VI ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО РУБЕНСА (1635—1640)
VI ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО РУБЕНСА
(1635—1640)
Время жить
«Яростно рыл он кадмий, люто месил сладковато-прохладный кобальт, тянул расплывшийся краплак по желтому и зеленому небу. Еще час, ох, меньше — и конец, наступит ночь, а завтра начнется уже август, горючий, горячечный месяц, вливающий столько страха смерти, столько робости в свои обжигающе жаркие чаши. Коса была наточена, дни шли на убыль, смерть смеялась, притаившись в побуревшей листве. Звени во весь голос и греми, кадмий! Громко хвастай, буйный краплак! Звонко смейся, лимонно-желтая! Сюда, густо-синяя гора дали! Ко мне, к моему сердцу, пыльнозеленые, вялые деревья! Как вы устали, как опустили покорные, кроткие ветки! Я пью вас, прелестные созданья! Я изображаю перед вами прочность и бессмертие, это я-то, такой бренный, такой скептический, такой грустный, страдающий больше, чем все вы, от страха смерти. Июль сгорел, скоро сгорит август, внезапно дохнет на нас холодом из желтой листвы росистого утра великий призрак. Внезапно начнет мести над лесом ноябрь. Внезапно засмеется великий призрак, внезапно застынет у нас сердце, внезапно отвалится у нас от костей милая розовая плоть, завоет шакал в пустыне, хрипло запоет свою мерзкую песню стервятник. […]
С ненавистью метнул он борозду парижской лазури под зеленый цыганский фургон. С горечью кинул кромку хромовой желтой на придорожные тумбы. С глубоким отчаянием положил киноварь в оставленный пробел, убрал требовательную белизну, кровоточа сражался за долговечность, взывал светло-зеленой и неаполитанской желтой к неутомимому богу. Со стоном бросил больше синей на вялую пыльную зелень, с мольбой зажег более проникновенные огни на вечернем небе. Маленькая палитра, полная чистых, несмешанных красок светящейся яркости, — она была его утешением, его башней, его арсеналом, его молитвенником, его пушкой, из которой он стрелял в злобную смерть. Пурпур был отрицанием смерти, киноварь была насмешкой над тленьем. Хороший был у него арсенал, блестяще держался его маленький храбрый отряд, сияя, громыхали быстрые выстрелы его пушек. Ведь ничего не поможет, ведь всякая стрельба напрасна, а все-таки стрелять хорошо, это счастье и утешение, это еще жизнь, еще торжество».367
Так описывает Герман Гессе последнее лето в жизни художника Клингзора. Лето — это время года, когда перезревшие плоды, впитавшие слишком много солнца, скопившие слишком много сладости, начинают гнить; когда хлеба поднимаются навстречу серпу, а зной испепеляет пышно разросшиеся цветы; это время предсмертного экстаза природы, бессильной перед собственным изобилием, от которого нет иного спасения, кроме зимы, которая все начинает с нового листа. Как туман прячет под своим покрывалом пламенеющее небо, так наступающее оцепенение схватывает бьющее через край буйство лета, которое неистовствует напоследок, словно чуя близкую смерть. Золото, киноварь, кобальт, ультрамарин, желтый кадмий и зелень леса, пашни, лугов, реки и горизонта откровенны в своей мимолетности и знают, что скоро их накроет неумолимая патина осени. Угаснет яркий блеск, чтобы возродиться на будущий год и во все грядущие годы, покоряясь законам неумирающей природы. Не то — человек. Человеку неведома иная вечность, кроме вечности смерти. И потому человеческое лето, пора расцвета всех его талантов, заранее проникнуто отчаянием; серп наточен, верно, но урожай всегда один, и другого не будет. Человек переживает свое последнее лето с жаром обреченного, как прожили его Клингзор и Рубенс. «Се Человек», словно говорит нам последний автопортрет художника, в котором сплелись воедино исполненные противоречий чувства целой жизни и печальное понимание того, что в реальной действительности нет места волшебству. Жизнь прожита и теперь отдана на суд потомков.
Последние годы Рубенса озарены именно этим высоким светом творческого горения, согреты огнем любви к Елене Фоурмен. В нем неожиданно проявился совсем другой человек и другой художник. Быть может, истинный Рубенс?
Он женился на Елене 6 декабря 1630 года, едва вернувшись из Англии. Его обуревало такое нетерпение, что он обратился к эрцгерцогине за специальным разрешением отпраздновать свадьбу, не дожидаясь окончания Филиппова поста, что вообще-то не поощрялось католической религией. С присущей ему наивной откровенностью, порой доходящей до бесстыдства, правда, с четырехлетним опозданием, он объяснил причины этого поступка одному из своих корреспондентов, — вспомним, что после смерти Изабеллы Брант он также приоткрыл душу Пьеру Дюпюи, тому самому королевскому библиотекарю, который держал его в курсе французских новостей и из письма к которому мы узнали, какой тяжелой утратой стала для него кончина первой жены.368 На сей раз он делился откровениями с аббатом Пейреском:
«Не решаясь и далее жить аскетом, я принял решение еще раз жениться, поскольку, хоть мы и должны ставить воздержанность превыше всего, нам позволено давать законное удовлетворение своим чувствам, вознося Господу хвалу за удовольствие, которое нам даровано. Вот и я взял в жены молодую женщину, дочь достойных, но не знатных родителей, хотя все кругом советовали мне найти избранницу из числа придворных дам. Я же более всего страшился обнаружить в своей подруге избыток гордыни, этого бича дворянства. И потому выбрал ту, которая не станет краснеть, когда я возьму в руки кисть. Говоря откровенно, я слишком люблю свою свободу, чтобы променять ее на ласки старой жены».369
Оскорбление, нанесенное Арсхотом, афронт с английским посольством, недоверчивое отношение Филиппа IV к политической активности художника, — все эти уколы, полученные на пути к праву носить шпагу, не прошли для него бесследно. И он извлек из них правильный урок. «Мы с фортуной хорошо узнали друг друга».370 «Я временно удалился от дел, и никогда еще ни одно решение не вызывало во мне меньших сожалений».371 Помимо прочего, примерно с 1629 года, как он признавался в этом сам, он начинал чувствовать подступающий возраст: «Что толку растрачивать попусту постепенно угасающие силы, если у меня остается не так много времени, чтобы насладиться плодами своих трудов, nisi ut, cum hoc resciero doctior moriar (а добьюсь я этим только того, что умру более просвещенным)».372 Кончилось время, когда ради карьеры он шел на жертвы, особенно ощутимые в том, что касалось семейной жизни и искусства. Почести перестали привлекать его, и даже религиозный трепет в нем ослабел, о чем яснее ясного говорит та почти святотатственная торопливость, с какой он женился.
Ему исполнилось 53 года, ей было 16. Брак с Еленой знаменовал многое. Отступал со своих позиций стоик, неизменно одетый в черное господин поворачивался лицом к пламенеюще алой палитре художника, честолюбец делал выбор в пользу радости бытия, сдержанный в проявлении чувств мужчина с головой бросался в омут любви. Рубенс совершенно переменился. Выразительность, колоритность, чувственность изображаемых им персонажей и раньше заставляли нас подозревать в нем совсем не того, за кого он старательно выдавал себя всем строем своего размеренного существования. Он словно бы сам стыдился того, что рождала его кисть, целомудренно избегал общества женщин, маскируя свою истинную суть влюбленного в жизнь артиста. Целых полвека удавалось ему обманывать окружающих и самого себя.
Из множества автопортретов он на одном-единственном изобразил себя с палитрой в руках, да и то спрятал ее поглубже в тень. На всех же остальных мы неизменно видим его закутанным в черный плащ, в шляпе и со шпагой, более похожего на вельможу и царедворца, чем на художника. На картинах современников, которые искренне восхищались им и писали его за работой, с палитрой и кистями, он, тем не менее, предстает все в том же торжественном черном одеянии, украшенном широким кружевным воротником, как будто подчеркивающим, что заляпанная красками блуза не для него. Он долго скрывал в себе творца, великого эклектика и, как позже скажет Делакруа, «великого имитатора».373 Да и писать чаще всего приходилось по заказу, а то и под жестким контролем Церкви, а самую ткань своих полотен отдавать на откуп помощникам, лишь пройдясь по ним рукой мастера и создавая впечатление, что живопись для него — не удовольствие, а оптимальный способ использования своего таланта для зарабатывания денег. Он казался вполне удовлетворенным полученными результатами, хотя готовые картины и близко не могли сравниться с его собственными великолепными эскизами. Втянувшись в строительство дипломатической карьеры, он и вовсе на четыре года почти совсем оставил оригинальное творчество, довольствуясь копированием других мастеров. Он словно пытался убедить себя, что отыскал в политике иной смысл жизни, другой «философский камень». И хотя по-прежнему громко твердил о своей исключительной любви к искусству, несоответствие между этими заявлениями и реальной действительностью бросалось в глаза. «Отказавшись от всякого рода занятий, выходящих за рамки моего любимого ремесла, я обрел душевный покой»,374 писал он Пейреску, но, регулярно «изменяя» предмету своей страсти, допуская вмешательство в свои с ним отношения «третьего лишнего» — будь то заказчики, ученики или денежные интересы, — он словно признавался, что позволяет себе эту любовь исподтишка, надежно схоронившись за черным придворным камзолом.
Вторая загадка связана с женщинами. Он, автор самых чувственных в истории живописи созданий, «несравненный чародей поэзии женской красоты и поэзии детства»,375 жил анахоретом. В письме к Пейреску он ясно излагал свою позицию: отнюдь не противник удовольствий, он все же предпочитал отдаваться им с Божьего благословения. Следует ли из этого вывод, что все время своего вдовства он прожил в воздержании, так же, как, возможно, когда-то жил в Риме?
Что ж, за Питером Пауэлом Рубенсом, певцом роскошного женского тела, щедро открытого взорам в своей наготе, за ним, певцом торжествующей плоти, и в самом деле не тянется след ни одной скабрезной истории. Он не только оставался верным мужем добродетельной Изабеллы Брант, а затем ее неутешным вдовцом, он дошел в своем глубинном целомудрии до того, что изгнал из мастерской обнаженную женскую натуру. Если очень постараться, можно с превеликим трудом отыскать в жизни Рубенса лишь слабый намек на поступки, слегка оживляющие этот слишком праведный образ. Так, орден ораторианцев отказался принять у него работу, выполненную для алтаря церкви Кьеза Нуова не только из-за того, что вывешенная в отведенном для нее месте картина «бликовала», но и из-за того, что в чертах святой Домициллы слишком явственно проглядывал облик молодой и хорошенькой девушки. Художнику, как мы помним, пришлось писать новое полотно. Ходил даже анекдот, что Рубенс, не без влияния Караваджо, большого почитателя народных характеров и уличных девиц, писал свою Домициллу… со знаменитой римской куртизанки. Когда же он предложил отвергнутую церковниками картину Винченцо Гонзага, в дело вмешалась бдительная герцогиня и отговорила мужа от ее покупки, углядев в чертах Домициллы «подчеркнуто насмешливое равнодушие, свойственное представительницам древнейшей профессии».376 (Кампо Вейерман передает ту же историю в приложении к образу святой Екатерины из триптиха «Святая Троица».) Позже, весной 1622 года, впервые попав в Париж, он по неизвестной причине зачастил на улицу Вербуа, под балкон, на котором проводили время за шитьем барышни Капайо. Он помнил о них и в Антверпене и не скрывал, что мечтает вновь увидеться с ними — под тем предлогом, что их черноволосые головки как нельзя лучше подходят ему для изображения наяд в картинах галереи Медичи, но… На картинах нет ни одной брюнетки…
Еще загадочней выглядит история его взаимоотношений с Сусанной Фоурмен, старшей сестрой Елены, особенно интересная тем, что оставила после себя вполне зримые следы. Из-под так называемой «соломенной» шляпки, которые на самом деле изготовлялись из волосков бобрового меха, на художника с легкой улыбкой глядят огромные глаза, непропорционально большие для этого тонкого лица с высоким лбом и нежным подбородком.377 Это, если можно так выразиться, наиболее «интеллектуальная» из женских моделей Рубенса. Почему он, презиравший жанр портрета, оставил семь (!) изображений молодой женщины, больше, чем портретов Изабеллы Брант? И самолюбование Сусанны Фоурмен здесь совсем ни при чем: четыре из семи полотен он оставил себе, и после смерти художника их обнаружили в его личной коллекции. Вот, собственно, и все намеки на фривольные увлечения, которые удается выудить из писем художника и его произведений. И это за 50 лет жизни! Скажем прямо, жалкий улов.
И вдруг… То ли тут поработал локтем пресловутый бес, то ли Рубенс сам внезапно осознал, что, сколько ни упорствуй он в трудах, терпении и предприимчивости, выше по социальной лестнице ему уже не подняться, но только он решил наконец пожить в свое удовольствие, положив конец настолько «рентабельно» устроенному существованию, что после его смерти наследникам понадобилось пять лет, чтобы разобраться со всем, что он им оставил.378 Страсть, которую внушила ему эта едва достигшая 17 лет девушка, казалось, стерла заветы стоиков-мудрецов, выбитые в камне триумфальных арок, окружавших его сад. Или он слишком буквально усвоил урок Ювенала, надеясь в повторном браке обрести тот здоровый дух, что возможен лишь в здоровом теле? Быть может, уступая чувству любви к Елене, он полагал, что лишь покорно исполняет волю Провидения?
Так или иначе, но и за второй своей супругой Рубенсу не пришлось далеко ходить. В первый раз он выбрал себе невесту из ближайшей родни жены своего брата Филиппа, сюда же обратил взор в поисках новой жены.
Когда умерла Изабелла, пришлось составить опись имущества Рубенсов. Бумаги, необходимые для оформления наследства в пользу Альберта и Николаса, поступили в опекунский совет 29 ноября 1630 года. Согласно этим документам, помимо нескольких домов в Антверпене, Рубенс владел небольшим средневековым замком, купленным им 29 мая 1627 года у потомков некоего аристократа-эшевена и расположенным на северном польдере города, в Экерене, в красивой лесистой местности, где антверпенская знать любила проводить летнее время, спасаясь от жары. Уезжая за границу по дипломатическим делам, художник оставлял сыновей на попечение родственников покойной жены и предоставлял в полное их распоряжение свою усадьбу. Бранты вели в замке привычную для своего сословия жизнь разбогатевших на торговле и обойном деле буржуа, гордившихся тем, что кое-кому из родни удалось пробиться в чиновники городского управления, и охотно принимали у себя друзей и близких. Клара Брант, сестра Изабеллы, была замужем за Даниелем Фоурменом, у которого было десять братьев и сестер, в том числе любимая модель Рубенса Сусанна и самая младшая из детей Елена. С 11-летней Елены Рубенс писал юную Деву Марию в своем «Воспитании Богородицы».379 Любопытно, что святой Анне он придал черты своей собственной матери, Марии Пейпелинкс. Просто сыновняя почтительность или предчувствие грядущей судьбы? Весной 1630 года, вернувшись из Англии, художник, естественно, отправился навестить детей. В замке его встречали Альберт, Николас, семейство Брантов и их родственники Фоурмены, в том числе и Елена, приходившаяся Альберту ровесницей.
Ухаживать за женщинами он не умел. Поразительно, до чего «неуклюжим» становился тонкий дипломат, наделенный в должной мере и хитростью, и осторожностью, чей «бархатный» голос и красноречие без устали нахваливали современники, стоило ему захотеть использовать все эти замечательные качества «в личных целях». Откровения, сделанные Пейреску и Дюпюи по поводу вдовства и повторной женитьбы ясно говорят нам об этом. Также и в отношениях с женщинами. Почему-то обходительность в этом случае изменяла ему. Нельзя сказать, чтобы он совсем не любил женщин — женщин, «способных опровергнуть VI сатиру Ювенала»,380 женщин, «лишенных недостатков, свойственных этому полу». В сущности, женским идеалом оставалась для него домовитая фламандка, «созданная для семейного счастья».381 Но и к таким женщинам он не смел подойти просто так. С первой женой он познакомился благодаря брату, как будто побаивался ухаживать за девушками вне пределов семейного круга. А уж каким тюфяком повел он себя в Париже! Он писал портрет Марии Медичи, позировавшей ему в окружении своих фрейлин, и королева-мать задала художнику вопрос, какую из присутствующих дам он находит самой хорошенькой. Куда же девалась его светская любезность? Он и не подумал подольститься к королеве-матери, сделав в ее адрес подходящий к случаю комплимент, он даже не догадался похвалить знаменитую белизну рук Анны Австрийской. С убийственной прямотой наш фламандец взял и бухнул: ему, дескать, более других нравится герцогиня Гемене.
Вот и вторую свою жену он в простодушной спешке нашел в числе родственников первой. Пятидесятилетнему господину, жалованному дворянину и дважды кавалеру хватило одного беглого взгляда на шестнадцатилетнюю красавицу, чтобы тут же сделать ей предложение.
Канонам красоты свойственно меняться, и в наши дни бело-розовая Елена, возможно, ни на кого не произвела бы ошеломляющего впечатления. Но в начале XVII века у ее прелестей находилось немало поклонников, притом не самого скромного звания. Первым, разумеется, следует упомянуть ее собственного мужа, но кроме него и другие мужчины, например, гуманист Ян-Гаспар Гевартиус и даже сам брат испанского короля, кардинал-инфант Фердинанд, правитель Нидерландов, восхищались ее совершенством.
По случаю бракосочетания Рубенса и Елены Гевартиус разразился пространным комплиментом, в котором дань важности события успешно дополнялась искренним восторгом перед редкостными достоинствами новобрачной: «Когда Зевксис захотел написать портрет Елены Греческой, белолицей красавицы с сияющим взором, он выбрал в городе Кротоне пять юных дев, дабы от каждой из них взять то, что было в ней наиболее прекрасно. Одна подарила ему несравненную белизну своего лба, другая — обрамляющие лик золотые кудри, остальные — румяные щечки, точеную шею, звездное сияние взора, розовые губы, бархатные плечи, округлую белоснежную грудь, молочную белизну рук… И художник сплавил воедино все совершенства, которые природа распределила между пятью девушками. Но Рубенс, о котором все говорят, что его мастерство живописца спорит с его же даром красноречия, превзошел самого Зевксиса и завладел Еленой Фламандской, красотой превзошедшей свою греческую тезку. Хоть кожа ее белее снега, она явилась на свет отнюдь не прихотью лебедя, обманувшего Леду. И чело ее не отмечено знаком, который, по преданию, портил лик дочери Тиндарея. В этой чистой душе объединились все совершенства, украшавшие дев Эллады и Лация. Такой вышла из вод пенорожденная златокудрая Венера. Такой увидел Пелей свою Фетиду в те времена, когда Фессалия служила приютом великим богам. Но еще прекрасней ее дивных форм ее веселый нрав, ее незапятнанная чистота, ее простодушие и скромность».382
И кардинал-инфант Фердинанд, по-солдатски чуждый пышной риторики, столь же восторженно, хоть и не так многословно, расписывал достоинства молодой госпожи Рубенс своему брату, испанскому королю Филиппу IV: «Венера, занимающая центр картины, обликом весьма напоминает его жену, бесспорно, самую красивую из всех виденных здесь мною женщин».
Обладая такими физическими и духовными совершенствами, а может быть, как раз в силу отсутствия малейшей претензии на духовную жизнь, Елена сыграла для художника роль катализатора дотоле сдерживаемой страсти. Политическая ситуация окончательно ухудшилась: Антверпен тихо погибал, продолжала бушевать война, и Рубенс решил жить настоящим, отдавшись творчеству и любви.
С дипломатией он покончил окончательно и бесповоротно. Ему и в голову не приходило попытаться завязать с Фердинандом Габсбургским такие же доверительные отношения, какие связывали его с эрцгерцогиней Изабеллой. Впрочем, Фердинанд ничуть не нуждался ни в конфидентах, ни в советчиках. В государственных делах он явно разбирался получше своей покойной тетки. Королю Испании он приходился родным братом, и когда встал вопрос о назначении правителя Нидерландов, выбор в обход одного из старших братьев пал на одаренного полководца Фердинанда. Смелый и энергичный, он обладал отменным стратегическим чутьем и потому в управлении Фландрией пользовался куда большей свободой действий и властью, нежели Изабелла. Безусловно, бельгийцы предпочли бы менее резкую смену власти. Возможно, они надеялись, что новый испанский ставленник вначале немного ознакомится с внутренней жизнью страны, а уж затем примется ею управлять. Но смерть эрцгерцогини застала ее преемника в тот момент, когда он помогал своему двоюродному брату императору бороться против немецких протестантов. Получилось, что в Брюссель он явился, не имея ни малейшего представления о реальном состоянии дел в десяти провинциях, зато увенчанный славой победы над шведами, одержанной в 1634 году при Нордлингене. И бельгийцам, которых после того, как их покинул Спинола, преследовала одна военная неудача за другой, волей-неволей пришлось довериться этому молодому триумфатору.
Настроенный решительно происпански, Фердинанд, в отличие от четы эрцгерцогов, явился во Фландрию вовсе не для того, чтобы зажить здесь своим отдельным королевством, а для того, чтобы усилить позиции своей семьи. Потому он не спешил пускать корни в местную почву и меньше всего интересовался мнением самих фламандцев, даже самых выдающихся. Скорее всего он полностью разделял предубеждение Филиппа IV против художников, увлекающихся дипломатией. Не следует, конечно, забывать и того, что Рубенс серьезно подорвал свой авторитет при испанском дворе, направив Оливаресу полное «лирики» послание о том, как с наибольшей выгодой использовать разногласия между Марией Медичи и ее сыном Людовиком XIII для урегулирования франко-испанского конфликта. Эта неудачная инициатива послужила уроком как для одной, так и для другой стороны. И каждый сделал свои выводы. Если эрцгерцоги, засыпая Рубенса почестями и наградами, довольно редко обращались к его таланту художника и за все годы заказали ему от силы десяток работ, то Фердинанд первым из Габсбургов с полнейшим равнодушием отнесся к заслугам фламандца на политическом поприще, зато оценил в нем мастера кисти. 15 апреля 1636 года он подтвердил придворное звание Рубенса, и отныне вместо обширной дипломатической почты, составлявшей главное содержание его переписки с эрцгерцогами, Брюссель от имени испанского короля слал художнику все новые заказы на картины. Исполнению этих заказов он посвятил свои последние силы и создал свои величайшие шедевры. К военным и политическим стычкам, раздиравшим страну, он теперь демонстрировал полное безразличие.
Международное положение и в самом деле серьезно осложнилось. 8 февраля 1635 года Франция заключила с Соединенными Провинциями наступательно-оборонительный альянс. Ришелье с голландским штатгальтером Фредериком Хендриком призвали бельгийские провинции к восстанию против Испании, обещая им независимость в случае присоединения к альянсу и угрожая разделом между двумя главными союзниками в случае отказа. Следуя логике вещей, 19 мая того же года министр Людовика XIII объявил Испании войну. Во Фландрию хлынули французские солдаты.
Сорокатысячное объединенное франко-голландское войско подошло к Брюсселю. Но захватчики оказались плохими вояками, не сумевшими организовать ни одной быстрой атаки, и кардиналу-инфанту удалось не только отбросить их, но и одержать ряд побед, и даже завладеть герцогством Клевским. Французская армия отступила на зимние квартиры в Голландию, где ее ряды принялись стремительно таять из-за свирепствовавшего тифа. Здесь в дело вмешался гентский епископ Антонис Триест, решивший воспользоваться случаем, чтобы положить конец войне. Именно он предложил направить Рубенса на переговоры с принцем Оранским, тем более что коллеги-художники давно приглашали фламандца в Амстердам полюбоваться прибывшей недавно новой коллекцией итальянских картин. Но начались проволочки с паспортом, и в конце концов Рубенс с явным облегчением отказался от этой миссии, как отказался он и лично везти в Лондон свои произведения для Банкетинг-холла, а просто переправил их через Дюнкерк. (Карл I наградил его за эту работу золотой цепью весом в 82 с половиной унции, а вот расплачиваться за картины предпочел частями.) В письме к Пейреску от 16 августа Рубенс делился с ним свежими новостями и тем впечатлением, которое они на него произвели: «Государственные дела приняли здесь новый оборот; от оборонительной войны мы к величайшей своей пользе перешли к войне наступательной. Так, если несколько недель тому назад в самом сердце Брабанта находилось 60 тысяч вражеских солдат, то сейчас страна в руках такого же количества наших сторонников. Взятие Шенкеншанса дало нам ключи к Бетувии и Велувии, посеяло страх и ужас в стане врага, а Артуа и Геннегау надежно защитило от нападения. Невероятно, но две могущественные армии, ведомые известнейшими полководцами, не только не смогли одержать сколько-нибудь существенных побед, но и пришли к прямо противоположному результату. Можно подумать, что сама судьба смешала их планы, лишила решительности, заставила медлить и совершать одну стратегическую ошибку за другой, чтобы, утратив стройность, осторожность и мудрость, они упустили редкую возможность добиться решающих успехов. В конце концов им пришлось отступать в полнейшем беспорядке, неся большие потери и все уменьшаясь в численности по причине дезертирства, а также оттого, что крестьяне нападали на отбившиеся отряды и громили их. Многие солдаты подхватили дизентерию и чуму (тиф). Таковы новости, приходящие из самой Голландии. Я же прошу вас верить, что в моих словах нет и следа пристрастий, а сообщаю я вам одну лишь правду. Надеюсь, что Его Святейшество совместно с королем Англии, милостью Господа нашего Бога, вмешаются, чтобы загасить искру (хоть поначалу она и выглядит безобидной), которая способна вызвать большой пожар во всей Европе и превратить ее в пустыню. Впрочем, оставим государственные дела тем, кого они прямо касаются, сами же утешимся, предавшись размышлениям о собственном ничтожестве».383
Ришелье сделал верные выводы из неудач своей армии и с 1636 года отказался от дальнейших военных операций, вернувшись к излюбленной стратегии предпочтений, которая предписывает чаще трясти кошельком, чем потрясать оружием. Сумма его ежегодных «пожертвований» голландцам достигла полутора миллионов ливров.
Вскоре положение снова резко переменилось. «Французское оружие, заржавевшее от слишком долгого мира»,384 снова воссияло во всем своем блеске. Генералам кардинала все чаще стала улыбаться победа. Испанцев же, напротив, постигли серьезные неудачи в заморских владениях, окончательно расшатавшие и без того подорванную экономику государства. Голландцы отвоевывали у Испании одну колонию за другой, лишая Филиппа IV последнего источника богатства. Содержать даже собственную армию становилось все труднее, не говоря уже о военной поддержке фламандцев. Но несмотря на это, Филипп IV так и не избавился от слепого упорства, свойственного всем иберийским монархам, рассматривать бургундские территории как свою собственность. Стремление голландцев к независимости он продолжал воспринимать в штыки и не именовал последних иначе как «бунтовщиками». В 1637 году Голландия снова взяла Бреду. На следующий год голландцы подошли к стенам Антверпена, но захватить город не смогли по вине… амстердамских купцов. Дело в том, что торговля в Амстердаме достигла небывалого расцвета не в последнюю очередь благодаря тому бедственному положению, в котором находился Антверпен после блокады, с попустительства испанцев, устья Шельды. Стоило выгнать из Антверпена испанцев, как город немедленно вернул бы себе былую роль главного северного порта. И голландские купцы не пожалели средств на поддержку фламандской армии, сражавшейся против франко-голландского освободительного движения. Они наладили снабжение Антверпена съестными припасами и вооружением, и попытка штатгальтера взять второй по величине бельгийский город бесславно провалилась. Перед священным делом торговли Фредерику Хендрику пришлось отступить.
Испания вступила в полосу сплошных военных неудач, которая в конце концов привела к тому, чего так боялся король — юридическому признанию отделения и независимости Соединенных Провинций. Впрочем, ни Рубенс, ни кардинал-инфант до этого дня не дожили. В 1639 году голландский адмирал Мартин Тромп подверг сокрушительному разгрому испанский флот, который шел к Бельгии с военным подкреплением. Французы захватили Аррас. Денег катастрофически не хватало. Кардинал-инфант обратился с просьбой о помощи к своему двоюродному брату императору, но тот не спешил откликнуться на призыв. Его одолевали в это время другие заботы, в частности, организация политической диверсии против Ришелье, вылившаяся в мятеж французских аристократов, разумеется, вовремя разоблаченный кардиналом. Фердинанд умер 9 ноября 1641 года, в возрасте 33 лет, за семь лет до окончательного крушения бургундской вотчины Карла V. Своего придворного художника он пережил всего на несколько месяцев.
Рубенс вместе со всеми своими соотечественниками страдал от нестабильности политической и экономической обстановки во Фландрии. Но, как свидетельствует его письмо к Пейреску,385 теперь он смотрел на происходящее не глазами политика, а глазами зажиточного буржуа и отца семейства. На северной окраине Антверпена, в Каувенстене, прорвало дамбу. В польдер хлынула вода. Маленький замок в Экерене из-за сырости стал непригоден для жилья. К тому же он оказался теперь в прифронтовой полосе и постоянно подвергался грабежам со стороны солдатни. Рубенс решил избавиться от этого владения, купив взамен усадьбу побольше, расположенную в более спокойном и защищенном от войны и стихий месте, желательно поближе к Брюсселю. 12 мая 1635 года состоялось подписание нотариального акта о приобретении Рубенсом поместья Стен в Элевейте. Вот как оно описано в этом документе: «Помещичья усадьба с большим каменным домом и еще двумя постройками в виде замка, с парком, фруктовым садом, плодовыми деревьями, подъемным мостом; имеется холм, на вершине которого сооружена квадратной формы башня; имеется пруд и ферма с крестьянскими домами, амбарами, хлевами и прочими службами; все вместе занимает 4 бония 50 вержей; вокруг лес».386 Как в прошлом он поступил с домом на канале Ваппер, так и теперь Рубенс и здесь все переделал по-своему. Снес башню и подъемный мост, в главном здании, выстроенном в стиле ренессанс из красного кирпича с белыми карнизами, ликвидировал бойницы, напоминавшие о том, что усадьба служила когда-то крепостью. Покупка обошлась ему в 93 тысячи флоринов, на реконструкцию он выложил еще семь тысяч. За несколько последующих лет он так удачно расширил свои владения, что теперь они раскинулись на площади, впятеро превысившей первоначальную. Приобретение «Хет-Стена» позволило ему получить титул сеньора — последний, которого еще не хватало в списке его высоких званий. Титул этот занял позже первую строку на его надгробии.
От государственной службы он освободился, но продолжал нести определенные обязанности в качестве придворного художника, члена гильдии святого Луки и знатного горожанина. Так, ему выпала честь украшения города в связи с торжественным прибытием нового правителя Нидерландов. Церемонию назначили на начало 1635 года, но затем отложили до 17 апреля, потому что кардинал-инфант все еще воевал с французами и потому что Шельда, по которой он намеревался прибыть, еще оставалась скованной льдами. В распоряжение Рубенса предоставили всех городских ремесленников — каменщиков, штукатуров, маляров, камнетесов. Работа над эскизами заняла у художника почти год. Вот когда ему пригодились архитектурные наброски и заметки, сделанные в молодые годы в Италии, когда он объездил верхом едва ли не весь полуостров, когда подолгу бродил по Риму, гулял по развалинам древнего Форума… Память цепко хранила увиденное, да еще помогали отчеты, регулярно присылаемые ему из Ломбардии и Рима специально направленными туда помощниками, которые по его заданию копировали произведения античного искусства.
Эскизы, одухотворенные силой его воображения, обернулись пятью триумфальными арками, пятью театрами, многочисленными портиками, один из которых, прославлявший 12 германских императоров, состоял из 12 перекрытий. Украшением служили статуи, фризы, фрески, картины. Над ними работали Йорданс, Корнелис де Вос, Эразм Квеллин III, Люкас Файдербе. Рубенсу приходилось следить и за тем, как шло воплощение в жизнь его эскизов, и за установлением памятников, и за размещением картин и скульптур. Строительные площадки раскинулись по всему городу, и мастер объезжал их верхом. Когда у него разыгралась подагра, пришлось пересаживаться в особое кресло на колесиках. За поддержание репутации приходилось платить дорогую цену: он уставал до физического изнеможения и жаловался Пейреску, что «работы навалилось столько, что некогда ни писать, ни даже жить».387
Когда кардинал-инфант прибыл наконец в город, ему понадобился целый день, чтобы пройти до конца весь путь триумфа, заканчивающийся в соборе, где его ожидали облаченные в парадные одеяния бургомистр и городская знать, а под сводами церкви гремел орган, исполнявший «Те Deum».388 Рубенс в это время лежал дома, прикованный к постели окончательно разбушевавшейся подагрой. Фердинанд лично нанес ему визит в доме на Ваппер. Когда же спустилась ночь, вспыхнули ярким пламенем 300 заготовленных бочек со смолой, и в их огнях антверпенцы праздновали прибытие нового губернатора до самого утра.
Вступление нового правителя во фламандский город никогда не считалось пустой формальностью. Торжественность этой церемонии означала, что горожане во главе с бургомистром признают власть представителя испанского короля, а тот, в свою очередь, словно бы отвечает на их приглашение. Жители крупных нидерландских городов очень дорожили этим обычаем, потому что он символизировал для них остатки независимости. Как правило, во время этих церемоний они, пользуясь случаем, вручали сюзерену просьбы или сообщения. Следуя этой традиции и с подачи своего друга — бургомистра Рококса — Рубенс постарался выступить в защиту Антверпена при помощи излюбленного им жанра аллегории. На мосту святого Иоанна, возле самого порта, он распорядился установить портик, украшенный фреской. Фреска изображала перекрытую, заваленную камнями Шельду, по берегам которой расположились спящие матросы. Под картиной красовалась выполненная рукой Гевартиуса надпись, призывающая к возрождению города. Идея аллегории была ясна каждому: с закрытием устья Шельды портовая жизнь в городе замерла, а вместе с ней умерли и торговля, и банковское дело, служившие Антверпену главным источником богатства. Призыв Рубенса оказался услышанным лишь полтора века спустя! Но все-таки этим своим поступком художник совершил акт гражданского мужества, пусть не безрассудного, но все же мужества, — не побоялся в полный голос заявить, что Антверпен истекает кровью. Впрочем, это не мешало ему продолжать получать пенсион от цитадели, а также пользоваться освобождением от уплаты пошлины в городскую казну (с 8 августа 1630 года) и в гильдию святого Луки (с момента назначения придворным художником, то есть сразу по возвращении из Италии). За свои труды великий организатор Фердинандовой помпы получил 5600 флоринов, при том, что вложил в это дело 80 тысяч! Муниципалитет пытался вернуть хотя бы часть этих денег, разобрав монументы и пустив их в продажу с молотка. Но эта затея провалилась. Из-за рубенсовского размаха на организацию торжеств и так ушло вдвое больше средств, чем планировалось, а у горожан не водилось лишних денег, чтобы покупать произведения искусства. В конце концов кое-что из декоративного убранства города перевезли в королевский дворец в Брюсселе, и Рубенс в феврале 1637 года ездил на несколько дней в столицу, чтобы проследить за размещением картин.
Что же касается кардинала-инфанта, ради которого было приложено столько творческих усилий и потрачено так много средств, то он так никогда и не проникся симпатией к фламандским обычаям. Вот что писал он своему брату: «Вчера здесь прошло большое праздничное гулянье под названием кермеса. На улицы вышли толпы народу, сопровождавшие триумфальные колесницы. На мой взгляд, здесь это выглядит красивее, чем в Брюсселе. После торжественного шествия все направились выпивать и закусывать, так что к концу все напились пьяными, а без этого здесь и праздник не праздник. И то сказать, люди и вправду живут здесь, как скоты».389
Уплатив, таким образом, дань славе и исполнив свой гражданский долг, Рубенс в дальнейшем ничем не проявил особенного патриотизма, если не считать его собственный образ жизни. Его существование вернулось в привычную колею, и в нем снова заняли свое место ученая переписка и предметы искусства. Он восстановил прервавшуюся было связь с Пейреском, возобновил старую дружбу с Рококсом и Гевартиусом. Опять начал сотрудничать с печатней Плантена. Отношения с Францией прервались окончательно, но заказы продолжали поступать из Кельна, Праги, Тосканы, даже от штатгальтера Голландии. В его каталоге пяти последних лет значится 60 работ, не считая сотни полотен, заказанных Филиппом IV, фронтисписов для книг, выполненных по просьбе Моретуса, а также рисунков, эскизов и этюдов. Музей в ротонде, совершенно опустевший после того, как все его содержимое хозяин продал Бекингему, снова наполнился произведениями, приобретенными им во время странствий по миру с миссиями короля Испании. Рубенс объяснял это так: «В своих поездках я никогда не упускал возможности осмотра и изучения древностей, для чего посещал как государственные, так и частные собрания. Никогда я не отказывался купить по случаю ту или иную диковину.
Кроме того, уступая герцогу Бекингему свою коллекцию, я сохранил для себя самые редкостные геммы и самые красивые медали. Поэтому я по-прежнему владею прекрасным собранием красивых и занятных вещиц».390 Итак, одно из главных помещений в доме на Ваппере снова служило согласно своему предназначению. До последнего дня Рубенс продолжать пополнять личный музей. 17 апреля 1640 года он написал благодарственное письмо брюссельскому скульптору Франсуа Дюкенуа, постоянно живущему в Риме и приславшему ему из Италии несколько моделей и слепок путти.391 Наконец, он с ничуть не остывшим пылом, доходящим порой до сутяжничества, продолжал отстаивать свои авторские права.
В письме к Пейреску от 8 декабря 1635 года, даже не в самом письме, а в постскриптуме к нему, он словно невзначай «вспоминал» о том, что как раз сейчас во Франции проходит интересующий его процесс и просил друга в очередной раз не отказать ему в любезности заняться этим делом. В 1632 году ему удалось добиться продления срока действия первого постановления, по которому он пользовался исключительным правом на распространение своих гравюр. Тем не менее нашелся один французский гражданин, немец по национальности, который выпускал и продавал гравюры, выполненные по образцам антверпенского мастера, а выручку клал себе в карман. Суд первой инстанции осудил его действия, но он подал апелляцию в парламент. Рубенс чувствовал, что бессилен: «Я ничего не смыслю в крючкотворстве и так наивен, что полагал, будто в этой стране постановление парламента является окончательным решением, не подразумевающим никаких апелляций и дальнейших разбирательств, вроде приговора королевского совета».392 Спор разгорелся вокруг гравюры, изображающей Распятие, и упирался в вопрос, появилась ли на свет «подделка» до продления постановления об охране авторских прав Рубенса или после него. Дата, указанная на изделии немца, по мнению Рубенса, не поддавалась прочтению: то ли 1631 год, то ли 1632. Он все-таки больше склонялся к первому варианту и, отталкиваясь от него, строил свою аргументацию: «В 1631 году я находился в Англии; но в мое отсутствие эта гравюра никак не могла быть выполнена, потому что я имею привычку собственной рукой вносить в готовые работы многочисленные поправки».393 Художник пришел к выводу, что «подделыватель» нарочно изменил дату на гравюре, что, собственно говоря, не соответствовало действительности. «Распятие», ставшее предметом спора, не только было изготовлено Понтиусом в 1632 году, но и сам Рубенс в 1631 году уже полтора года как вернулся из Англии и находился в Антверпене. Он, разумеется, это отрицал. По его мнению, исход судебного разбирательства должен был зависеть не от мелочных придирок, а от соображений высшей справедливости: «Вполне очевидно, что разрыв между двумя державами подходит к высшей точке. Это приводит меня в крайнее замешательство, потому что по природе я человек мирный и заклятый враг всяких ссор, процессов и тяжб, как государственных, так и приватных. Более того, я совсем не уверен, будет ли защита моих прав, дарованная мне Его Величеством, соблюдаться в условиях войны. Если так и случится, значит, все наши усилия и все расходы, связанные с тем, чтобы добиться от парламента нужного нам решения, пропадут втуне».394 В 1636 году он проиграл процесс.
Приверженец порядка в делах, Рубенс, едва у него зародились первые же замыслы относительно женитьбы на Елене, поспешил должным образом оформить наследство Изабеллы в пользу Альберта и Николаса. В 1631 году он, как того требовал обычай, составил свое первое завещание с учетом повторной женитьбы. Но несмотря на все эти внешние признаки строгой размеренности существования, внутренне он совершенно переменился. Учеников он теперь не брал, в помощники приглашал только состоявшихся художников, которые уже успели достаточно громко заявить о себе не только в Антверпене, но и во всех Нидерландах. С ним работали Якоб Йорданес, Корнелис де Вос, сыновья ван Валена — Ян и Гаспар, Теодор ван Тюдцен, Ян ван Эйк, Я. П. Гауви, Я. Коссирс, И.-Б. Боррекенс, Т. Виллебортс, Эразм Квеллин III, на которого начиная с 1637 года Рубенс возложил все обязанности по обеспечению изобразительным материалом плантеновской печатни, и скульптор Люкас Файдербе, ваявший исключительно по рубенсовским моделям и кроме того остававшийся за хозяина в доме на Ваппер в отсутствие четы Рубенс. Помощники выручали мастера, который иначе ни за что не справился бы со всеми заказами. Но положение их теперь изменилось, и весьма существенно: отныне каждый из них подписывал выполненную работу своим именем. Мастерская ничем теперь не напоминала безупречно отлаженное предприятие, руководимое властным и авторитетным хозяином. Впрочем, Рубенс все меньше времени проводил в Антверпене, предпочитая подолгу задерживаться в Экерене или в Элевейте. В его отношении к жизни появилась немыслимая раньше легкость. Он перестал биться головой об стенку судьбы, перестал гоняться за славой и богатством. «Лучше забыть, чем пытаться вернуть прошлое»,395 — советовал он Гевартиусу, утешая того в связи со смертью жены. Сам он, конечно, не собирался вычеркивать прошлое из памяти, но весь уклад его жизни и творчества стал другим, рамки его широко раздвинулись. Он охотно писал теперь людей и природу, то есть те традиционные для фламандской живописи сюжеты, от которых раньше небрежно отмахивался. Конечно, его техника, сложившаяся под сильным влиянием итальянской школы, не слишком годилась для работы над некрупными полотнами, да никто их ему и не заказывал. Но теперь он, похоже, начал писать не столько для удовлетворения желаний заказчиков, сколько для собственного удовольствия. После смерти художника в его частной коллекции обнаружили несколько картин, написанных не на заказ, а для себя: «Прометей», «Пьяный Геракл», «Ифигения», четыре портрета Сусанны Фоурмен и, наконец, совершенно особенный портрет Елены, который называется «Шубка». Неужели фламандский дух все-таки возобладал над итальянской наукой? Неужели перед нами тот же самый человек, который не признавал в живописи иных авторитетов, кроме Тициана, Микеланджело и Веронезе, который выстроил себе дом, похожий на генуэзское палаццо, наперекор архитектурным вкусам и жизненным принципам родной культуры подчинив и внешний его облик, и внутреннее убранство канонам классической гармонии?
«Хорошо покушаешь, славно помолишься», утверждает старинная фламандская поговорка. Что ж, лучше поздно, чем никогда. Завзятый оформитель алтарей XVII века, кажется, наконец проникся этой нехитрой народной мудростью. До сих пор его жизнь текла строго и размеренно: утром месса, в сумерки, когда света уже не хватает, чтобы писать, но еще достаточно, чтобы прокатиться верхом, прогулка, укрепляющая тело и полезная для здоровья, по возвращении — не слишком обильный ужин, как правило, без скоромных блюд и почти без вина. И что же? Разве диета и режим спасли его от подагры и артрита? Может быть, ему просто надоело сражаться с самим собой, видя тщетность всех усилий? Во всяком случае, зажил он теперь по-другому. С какой озабоченностью писал он Люкасу Файдербе, когда в имении иссякли запасы вина! «Мы крайне удивлены, что ничего не слыхать про вино в бутылках из Аи! То, что мы привезли с собой, выпито до капли!»396 Он, в прошлом так благоразумно окружавший себя гуманистами, представителями антверпенской романистской элиты, теперь находил огромное удовольствие в общении с родственниками новой жены, превыше всего уважающими коммерцию, любителями поздних посиделок за хорошо накрытым столом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.