Рождение венеры
Рождение венеры
Зал восторга. Гастроли Югославского кордебалета. Семен же вспомнил свою «Венеру». Эх, сбежать в мастерскую, разбавить краски… косился на Ольгу, та покраснела. Чувствовала – поступки ее уже ощущали уздечку. Куда б ни позвал – как привокзальная шлюха…..
И позже, когда вышли из театра эти чувства не оставляли.
Ольга прощалась с ним (в метро и другой раз – на платформе электрички). Но выходило – провожает до дачи.
Весь этот необычный день для Ольги вытянулся в улицу с незаметным поворотом. И непременно, раньше или позже, за поворотом должна быть калитка и прощальные слова.
– У тебя мало времени на последнюю электричку.
Через несколько шагов оглянулся. Хотелось увидеть белую кофту с нежными тенями.
А ночь теплая, как под одеялом.
И тогда он вернулся. Дойдя до дома Ольги, залег. Лежа в кустарнике слышал, как где-то вдалеке пронеслась электричка.
Затылок его опирался на скрещенные руки. Там, за окном обозначился силует в ярком халате, как на японских картинках; он подкрался и стукнул в стекло, толкнул слегка – окно скрипнуло, открылось. Они смотрели друг на друга.
– Это я.
Подпрыгнул и стал коленом на подоконник, и соскочил бесшумно.
Он легко притянул ее и почувствовал запах вымытого тела. И опустил руку сначала на отворот халата.
– Не нужно.
– Почему?
– Нельзя.
– Но почему?
– Отойди. Прошу тебя.
– Ну, успокойся. Не дрожи. Не дрожи так.
Он попятился.
Постелила ему на раскладушке. Как будто они лежали в одном чемодане, но не рядом, а через перегородку.
На следующей неделе он привел ее в свою мастерскую: бетонная нора у Никитских ворот, заваленная рулонами бумаги и холстами. Окно слепое – напротив дом бельмом торчал. На подоконнике проигрыватель, заляпанный красками, и кипа пластинок: Бах, Моцарт… Он не показывал картины, она не настаивала. Они не могли оторваться друг от друга.
– Здесь нет лампы.
– Нет света?
– Однажды люстра упала на меня. Я боюсь, картины сгорят.
В следующее воскресенье она привезла Семену яблочный пирог и цветы для себя. Комната тонула в дыму и многоголосье.
– Привет.
– Ольга, это мои друзья.
Ее подбористый зад, крутящийся под платьем, пружинил при шаге: вверх-вниз. Точно резиновый. Спереди ее тоже не обидели. Подчеркивать ничего не требовалось. Будь у любого из них такая подружка, взялся бы за «Рождение Венеры».
– Скопище пьянчуг, – думала Ольга. – Но как блаженно они улыбаются. Здесь для них рай, если они привыкли к беспорядку, запахам свежего полотна и краски. Они ощущали себя центром мироздания.
В этот вечер все гурьбой завалились в «Закусочную», что в подвале у Никитских ворот. Днем нет лучше убежища от жары, но и вечером можно ловить кайф, если пить вино и нет других посетителей.
… Потом пролились дожди и красным листом лег октябрь.
На веселый многолюдный Симхат-Тора собралась Горка евреев. Мельницей переламывала обыденность в праздник. Симхат-Тора это когда танцуют люди и звезды. А горка – что поднятые к небу руки.
– Ша-алом!
– Ц-гут ентефер!
– Хаг самеах!
Парень с ковбойской шляпой растягивал меха гармошки. Музыка на лицах и еще – неравнодушие к миру. Маленькая Ида Нудель предсказывала:
– Там Яффа похож на Таллин… улочки – переулочки… десятки маленьких художественных галерей… открываются по вечерам. Кофе, музыка, интуристы… А художники продают свои полотна.
И он представил: что-то вроде Ялты… свои картины, вино в бокале….
Ольга работала в Доме книги.
Стоя за прилавком, глядя, как Семен проталкивается к ней, Ольга думала: я, быть может, еще пожалею, что связалась с ним.
Он напирал плечом, продвигался к прилавку. Оставалось пять минут до закрытия магазина, а книжники, сбившись в кучу, не расходились. Да и мудрено ли уйти от антикварных томиков Брокгауза или Петербургского Маркса.
– Заверни-ка мне обещанное, – в голосе его звучали колокольчики (она обещала стихи Хлебникова).
– Какой-то маньяк в Москве убивает женщин в красном.
– В Москве на красной почве чокнутся немудрено.
– Шестнадцать жертв, – сказала Ольга. – Нам показывали фото. Блондин. Тысячи милиционеров его ловят.
– А мы его будем ловить в «Жигулях».
В свете, что лился с потолка, Ольгу можно спутать со школьницей. Они все еще мало знали друг о друге. Только однажды она без любопытства заметила, что по субботам он всегда уходит на Горку к друзьям.
Ей пришло в голову, что он связан с теми, кто стремился уехать в Израиль. Но он ни разу не говорил «о своем субботнем клубе», а она боялась таких разговоров. С неделю она такие разговоры ненавидела. Неделю назад она обнаружила, что забеременела.
Знакомая официантка поставила две кружки и тарелочку с креветками. И тут Ольга сказала ему, что беременна. Держала его руку, как будто наручники одела. Теперь он сообразил, что ждал от нее этих слов. Сейчас скажет: «Женись». Но она молчала. Она словно падала с неба; с неба недописанного полотна. Там, на холсте нужно выписать высокое небо, солнечное. Краски были. Счастья не хватило.
Он осторожно сбросил ее руку и взял кружку с пивом. Она увидела, как в нем просыпается чужой: он смотрел на белые кружева пены. И тогда она сказала:
– Знаешь, никогда у меня ничего не получалось и вот…
Длинные пальцы распластались. Любящие и беззащитные.
И где-то у него мелькнуло «Действительно, почему?»
– Получу вызов и улечу.
– Почему?
– Потому что картины хотят воздуха. Они живые.
– А наш маленький? И он живой.
– Маленький?
– Мало того, что безотцовский, так еще от сбежавшего, – она вдруг улыбнулась. – Хотела бы я видеть сейчас лицо папы.
Но она как будто не слышала собственного голоса, не вкладывая в слова никакого смысла. Все же было бессмысленно теперь.
– Теперь все, – спокойной подумала она. – Кончено. – Как будто последний всплеск умирающего лета.
– Я знаю русских, что уезжают с мужьями в Израиль, – сказал он.
Но, наверное, она к этому времени оглохла. Не слышала он его, это точно. Она поднялась и вышла и пошла из зала. Он взял кружку и немного отпил. Кого больше жалеть: ее, себя или того, кто еще не родился? Какая проклятая жизнь.
Он снова поставил недописанный холст у окна и писал небо, усыпанное розами. Когда от голода стягивало живот, облизывал водопроводный кран и не отрывался, пока не чувствовал прохладу и тяжесть. Тогда возвращался к окну, зажимая тремя пальцами кисть, рука с мольбертом на отлете.
Мир устроен просто и здорово: плодитесь и размножайтесь, и для чуда нужно одно – любить. Есть ли существа красивее этих двоих – обнявшись парят под солнцем. Еще чуть-чуть и свершится: родится Венера.
Он задыхался от усталости, когда снимал (по сотне раз в день) мазки, наносил новые и видел, как они не успев высохнуть, становились мертвыми и он снимал их и насаждал новые.
Потом пришел день, когда почтальон принесла продолговатый конверт с вызовом из Израиля. Вызов Семену Маринбергу. Сыну неудачника, непризнанному художнику, обожающему цвет и линии. Уж не сошел ли он с ума?
Иногда Ольга так об этом и думала. Но как же не смешно, совсем не смешно у них получилось. Она вышла из больницы и врач предупредил: повторный аборт лишит ее материнства.
Она ждала звонка два месяца.
– Привет.
Ольга что-то из себя выдавила.
– Ничего не слышно. Это я, Семен.
Она сказала:
– Подожди. Я заверну книгу покупателю.
Потом она вернулась и сказала:
– Алло!
– Увидимся?
– Хорошо.
– Прекрасно.
Они встретились и как ни в чем ни бывало пошли к метро.
Проспект залит неоновым светом. Они пробирались сквозь толпу. Ее волосы раздувал ветер, они поблескивали.
Семен ощутил счастливую музыку желания, как-будто все сейчас в первый раз.
Самый нелепый ресторан в Москве – это «Седьмое небо» на Останкинской башне. А все же ломится публика и сюда. Как-никак чудо ХХ века… вращается.
Они смотрели друг на друга и каждый думал, что обречен быть один с другим, как бы долго, томительно медленно и мучительно не протекала эта связь.
Музыка вытесняла грусть. Но музыка доходила до Ольги, как доходит зловещее бормотанье. Другое дело Семен. Он любил слушать музыку, воображал будто испытывает душевное потрясение.
– Как ты живешь?
– Ничего.
– Что нового?
– Ничего.
– Когда тебе дадут разрешение?
– Не знаю.
– Тебя это перестало интересовать?
Официантка принесла бутылку вина и холодную закуску.
– Как твоя живопись?
– Я не могу писать в плохую погоду.
– Кто же виноват? Опять погода?
Губы у Ольги дрожали. Ее вид вызывал у Семена злость. Как она внезапно побледнела.
Через голову Ольги Семен смотрел на черные стекла, где игрушечно горели огни города. Повторить все сначала, вернуть ее – это безумие. Но разве в безумном мире не величайшая глупость оставаться рассудительным?
Не доезжая на такси до ее дома, они вышли из машины. Постукивали каблучки ее по морозному, очищенному от снега асфальту. Они прошли между грузовиками, будто мимо замороженных мамонтов.
Она вздохнула и прислонилась к стене, и запоздалые слезы подступили. Он рассматривал комочки снега.
– Постоим?
– Я не ухожу.
– Ты жестокий человек.
– Я тебя не соблазнял.
– И никогда не любил.
– Неправда.
– Но в Израиль ты улетишь.
– Да.
– Ну, а мне что по-твоему делать? Перечеркнуть все и забыть?
– Не знаю.
– Ты думаешь, это возможно?
– Бывает.
Он напишет Рембранта и себя, униженного, – Червь раздавленный. «Накаркаю такую судьбу. Будь я проклят.»
Когда глаза устали различать оттенки холста, кидался с головой под кран, а потом, растянувшись на полу, хватал телефон и звонил Ольге, и долго и бестолково жаловался.
Однажды, в десятом часу вечера в прихожей позвонили. Семен открыл дверь, вошли мороз и Ольга (шесть других комнат принадлежали шести другим семьям в этой классической коммунальной квартире образца 1974 года).
– Это я.
– Вот хорошо. Здравствуй.
– Привет.
Она спала с ним в холодной мастерской, ей снилось, будто она в сказке, где наперед ответ печалит: пойдешь направо – конь падет, налево – сам сгинешь… Кто может победить в их споре?
Им суждено расстаться. И вот именно поэтому они так цеплялись один за другого.
И снова он писал картину о влюбленных, а Ольга снова забеременела.
Когда она призналась Семену, он сказал:
– Видно такая судьба. Куда денешься?
– Тебя убьют на войне, и что я буду делать в чужой стране? Я там буду чужой и мы умрем с ребенком, потому что я ничего не умею.
– Женщине нужно любить. Больше ей ничего не нужно.
– Не тебе это говорить.
Они сидели на деревянной кушетке и лунная тень от оконной рамы падала на картину «Рождение Венеры».
Никому не нужен ее ребенок. И жаловаться бессмысленно. В этом мире у тебя либо все, либо ничего. И никто не способен понять, как тяжела ноша другого.
– Поедем к моей маме, – сказал Семен.
Она посмотрела на него пытливо, а он счел молчание за обнадеживающий признак.
Снег с дождем падали на подоконники, птицами прыгали по жести, когтями по жести.
Его мать и Ольга сразу нашли общий язык.
– Она порядочная, – сказала мама Семену.
– А все равно забеременела….
– А ты разве не виноват?
Он пожал плечами.
– Вы живете, считай, что семейной жизнью.
– Я на ней не женат.
– Но вы живете вместе. Это почти то же самое.
– Я уеду в Израиль, а она хочет остаться здесь.
– Она в тебя влюблена.
Он молчал.
– Ты ее бросишь и уже никогда не найдешь ни ее, ни своего ребенка.
Затяжная недоразвитая весна затопила среднеруссье водой и холодом до самого сентября. Художник Оскар Рабин и коллекционер Глейзер пригласили его учавствовать в выставке.
16 сентября. 10 утра. Профсоюзная улица. Восемнадцать художников расставили на поляне свои картины. В одиннадцать бульдозеры и брандспойты месили глину с картинами.
– Через две недели устроим новую выставку, – рыдали художники, вылезая из-под гусениц.
Пчелиная осень измазала медом и золотом Измайловский парк.
За Оленьими прудами зеленели поля, очерченные лесом.
На траве влюбленные пили, целовались, смеялись солнцу.
Художники стояли в длинном ряду, как крестьяне в базарный день.
На траве картины Всеволода Ждана. «Посвящение Пастернаку», «Сумерки» и «Сельское кладбище».
– Поднимите вверх!
Черный мотоцикл упал. Но парень в кожаной куртке успел вытащить его из под ног. Он стоял бледный, в запыленных сапогах с серыми от пыли губами.
Это Ждан.
Ольга искала Семена.
Толпа вокруг гнезда с яйцом. Миша Рошаль, Гена Донской, Витя Скерсис. «Высиживайте яйца». В ногах Рошаля закупоренная затычкой винная бутылка, Гена Донской аппетитно закусывал бутерброд с ветчиной. Ветчина таяла на солнце.
– Что вы высиживаете?
– Каждый. Что хочет.
– Интересно быть экспонатом?
– О-о, – смеется Скерсис, – это зависит от того, интересная ли публика.
Но больше всего ротозеев у хиппового знамени «Мир без границ». Авторы (группа «Волосы») сидели на траве и штопали свои джинсы. Худые, длинноволосые.
«Бар-мицва» Рубашкина, мужчины в талесах, но ближе всех стоит перед Торой тринадцатилетний Шмуэль….
Как хорошо здесь! Ах, как хорошо, что Ольга здесь. Все к лучшему. Он останется при ней. Останется… с тоски повесится… Купит люстру и сожжет картины, когда она будет спать с ребеночком…
По кругу метался вчерашний гулаговец Фима в зеленой вельветке и черной ермолке.
– Господа! Не напирайте! Вы же сами себя обкрадываете. Назад! Назад!
– Как вас зовут? – кричали из толпы.
– Фима.
– Слушай, Фима, а где здесь Яков? Сплошное уродство.
– А вы думали! Страдания, борьба красивы? Идите в Манеж, к академикам, у них все красиво.
– Фима, что я уже не имею права высказаться?
– Алло, в вельветовых штанах! А вы сами художник?
– Где учился Мальберт?
– Ма-рин-берг! – Ефиму жарко. Он устал бегать по кругу. – Семен! Иди, они без тебя не могут.
Он кричал парню в ситцевой полосатой рубашке, злому от жары и гвалта. С ним стояла женщина. За всю жизнь не было у нее такого праздника, как впрочем и у ее сына.
– Мама, у меня уже живот болит объяснять им.
– На, возьми яблоко.
Так, кусая яблоко, он и вошел в круг. Мокрые курчавые волосы падали на лоб.
– Объясните крайнюю картину!
– Это «Рождение Венеры». Теме Боттичелли я придал плотский смысл. Двое возлюбленных парят надо городом, обыденностью и злом. Сама же Венера – вот она. Она не в раковине, как у Боттичелли. Моя Венера – девочка, умывающаяся в тазике. Пожалуйста, в нижнем углу.
Инкорр – японец с репортерской лихостью продрался к полотнам, присел на корточки и телеобъектив направил снизу вверх.
– «Автопортрет с Рембрандтом», – Семен выпятил губы и мясистое лицо стало насмешливым. – Рембрандт, он как луна надо мной. Он с большим бокалом светлого вина. Я ему, как Богу, дал вино. Там золотой цвет, сапфировый. А это я. Я голый, с содранной шкурой, опрокинутый на стол.
Семен исподлобья уставился на инкорра.
– Я хочу сделать заявление.
– Оккэй.
– Сегодня истекает срок моей визы, но я без картин не уеду.
– У вас много покупателей?
– Я не продал ни одной картины. Я нищий. Если у меня отберут визу, я устрою персональную выставку на любой помойке Москвы. Так и запишите: на любой помойке.
– Вы религиозны?
– Нет.
– А вы знаете, как отнесутся к вашим картинам в Израиле?
– Я художник и думаю только о своей живописи.
Ольга родила девочку, и мать Семена привезла их к себе в Медведково.
Вот когда Семен упал в ноги к матери – спрячь Ольгу, пока не улечу.
Маленькая Ида Нудель дала ему на дорогу тысячу рублей.
На проводах родня желала счастья Семену. Ничего не желали ему Ольга и новорожденная, потому что одна себя не помнила, а другая – еще себя не знала. Ах до чего сладко убегать. Это как в сне! Начать все сначала. И еле сдерживая себя, чтобы не заорать на все Медведково, Семен выпил залпом стакан ледяной воды.
В аэропорту Лод журналисты фотографировали недавнего участника Измайловской выставки. «Инженер-геолог-художник» – так озаглавила интервью «Наша страна».
Жара слизала похмелье с оле-хадаш адон Маринберга.
– Дайте мне холст и краски. И я превращу дохлые улицы Беер-Шевы в Лувр.
Министр культуры поднял взгляд с синими наручниками на глазах и каторжно улыбнулся. – Мы можем вам дать чистую бумагу и цветные карандаши.
«Меня обманули. Я в западне! Здесь кроме скорпионов и солдат с автоматами нет ничего. Чтоб эта Ида сдохла там на своей проклятой Горке!» – написал он в Россию.
И вот уже мама Семена на Горке.
– Где Ида? Ида-а! Чтоб ты сдохла!
Старуху принимали за сумасшедшую и щадили.
А между тем, новорожденная росла, набирала вес и когда ей давали бутылочку с соской, улыбалась, отталкивалась ножками от неба.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.