Глава тринадцатая Возвращение
Глава тринадцатая
Возвращение
Варшава показалась друзьям шумной и грязной; церкви, куда они заходили, гуляя по городу, в основном католические, сочетали, по мнению Чарлза, богатство с дурным вкусом — обильной позолотой, мраморными группками «уродливых младенцев, долженствующих изображать херувимов»; однако он оговаривает, что «в алтарях иногда попадались хорошие Мадонны». Гостиницу «Англетер», в которой они поселились, Доджсон называет третьесортной; правда, одно обстоятельство его с этим почти примирило: «В нашем коридоре обитает очень высокий и дружелюбный грейхаунд, который, стоит только на миг открыть дверь, заходит к нам в номер; он довольно долго грозил свести на нет труды полового, носившего воду для ванны, умудряясь быстро вылакать только что принесенную порцию».
По дороге в Бреслау Доджсон предавался размышлениям, которые запечатлел в дневнике: «Приятно было наблюдать, как по мере приближения к Пруссии зёмли становились всё более обитаемыми и возделанными — грубого сурового русского солдата сменил более мягкий и сообразительный пруссак — даже крестьяне, казалось, менялись к лучшему, в них чувствовалось больше индивидуальности и независимости; русский крестьянин с его мягким, тонким, часто благородным лицом всегда, как мне кажется, более походит на покорное животное, привыкшее молча сносить жестокость и несправедливость, чем на человека, способного и готового себя защитить». Вспомним, что это написано в 1867 году, спустя всего лишь пять лет после отмены в России крепостного права. Горько читать эти слова, но в них, верно, немало правды…
Чарлзу нездоровилось, и после непродолжительной прогулки и осмотра трех церквей — Святой Марии Магдалины, Святого Христофора и Святой Доротеи — он возвратился в гостиницу Впрочем, вечером он всё же отправился с Лиддоном в «зимний сад», чтобы послушать «неизбежный концерт на воздухе, который так любят все немцы».
Проведя в Бреслау один день, путешественники отбыли в Дрезден, где посетили знаменитую картинную галерею. «Мне вполне хватило двух часов осмотра, — записывает Чарлз, — да и те лучше бы посвятить великой “Сикстинской” Мадонне». На следующий день перед отъездом они возвратились в галерею, чтобы посмотреть знаменитую картину Корреджо «Рождество Христово», но Доджсон замечает в дневнике, что не может сказать о ней ничего, что укрепило бы его репутацию критика.
Записи в дневнике в эти дни звучат непривычно резко. Он весьма саркастически отзывается о спектакле в Королевском парке и даже замечает в какой-то связи, что «русские дети, как правило, некрасивы, а как исключение — простоваты». И это всего через несколько дней после того, как он приложил столько усилий, чтобы купить в Петербурге понравившийся ему фотопортрет девочки!
Лейпциг, Гиссен, Эмс… Наши путешественники проезжают их быстро, не задерживаясь ни на один день: ночуют — и дальше… Чарлз любуется пейзажем:
«…долины, которые вились в разных направлениях меж гор, до самых вершин одетых лесами, и белые деревеньки, ютившиеся во всевозможных укромных уголках. Деревья были настолько низкорослые, настолько одноцветные и шли так густо, что дальние горы казались покрытыми мхом берегами.
Этот пейзаж отличала одна неповторимая особенность: старые замки выглядели так, будто их не выстроили, а они сами выросли на вершинах скалистых утесов, высившихся там и сям среди деревьев. Я никогда не видел архитектуры, которая так отвечала бы духу места. Казалось, старинные архитекторы каким-то тонким чутьем выбрали такую форму, цвет и расположение башен с их заостренными шпилями, такие неброские оттенки светло-серого и коричневого для стен и кровель, что воздвигнутые ими здания выглядели столь же естественно на своих местах, как вереск или колокольчики. В них, словно в цветах и скалах, не ощущалось никакого иного смысла, кроме покоя и тишины».
Остановившись в Эмсе, друзья провели остаток дня «в прогулках по этим дивным местам — где людям нечего делать и для этого есть целый день. Здесь, несомненно, можно от души насладиться бездельем». Днем покупали в городе дрезденские фарфоровые фигурки, слушали музыку в курхаусе[102]; вечером поднялись на гору, возвышавшуюся над Эмсом, откуда наблюдали заход солнца. Позже, отправившись на концерт, обнаружили, что в соседнем помещении идет игра в «красное и черное» и рулетку. «Зрелище, интересное для неискушенных, — замечает Чарлз. — Лица игроков почти ничего не выражали, даже когда они проигрывали большие суммы; лишь изредка мелькало какое-то чувство, тем более сильное, что его подавляли. Женщины представляли собой зрелище еще более интересное, а потому и более грустное, чем мужчины: поглощенные игрой, старые и совсем молодые, они казались безвольными существами, загипнотизированными взглядом хищника». Лиддон с болью записывает в дневнике: «Тяжелее всего для меня было видеть среди игроков едва оперившихся юношей и древних стариков, полностью поглощенных игрой», — и, словно подчеркивая контраст между людскими страстями и «равнодушием природы», прибавляет: «Прекрасная безоблачная ночь».
С грустью друзья покидали Эмс, где обоим хотелось побыть подольше. Утром 6 сентября они сели на пароход, идущий вверх по Рейну до Бингена. Чарлз записывает:
«День выдался великолепный, и хотя мы купили места на корме (считающиеся самыми роскошными согласно теории, которую я никогда не мог до конца понять), всё время плавания (4 или 5 часов) я провел на носу, глядя на пейзажи, разворачивавшиеся передо мной по мере того, как мы плыли по реке, петлявшей меж холмов. Конечно, зрелище это было весьма однообразным, чтобы не сказать монотонным: одна за другой вставали передо мной покрытые редкими виноградниками, а то низкорослыми деревьями горы с заостренными вершинами, у подножия которых ютились там и сям деревеньки или лепился к скале замок диковинного вида, чаще всего подсказанного формой самой скалы (парижские лавочники назвали бы эту архитектуру extraordinaire, force[103], однако оторваться от этого зрелища я не мог)».
Начался, по словам Чарлза, «последний отрезок нашего путешествия». Переночевав в Бингене, утром друзья выехали в Париж, куда прибыли около десяти часов вечера и остановились в отеле «Лувр», в комнатах на пятом этаже.
Утром Доджсон отправился в церковь, где капелланом был их соотечественник Арчер Гёрни, служивший ранее викарием в Букингеме, известный как автор нескольких томов стихотворений. Его проповедь показалась Чарлзу «эксцентричной, но весьма интересной». По дороге в церковь он встретил еще одного соотечественника — Джорджа Торли из оксфордского Уэдхем-колледжа — и договорился отправиться с ним днем на прогулку в Булонский лес. Они прошли парком Тюильри и Елисейскими Полями, получив таким образом «неплохое представление о том, какими красотами в виде парков, садов, фонтанов и проч. располагает этот прекрасный город». Чарлз не описывает в дневнике свои впечатления от прогулки по Парижу, а только замечает: «Увидев всё это, я больше не удивляюсь тому, что парижане называют Лондон triste[104]». Интересно, что почти тот же отзыв о мрачности англичан (английском сплине) находим в написанной за несколько лет до того повести Диккенса, в которой рассказчиком выступает француз по рождению, заброшенный судьбой в Англию: «Столкнись он с мистером Сплином на земле Франции, он бы наверняка остолбенел от изумления. Но мистер Сплин на английской почве — это всего лишь одно проявление мрачности национального британского характера. Пресловутый британский сплин — тому причина, британская склонность к самоубийству — следствие…».[105]
Вечером Доджсон и Торли встретились с Лиддоном, проведшим день на Всемирной выставке, пообедали, а затем пошли в церковь мистера Герни.
Но больше всего, конечно, Доджсона интересовала выставка, ведь именно ради нее он и приехал в Париж. В понедельник 9 сентября он провел там весь день, смотрел в основном картины и скульптуры, от которых пришел в восторг:
«Такое большое собрание, в котором почти нет посредственных полотен или скульптур, — редкое для современного искусства наслаждение. […] Французских картин было, разумеется, больше, но они были также (и тут уж не скажешь “разумеется”) и лучше других. Наши художники, видно, прямо-таки старались перещеголять друг друга, посылая второсортные картины. В небольшой коллекции американских картин есть несколько совершенно прелестных».
Последующие дни были «пестрыми» (по собственным словам Чарлза) и полными впечатлений. Он встретил еще двух оксфордцев, Чендлера и Пейджа.
Чарлз снова отправился на выставку, бродил вместе с соотечественниками по городу, выбирал и заказывал фотографии, слушал военную музыку на Елисейских Полях, делал покупки. Он попытался раздобыть бальзам для лечения невралгии тройничного нерва, которой порой страдал, для чего поехал в монастырь Святого Фомы на Рю де Севр (Rue de Sevres), где получил отказ: монахини объяснили, что никому не продают бальзам, а лишь раздают беднякам. Впрочем, на вопрос Чарлза о том, не разрешат ли они оставить что-то для их бедняков, монахини с готовностью ответили согласием, и сделка, завуалированная таким образом, была заключена. Лиддон был занят деловыми переговорами, корреспонденцией, встречами и даже для посещения выставки с трудом выкроил время.
В среду Чарлз поменял отель: «Так как отель “Лувр” слишком велик, чтобы быть уютным, мы с Пейджем осмотрели несколько других, остановившись на “Отеле двух миров”, показавшемся нам лучше других, и сняли там номера. Днем я еще раз отправился на Выставку, а к обеду вернулся в свой новый отель, столовая которого превращается в ресторан, и притом очень хороший». Лиддон остался в «Лувре». Довод, приведенный Кэрроллом для оправдания своего переезда в «Отель двух миров», кажется несколько странным. Некоторые его биографы делают вывод, что отношения между друзьями не выдержали испытания совместным путешествием и неизбежным ежедневным общением. Конечно, расхождения по ряду церковных вопросов могли несколько осложнить их отношения. Мы знаем также, что любовь Кэрролла к театру, а также излишнее (с точки зрения Лиддона) время, потраченное на зарисовки, покупку фотографий и прочее, раздражали его старшего друга, но всё же поостережемся делать поспешные выводы. Друзья возвратились в Англию вместе и впоследствии продолжали встречаться в Оксфорде и Лондоне, о чем свидетельствуют дневниковые записи и Кэрролла, и Лиддона, занявшего пост настоятеля лондонского собора Святого Павла. Когда до Кэрролла дошла весть о том, что 9 сентября 1890 года Лиддона не стало, он записал в дневнике, что узнал о смерти «своего старого доброго друга».
Скорее всего, для переезда в «Отель двух миров» была другая причина. Об этом отеле Чарлз узнал от американки, с которой познакомился в Москве. В респектабельном отеле особенно часто останавливались спириты, привлекаемые его названием. В 1860-х годах там не раз выступала мисс Николь, известный в Европе медиум (в конце 1867 года она вышла замуж и приобрела широкую известность под именем миссис Гаппи). Не исключено, что Чарлз надеялся встретиться с ней. Произошла ли эта встреча, нам неизвестно: ни в дневнике Кэрролла, ни в его письмах нет упоминаний о ней.
«Психические» (сейчас мы называем их парапсихологическими) явления интересовали Кэрролла. Он был одним из основателей английского Общества психических исследований (Psychic Society of Research), куда входили многие известные люди (в частности Артур Конан Дойл). Кэрролл не посещал сеансов столоверчения и прочих популярных в те годы представлений, но и не отвергал возможности существования экстрасенсорики. Один из студентов, которому лектор Доджсон предложил помощь в занятиях, был поражен, увидев на книжных полках в его комнатах «сотни книг» на эту тему. 4 декабря 1882 года Кэрролл написал своему другу Джеймсу Лэнгтону Кларку, что не думает, что эти явления можно полностью объяснить обманом и мистификацией, хотя и не допускает, что бестелесные духи имеют к этому какое-либо отношение.[106] Он серьезно размышлял о ясновидении, в частности о чтении мыслей, которому была специально посвящена одна из публикаций Общества психических исследований, и считал, что собранные обществом свидетельства позволяют предполагать, что «существует некая естественная, но не известная пока сила (force), связанная с электричеством и нервной энергией, при которой один мозг может воздействовать на другой». Эта «сила», писал Кэрролл Кларку, войдет, в конце концов, в число известных естественных сил, а ее законы будут изучены: «Научным скептикам, которые обычно до последней минуты закрывают глаза на любое свидетельство, которое идет дальше материализма, придется принять ее как доказанный факт»[107].
Сам Кэрролл, судя по всему, обладал в какой-то степени парапсихологическими способностями, но, будучи священнослужителем, не находил возможным говорить об этом или пользоваться ими. Однако 6 сентября 1891 года он описал в дневнике событие, произошедшее с ним во время службы в церкви: «Прежде чем объявить прихожанам номер второго гимна, викарий прочитал несколько объявлений. Я же, меж тем, взял свою книгу гимнов и сказал про себя (не знаю почему): “Это будет гимн 416”. Я никогда не слышал этого гимна и, взглянув на него, увидел, что он весьма прозаичен. “Вряд ли викарий его выберет”, — подумал я. Каково же было мое изумление, когда через минуту он объявил: “Гимн 416”!». К сожалению, он никак не комментирует этот эпизод.
Покупка бальзама в монастыре Святого Фомы была заключительным аккордом двухмесячного путешествия по чужим краям. В тот же вечер друзья выехали в Кале, а на следующий день, в субботу 14 сентября, отбыли на пароходе в Дувр. Последняя запись, которой Чарлз завершает свой дневник, поражает — в ней он предстает с совсем неожиданной стороны:
«Плавание было на удивление спокойным, небо безоблачным и ясным; луна сияла во всём своем великолепии, словно стремясь возместить время, потерянное из-за случившегося за четыре часа до того затмения; большую часть путешествия я провел на носу, то болтая с впередсмотрящим, то следя — в этот последний час моего первого путешествия в чужие края — за огнями Дувра, медленно ширившимися на горизонте; казалось, будто наш милый остров раскрывает свои объятия возвращающимся домой детям, пока, наконец, огни не засияли ярко и смело с двух маяков на скале, пока то, что долгое время оставалось лишь мерцающей, словно отражение Млечного Пути, полосой на темной воде, не выступило вперед в виде освещенных домов на берегу, а зыбкая белая линия за ними, поначалу казавшаяся ползущим вдоль горизонта туманом, не превратилась наконец в сером предутреннем сумраке в белые скалы милой Англии».
И непроизвольно вырвавшийся из груди пассаж, для которого понадобилось долгое дыхание, и двукратное повторение эпитета «милый» (милый остров, милая Англия), и взволнованная метафора («будто наш милый остров раскрывает свои объятия возвращающимся домой детям») — всё это не похоже на обычную сдержанность Чарлза. Пожалуй, путешествие наблюдателя нравов и любителя парадоксов было всё же сентиментальным… Во всяком случае, создается впечатление, что этот выплеск был неожиданностью и для самого автора. Но почему на протяжении всей последующей жизни он больше ни разу не покинул свой «милый остров»? Ведь в приведенном дневниковом отрывке он говорит о своем первом путешествии, следовательно, не исключает возможности других поездок. Впрочем, путешествия тем и хороши, что нередко заставляют взглянуть на себя и свою жизнь со стороны, а порой и сделать неожиданные открытия.
Осталось ли путешествие в Россию в памяти Кэрролла? Что он думал о нем? Обычно исследователи отвечают на этот вопрос решительно и однозначно: мол, он никогда не вспоминал об этой поездке и Россия ничего не значила для него. Однако существует его собственное признание о том впечатлении, которое произвела на него Россия и в особенности Москва. Когда спустя 23 года Мод Бланден, одна из его юных подружек, к тому времени выросшая, собралась вместе со своими родными поехать в Россию, он послал ей письмо, в котором просил записать для него русские детские имена — и ностальгически прибавил: «Когда-то я знал русский алфавит довольно хорошо, но это было тогда, когда я поехал в Россию в 1867 году, и теперь я начинаю его забывать… В целом, я думаю, Москва была самым замечательным из того, что я когда-либо видел».
Зачем он просил прислать ему русские детские имена? Неужели хотел что-то написать? Это так и остается неизвестным.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.