не слишком ли сурово сказано? И о какой это «партии народа в литературе» может, идти речь сейчас, в неграмотной стране?

Вот и еще определение — «господа умники»! — «Коренная Россия, — считает «-лайбов», — не в нас с вами заключается, господа умники. Мы можем держаться только потому, что под нами есть твердая почва — настоящий русский народ; а сами-то по себе мы составляем совершенно неприметную частичку великого русского народа». Почему же «совершенно неприметную», к чему такое снисходительно-пренебрежительное отношение к науке, искусству, литературе, цивилизации?! Подобный «мужицкий демократизм» воинствующего критика Тургеневу действительно «претил».

А оценка «Семейной хроники» С. Т. Аксакова? Что вычитал критик из ее поэтических страниц? Почему он начал статью «Деревенская жизнь помещика в старые годы» с демонстративного отказа от «всяких суждений о художественных достоинствах этой книги»? Не потому ли, что все в ней свел к разоблачению «праздности и лени» старого дворянства? — «Да, все эти поколения, прожившие жизнь даром, на счет других, — все они должны были бы почувствовать стыд, горький стыд, при виде самоотверженного, бескорыстного труда своих крестьян». «Скорее же прочь все остатки отживших свое время предрассудков». Немало горькой правды должен был признать Тургенев в этих строках. Прекрасно понимал он гибельную силу крепостничества и в самом деле чувствовал себя в положении «сконфуженного барина». Но как можно, отрицая крепостнический уклад, одновременно выбрасывать за ненадобностью и дворянскую культуру, которая является национальным достоянием.

Так правомерно ли обходить стороной поэтические богатства аксаковской книги? И пристало ли нам обвинять Пушкина в «недостатке серьезного образования, легкомысленности воззрений» и даже заявлять, что он «предавался то псевдобайроническим порывам, то барабанному патриотизму»?!

В Петербурге Тургенев постарался сойтись с Добролюбовым, молчаливым и замкнутым молодым человеком, который не принимал участия в литературных спорах, но тем не менее очень внимательно вслушивался в них. С первых попыток откровенного общения Тургенев столкнулся с каким-то вызывающим недоброжелательством. Разумеется, оно раздражало его, глубоко озадачивало. А. Я. Панаева вспоминала, как однажды в редакции Тургенев обратился к старым знакомым литераторам:

— Господа, не забудьте: я вас всех жду сегодня обедать ко мне, — и затем, повернув голову к Добролюбову, прибавил: — Приходите и вы, молодой человек.

«Я посмеялась Добролюбову, что он, должно быть, считает себя сегодня счастливейшим человеком, удостоившись приглашения на обед от главного литературного генерала.

— Еще бы! такая неожиданная честь.

— Что же, пойдете? — спросила я, хотя была уверена, что он не пойдет после такого приглашения.

— К сожалению, у меня нет фрака, а в сюртуке не смею явиться к генералу, — отвечал, улыбаясь, Добролюбов».

Ноты явного недоброжелательства по отношению к Тургеневу в воспоминаниях Панаевой передают нараставшую в редакции «Современника» атмосферу социального раздора. Добролюбов чувствовал себя неловко в обществе Тургенева, как всякий бедный разночинец и поповский сын перед аристократом. Кроме различия в мировоззрении, между ними стояла глухая стена социальных предубеждений. За несколько месяцев до своей безвременной кончины Добролюбов писал родному человеку: «Добрая, милая тётенька! Как мне здесь тяжело и нехорошо на сердце, если б Вы знали. И болен-то я, и дела-то много, а кругом все чужие».

Панаева, вероятно, преувеличивает тургеневскую кичливость. Он был всегда живым, демократичным человеком, склонным скорее недооценивать себя и слишком преувеличивать свои слабости и недостатки. Но даже в тургеневском доброжелательстве самолюбивая натура разночинца и плебея улавливала барскую снисходительность, которая лишь обостряла и раздражала самолюбивые чувства.

«Тургенев был действительно добродушен, — вспоминал Чернышевский, — и в особенности всегда был рад оказывать любезную внимательность начинающим писателям». Естественно, что он пытался выяснить возникшие у него недоумения относительно взглядов Добролюбова на литературу, на задачи современного общественного деятеля, пытался повлиять на молодого критика, предостеречь его от крайностей, замеченных в статьях.

Обычно Добролюбов отделывался от настойчивых вопросов Тургенева короткими, односложными ответами, предпочитал молчаливо выслушивать его советы и наставления, осторожные, обтекаемые, мягкие и доброжелательные. Но вот настал момент, когда Добролюбов не выдержал и с прямолинейностью разночинца заявил Тургеневу спокойным и рассчитанно-ровным голосом:

— Иван Сергеевич, мне скучно говорить с вами, перестанем говорить, — и перешел на другую сторону комнаты.

Тургенев подавил в себе чувство обиды и после того упорно продолжал заводить разговоры с Добролюбовым, когда встречался с ним у Некрасова. Но Добролюбов неизменно уходил от него, уклонялся от бесед с ним.

Попытки как-то подействовать на Некрасова тоже не давали желаемых результатов.

— В нашей молодости, — обратился однажды Тургенев к Панаеву на редакционном обеде, — мы рвались хоть посмотреть поближе на литературных авторитетных лиц, приходили в восторг от каждого их слова, а в новом поколении мы видим игнорирование авторитетов. Вообще, сухость, односторонность, отсутствие всяких эстетических увлечений...

— Это нам лишь кажется, что новое поколение литераторов лишено увлечений, — возразил Панаев. — Положим, у нас увлечений было больше, но зато они дельнее, теперь молодые люди умнее и устойчивее в своих убежденьях, нежели были мы в наши лета...

— Ну нет, — воскликнул Тургенев. — Мы спасем тебя, несмотря на все старания некоторых личностей обратить тебя в поборника тех нравственных принципов, которых требуют от людей семинарские публицисты-отрицатели, не признающие эстетических потребностей жизни, стирающие с лица земли поэзию, изящные искусства, все эстетические наслаждения... Это, господа, литературные Робеспьеры: тот ведь тоже не задумался ни минуты отрубить голову поэту Шенье. Меня удивляет, как Некрасов, с его практичностью, не видит, что семинаристы топят журнал...

Наконец, Тургенев понял и почувствовал, что Некрасов вместе с Чернышевским и Добролюбовым придают журналу направление, в корне расходящееся с его убеждениями. Это стало особенно очевидным, когда во втором и четвертом номерах «Современника» за 1859 год появилась статья Добролюбова «Литературные мелочи прошлого года». Она имела программный характер и в своих существенных моментах полемически ударяла по общественным и эстетическим взглядам Тургенева.

Настораживали взятые Добролюбовым в кавычки вопросы, поставленные в самом начале статьи: все они принадлежали именно Тургеневу. Их писатель неоднократно задавал молодому критику, пытаясь вступить с ним в спор: «Но что же это за странный разлад в людях, которые, по-видимому, сходятся между собою как нельзя более в общих стремлениях? Вы хотите правды и права, и в этом не расходится с вами никто из людей, имеющих честное имя в литературе. Вы отвращаетесь зла и тьмы, и в этом отвращении никто из благонамеренных литераторов, конечно, вам не уступит. Зачем же смеяться над теми, в чьей благонамеренности и благородстве вы не сомневаетесь? Зачем выставлять в смешном виде то, что может хотя сколько-нибудь способствовать достижению тех же целей, к которым вы сами стремитесь? Не значит ли это вредить великому делу народного образования и развития, которому служит литература? Не будет ли унижением для всей литературы, если вы станете называть вздором и мелочью то, чем дорожат и восхищаются многие из почтенных и умных ее деятелей?»

Да, да! Это были именно его, тургеневские, вопросы. И, отвечая на них не в частной беседе, а на страницах журнала, Добролюбов заявлял, что литература не отражает подлинно народных интересов, что успех остается в ней пока за теми произведениями, которые отражают интересы узкой культурной прослойки людей преимущественно дворянского круга. Современные литераторы явились, по Добролюбову, перед обществом «не передовыми людьми, не смелыми вождями прогресса», «а людьми более или менее отсталыми, робкими и бессильными». Поначалу голос литераторов, друзей покойного Белинского, обнадеживал. «Слово их произносилось со властию... и молодое поколение с трогательною робостью прислушивалось к мудрым речам их, едва осмеливаясь делать почтительные вопросы... При малейшем равнодушии молодежи к поучениям зрелых мудрецов в их глазах и губах появлялось выражение, в котором ясен был презрительный вызов: «Вы, нынешние, — ну-тка!»

«Слишком книжно и гордо» глядели они на свое призвание, возомнили, что «жизнь без них обойтись уже вовсе не может», и занялись «повторением задов». И вот «живая и свежая часть русского общества» отказалась, наконец, от «почтенных и умных фразеров», расточающих праздные речи о пользе освобождения крестьян. Кто теперь сомневается в этой пользе? Кто осмелится заговорить против освобождения?

Читая статью, Тургенев все более и более удостоверялся, что главным врагом молодого критика оказывались не реакционеры-крепостники, а люди именно его, тургеневского, поколения — «книжники и пустозвонные фразеры», в глазах молодого отрицателя. «Люди того поколения, — читал Тургенев, — проникнуты были высокими, но несколько отвлеченными стремлениями. Они стремились к истине, желали добра, их пленяло все прекрасное; но выше всего был для них — принцип. ...Отлично владея отвлеченной логикой, они вовсе не знали логики жизни».

Добролюбов заявлял, что на смену людям тургеневского поколения пришел «тип людей реальных, с крепкими нервами и здоровым воображением». Они отличаются от фразеров и мечтателей «спокойствием и твердостью». Они спустились из безграничных сфер абсолютной мысли и стали в ближайшее соприкосновение с действительной жизнью. Отвлеченные понятия заменились у них живыми представлениями, подробности частных фактов обрисовались ярче и отняли много силы у общих определений.

«Вообще молодое, действующее поколение нашего времени не умеет блестеть и шуметь. В его голосе нет кричащих нот, хотя и есть звуки очень сильные и твердые... Признавая неизменные законы исторического развития, люди нынешнего поколения не возлагают на себя несбыточных надежд, не думают, что они могут по произволу переделать историю», а потому не входят в азарт и не убиваются из пустяков. «Предоставляя другим кричать, гневаться, плакать и прыгать, они делают свое дело ровно и спокойно...»

«Во многом сходясь с пожилыми мудрецами, молодое общество не сходится с ними в основном тоне...» — «Стоп! — подумал Тургенев, далее, вероятно, следует читать между строк. В чем же не сходится со мной Добролюбов?» В том, что разговоры о гласности, об адвокатуре и прочее — не более как «средство» к подлинно высокой цели... А пожилые мудрецы, напротив, видят в них цель. Выходит, между либеральным и демократическим направлениями разверзается пропасть? Выходит, что у них разные цели, разные задачи, да и разные средства борьбы? Все, что дорого ему, Тургеневу, в глазах Добролюбова является лишь «образцовой умеренностью и аккуратностью», не выходящей за рамки правительственных распоряжений. Он заявляет, что литература ничего не сделала для освобождения крестьян, что «она не имеет ни малейшего права приписывать себе инициативы ни в одном из современных общественных вопросов», что «литература у нас не есть еще сила общественная, не есть жизненная потребность нации, а все-таки потеха, как и прежде». Это было не только очень обидно, но и несправедливо!

Наконец, критик с беспощадной иронией обрушивается на гласность, на печать, где обсуждаются современные вопросы. Он, конечно, прав, что в статьях по крестьянскому вопросу слишком часто проскальзывают дворянские интересы, что обличение в них носит порой поверхностный характер. Но в его требованиях к пробуждающейся русской мысли есть что-то слишком торопливое, опрометчивое. О каком «громком призыве к деятельности более широкой» говорит он, наконец?

Разумеется, Тургенев был посвящен в суть революционно-демократической точки зрения на крестьянский вопрос. Но он считал, что цели революционных мыслителей и преждевременны и несбыточны. Для чего же губить на корню благородное дело гласности и прогресса, для чего же высмеивать пробуждающуюся после тридцатилетней спячки русскую общественную мысль? Зачем недооценивать силу крепостнической партии, способной задушить в зародыше дорогое и святое для Тургенева дело правительственных реформ?

Из союзников либеральной партии молодые силы «Современника» превращались в ее решительных врагов. Совершался исторический раскол, предотвратить который было, конечно, не по силам Тургеневу. Чернышевский и Добролюбов убедились к 1859 году, что «реформа сверху» будет проведена в интересах помещиков. Это подтверждала с поразительной наглядностью деятельность губернских комитетов по крестьянскому вопросу. Это подтверждала на каждом шагу либеральная печать. Оставалось одно — идти на решительный разрыв с либерализмом и пытаться вызвать в стране крестьянскую революцию.

Приступая к работе над романом «Накануне», Тургенев мечтал о герое иного склада, «революционность» которого не вступала бы в противоречие с его либерально-демократическими чаяниями и надеждами. И Б то же время это должен был быть такой герой, над которым «свистунам» «Современника» невозможно было бы иронизировать. Тургенев чувствовал, конечно, неизбежность исторической смены поколений в освободительном движении. Эта мысль отчетливо прозвучала в эпилоге «Дворянского гнезда», но она волновала писателя еще в момент работы над первым романом. «Я собирался писать «Рудина», — вспоминал он, — но та задача, которую я потом постарался выполнить в «Накануне», изредка возникала передо мною. Фигура главной героини, Елены, тогда еще нового типа в русской жизни, довольно ясно обрисовывалась в моем воображении; но недоставало героя, такого лица, которому Елена, при ее еще смутном хотя и сильном стремлении к свободе, могла предаться».

В те же годы сосед по имению, Василий Каратеев, отправляясь в Крым офицером Орловского ополчения, оставил Тургеневу рукопись своей автобиографической повести, предлагая автору «Записок охотника» распорядиться ею по своему усмотрению. Беглыми штрихами в ней был намечен сюжет, которым теперь и воспользовался Тургенев в романе «Накануне». Будучи в Москве, Каратеев встретил девушку, которая сначала ему симпатизировала, но потом полюбила болгарина, студента Московского университета.

Рукопись Каратеева до нас не дошла, но русские, болгарские и французские ученые детально восстановили историю жизни Николая Димирова Катранова, который явился прототипом тургеневского Инсарова. Он родился в 1829 году в городе Свиштов, в небогатой купеческой семье. В 1848 году в составе большой группы болгарских юношей Катранов приехал в Россию и поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Здесь сформировались и окрепли его революционно-освободительные убеждения, связанные с идеей избавления балканских славян от турецкого ига. В Москве, при содействии писателя А. Ф. Вельтмана и фольклориста П. А. Бессонова, Катранов подготовил сборник болгарских народных песен — «Болгарские песни Ю. Венелина, Н. Д. Катранова ж других болгар. М., 1855». П. А. Бессонов считал Катранова «весьма даровитым и горячо преданным задачам родного слова, а потому много обещающим болгарином».

Начавшаяся в 1853 году русско-турецкая война всколыхнула освободительные стремления балканских славян, их надежды на избавление от турецкого рабства. В начале 1853 года Катранов окончил университет и уехал с русской женой Ларисой на родину. Но внезапная вспышка туберкулеза заставила их вернуться в Россию, откуда, по рекомендации врачей, Катранов отправился на лечение в Венецию, простудился и скоропостижно скончался 5 мая 1853 года. Н. Д. Катранов был талантливым юношей: он писал стихи, занимался переводами, горячо пропагандировал идею освобождения Родины среди русских друзей. Болгары свято чтут память Катранова, судьба которого благодаря роману Тургенева явилась символом дружбы двух братских народов.

Тургенев пытался опубликовать повесть-дневник Каратеева в одном из журналов, но это произведение, совершенно беспомощное в художественном отношении, так и не вышло в свет. Вплоть до 1859 года тетрадь с рукописью Каратеева лежала без движения, хотя Тургенев вспоминал, что, познакомившись с нею, он «невольно воскликнул: «Вот герой, которого я искал!» Между тогдашними русскими такого не было». Весной 1859 года в Спасском-Лутовинове Тургенев получил печальное известие о смерти своего молодого соседа и вспомнил об этой рукописи, сюжет и болгарский герой которой его когда-то взволновали.

Теперь он приступил к самостоятельной художественной обработке подсказанного рукописью Каратеева замысла. Большую помощь оказал ему хороший знакомый Егор Петрович Ковалевский, известный путешественник и писатель, прекрасно знавший все детали и подробности освободительного движения в Болгарии и написавший очерки на материале путешествий по Балканам в момент подъема освободительного движения славян в 1853 году.

Весной 1859 года из Спасского Тургенев сообщал Е. Е. Ламберт: «Я теперь занят составлением плана и т. д. для новой повести: это работа довольно утомительная — тем более, что она никаких видимых следов не оставляет: лежишь себе на диване или ходишь по комнате — да переворачиваешь в голове какой-нибудь характер или положение — смотришь: часа три, четыре прошло — а кажется, немного вперед подвинулся. Собственно говоря, в нашем ремесле удовольствий довольно мало — да оно так и следует: все, даже артисты, даже богатые, должны жить в поте лица... а у кого лицо не потеет, тем хуже для него: у него сердце либо болит, либо засыхает...

Я очень рад, что не поддался желанию пользоваться успехом моего романа и не выезжал направо и налево: кроме усталости да, может быть, грешного удовлетворения мелкого и дрянного чувства тщеславия — ничего бы мне это не дало».

Весной Тургенев немножко охотился, встречался с Фетом, а в ненастные дни предавался воспоминаниям. «Сегодня Светлое воскресение — и я был у Всенощной, — писал он Боткину 12 апреля. — Дьячки пели на редкость: «Христос воскресе» — в церкви пахло тулупами и свечной копотью, вокруг церкви трещали бураки и шутихи доморощенной «леминации», плечи мои ныли от тяжести шубы — но на душе вместе с воспоминаниями детства проходило что-то хорошее и глубоко грустное. Сегодня чудесная погода — жарко, тихо, птицы поют, пахнет почками; я раза три прошелся по саду — и чуть не всплакнул. Жизнь пролита до капли, но запах только что опорожненного сосуда еще сильнее, чем когда он был полный...»

В конце апреля 1859 года Тургенев уехал за границу. В Петербурге он пробыл четыре дня, не заходя в редакцию «Современника». Еще в марте он сообщал К. С. Аксакову: «Рецензия «Современника» на сочинения Вашего батюшки возмутила меня по крайней мере на столько же, сколько Вас самих; я выразил им мое негодование — и, скажу Вам между нами — строки моей в «Современнике» уже больше не будет». Теперь к нему на квартиру пришел Некрасов и просил забыть о недоразумениях и не отдавать новое сочинение в «Русский вестник». Разговор со стороны Тургенева был сухим, официальным: в публикации нового романа он Некрасову отказал.

За границей Тургенев отправился к Герцену и при встрече с ним горячо обсуждал позицию демократов «Современника». Герцен разделял с Чернышевским и Добролюбовым веру в социалистический характер будущей крестьянской революции, но считал, что в настоящий момент русский мужик к революции не готов, звать его к топору и опрометчиво и преждевременно. Потому Герцен шел на союз с либералами и правительственной партией, поощрял развитие в России либеральной гласности. Статья Добролюбова «Литературные мелочи прошлого года» вызвала и у него чувство глубокого возмущения, равно как и вышедший в первом номере «Современника» за 1859 год сатирический отдел «Свисток».

— Вы только посмотрите, что они собираются «освистывать»: «Итак, наша задача состоит в том, чтобы отвечать коротким и умилительным свистом на все прекрасное, являющееся в жизни и в литературе»! Истощая свой смех на обличительную литературу, милые паяцы наши забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего Боже сохрани) и до Станислава на шею! Кому помогают они своими шутовскими бубенчиками? Не той ли тройке крепостников из царских конюшен, которая называется Адлерберг, Тимашев и Муханов?!

— Есть, конечно, в этом смехе доля истины. Мало ли промахов и ошибок совершается на первых шагах российской гласности, мало ли мелочного, пустого «обличительства» выплескивает ежедневно на головы русских читателей обличительная наша печать.

— Но что же тут удивительного, что люди, которых всю жизнь грабили квартальные судьи, губернаторы, слишком много говорят теперь об этом? Они еще больше об этом молчали! Давно ли у нас вкус так избаловался, утончился? Слишком роскошествуют господа желчевики!

Так появилась в «Колоколе» Герцена предупреждающая революционеров-демократов «Современника» статья «Very dangerous!!!» («Очень опасно»), причинившая немало тревог редакции «Современника». Авторитет издания Герцена был слишком велик, и к словам его нельзя было не прислушиваться. Во второй половине июня 1859 года в Лондоне появился Чернышевский, приехавший сюда для специального объяснения с Герценом. Но доказать правоту своей позиции Чернышевский не смог. Оба лидера революционно-демократического движения остались при своих убеждениях. Чернышевский заявлял Герцену, что он, живя вдали от России, утратил политическое чутье, что в России назревает революция. Герцен же считал, что подталкивать крестьянство к революционному бунту пока преждевременно, а освистывание либералов объективно играет на руку придворной реакции.

Тургенева встреча с Герценом во многом укрепила. Он еще раз убедился, что союз либералов с революционерами-демократами перед лицом консервативной партии оголтелых крепостников — отнюдь не утопическая мечта. «Я ездил в Лондон, пробыл там неделю — и каждый день видел Герцена: он бодр и крепок — внутренняя грусть меньше его точит, чем прежде: теперь у него есть деятельность. Натура могучая, шумная — и славная».

Летом 1859 года Тургенев лечился во французском городке Виши, работая над романом, гуляя по липовым аллеям, которые в июне были в полном цвету. «Этот сладкий запах напоминает мне родину, — писал он Е. Е. Ламберт, — но нет здесь ее необозримых полей, полыни по межам, прудов с ракитами... Что ни говорите, человек гораздо больше растение, растение с корнем, чем он сам предполагает».

В середине июля Тургенев навестил с дочерью Куртавнель. Отношения с Полиной Виардо были холодны по-прежнему. И обстановка этого старого гнезда, «колыбели» его литературной известности, не действовала ободряюще. «Я сижу перед окном, выходящим в сад... Все очень тихо вокруг: слышатся детские голоса и шаги... в саду воркуют дикие голуби — а малиновка распевает; ветер веет мне в лицо — а на сердце у меня — едва ли не старческая грусть. Нет счастья вне семьи — и вне родины; каждый сиди на своем гнезде и пускай корни в родную землю... Что лепиться к краешку чужого гнезда?» «Я теперь занят большой повестью, в которую намерен положить все, что у меня еще осталось в душе... Бог знает, удастся ли? Я беспрестанно вожусь с моими лицами — и даже во сне их вижу».

«Здоровье мое хорошо; но душа моя грустна. Кругом меня правильная семейная жизнь... для чего я тут, и зачем, отходя прочь от всего мне дорогого, — зачем обращать взоры назад? <...> Говорят: человек несколько раз умирает перед своей смертью... Я знаю, что во мне умерло... Не чувство во мне умерло; нет... но возможность его осуществления. Я гляжу на свое счастье — как гляжу на свою молодость, на молодость и счастье другого; я здесь — а все это там; и между этим здесь и этим там — бездна, которую не наполнит ничто и никогда в целую вечность. Остается одно: держаться пока на волнах жизни и думать о пристани...»

Осенью 1859 года Тургенев уехал в Спасское, где его навестил Лев Николаевич Толстой. Приятели немного охотились, но очень много спорили о предстоящих реформах.

— Русский дворянин служил и служит — и в этом его сила, — говорил Тургенев. — Владение крестьянами — явление Случайное, вызванное не столько необходимостью, сколько неуменьем и недоразуменьем... Русский дворянин служит земле... Но есть разные службы. Было время, когда дворяне служили земле, умирая под стенами Казани, в степях Азовских; но не всегда одной крови требует от нас наше отечество; есть другие жертвы, другие труды и другие службы — и наше дворянство не отказывается от них. Дворянство на Западе стояло впереди народа, но не шло впереди его; не оно его двигало, не оно его влекло за собою по пути развития. Оно, напротив, упиралось, коснело, отставало... У нас мы видим явление противоположное... дворянство наше, оно служило делу просвещения и образования. Наши лучшие имена записаны на его скрижалях. И сейчас, когда сам царь сливается с земским делом, призвание дворянства — следовать за царем.

— А кто ему заплатит за землю? — возражал Толстой. — Официальные документы об этом молчат. Вспомним, что в Англии и Франции, освобождая крестьян, правительство заплатило за них деньги собственникам. У нас же правительство поручает самим помещикам, без изменения безобразнейшего полицейского устройства, взыскать с крестьян, освобожденных от зависимости, те огромные суммы, которые стоит отчужденная земля. И вот что удивительно. Вместо ожидаемого негодования дворянство встретило рескрипты неподдельным восторгом. Это единственное в истории и не оцененное еще явление произошло оттого, что рескрипт об освобождении отвечал на давнишнее желание дворянства.

— Но в нынешней ситуации не дворянство, а правительство явилось инициатором дела освобождения, и большая часть дворянства плетется в хвосте и ставит палки в колеса...

— А я утверждаю, что только одно дворянство со времен Екатерины готовило этот вопрос и в литературе, и в тайных обществах, и словом и делом, — запальчиво возражал Толстой. — Одно оно посылало в 25-м и 48-м годах за осуществление этой мысли своих мучеников в ссылки и на виселицы. Оно поддерживало мысль об отмене крепостного права.

— Но у вас нет оснований противопоставлять лучшую часть дворянства современному правительству. Да и в прошлые времена дворянство наше не вступало и не могло вступать в борьбу с правительством: русским царям никогда не приходилось, подобно королям на Западе, искать точку опоры в сословии городском или сельском...

— Не могу согласиться, — прерывал рассуждения Тургенева Толстой. — Нынешнее слабое правительство отнюдь не является инициатором этого дела, правительство просто не нашло возможным более скрывать эту мысль. К чему тут излишний восторг? К чему лживые речи, убеждающие государя в том, что он второй Петр I и великий преобразователь России? Напрасно! Он только ответил, наконец, на давние требования дворянства. И не он, а дворянство подняло, развило и выработало мысль освобождения.

— Но меньшая, меньшая его часть!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.