«Поток воли, труда и творчества»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Поток воли, труда и творчества»

Под этим же «страхом ответственности» работала с Альтфатером и Лариса Рейснер. За ее подписью хранится множество документов в Центральном государственном архиве Военно-морского флота. Она решала вопросы организации снабжения, минирования, траления, борьбы с бесхозяйственностью. Кроме того, в ее компетенции были вопросы личного состава флота, комплектования, учета. Ларисе приходится много ездить в командировки в Петроград, Нижний Новгород, постоянно оказывать помощь разным людям, не только сотрудникам и их семьям. Кто-то погибает в тифу, кто-то неизвестно за что арестован, кому-то нужен перевод на другую должность. В архиве Ларисы Рейснер сохранилось много писем с благодарностью.

«…Зная Вашу отзывчивость, я убедительно прошу Вашего содействия и помощи…» (Э. И. Андерсон). «Обращаюсь к Вам с просьбой – если возможно, посодействовать молодому товарищу матросу Илье Мусихину. Его судьба связана с судьбой молодой девушки, его невесты…» (3. А. Венгерова).

«Нет ли у Вас знакомых в комиссариате по Продовольствию. Это помогло бы мне накормить моих голодающих преподавателей… Искренне уважающий Вас, Виноградов А. Т.». Кто-то просит освободить его от должности командира миноносца, поскольку привести его в порядок невозможно: «Это значит войти в тесное сношение с Петроградским и Кронштадтскими портами, со всеми мошенниками, которые там сидят, окунуться в грязь по самые уши, разменяться на самую мелкую монету».

В эту грязь Лариса погружалась постоянно. 29 января 1919 года из Нижнего Новгорода приходит телеграмма:

«Когенмору Рейснер. Срочно. Москва. Воздвиженка, 9. Серпухов. Реввоенсовету. Аралову. Предреввоенсовет Троцкому.

Заведующим Политическим Отделом Штаба Волжской флотилии Филатовым ведется из шкурных интересов открытая систематическая агитация среди команды штаба и служащих против командного состава флотилии, против ходящих из бывших офицеров, также на технических специалистов. Особенно усиленная и злостная травля ведется на начальника штаба Варваци, которого постоянно публично называют белогвардейцем черной сотни и равно всех его сотрудников коммунистов, которые поддерживают командный состав. Вместе с Филатовым работают члены районного комитета коммунистов флотилии, например: Стасев, члены следственной морской комиссии Петров, Ларионов и служащие их. Штаб находится под угрозой открытого выступления моряков вследствии зловредной агитации, распространившейся на флотилию и порт. Наблюдается не исполнение приказов ответственных представителей штаба и небрежное отношение к службе, ибо агитаторы вмешиваются в распоряжения начальства. Филатов поступает совершенно автономно: ездил самовольно в отпуск и неизвестную командировку, требует прогонные, поступают точно так же и члены следственной комиссии. Сил для прекращения и обуздания подобного явления не имеется. Благоволите ответить распоряжением. Заместитель Политкома секретарь штаба Сафронов».

На следующий день 30 января Альтфатер вместе с Рейснер выехали в Нижний Новгород. Через две недели туда же выехал Михаил Андреевич Рейснер как юрист, знающий советское законодательство. Лариса, телеграфируя о его приезде, пишет: «О приговоре В. Ч. К. мною будет сообщено в Серпухове. Когенмор. Рейснер».

Об одном из подобных дел Ларисе удалось опубликовать очерк в «Известиях» 18 декабря 1918 года. Назывался он так: «В Петроградской чрезвычайке (Веселая история)».

На следующий день по докладу Ф. Э. Дзержинского бюро ЦК РКП(б) запрещает в печати критику ВЧК. Поскольку очерк никогда более не перепечатывался, приведем его здесь полностью.

«В Петроградской чрезвычайке

(Веселая история)

В Чрезвычайную Комиссию я поехала по поручению Морской Коллегии, предлагавшей взять на поруки семерых моряков, арестованных и заключенных в тюрьму без достаточных оснований еще три месяца тому назад.

Помещение Петроградской Ч. К. извилисто и грязно, как домик улитки, и особенно внизу в общей комнате просителей сохранился тот гнусный запах, которым издавна славятся российские присутственные места: смесь мокрого валяного сапога с жженой сургучной печатью и еще чего-то, неудобопроизносимого.

Чин, сидящий у входных дверей, даже не взглянул, а как-то неуловимо прицелился на мою шубу (котиковую, реквизированную в Казани вместо старой), на мое лицо с виновато-интеллигентским выражением и на того подстрекательного и веселого беса, который меня всюду сопровождает после 4-х месяцев вольной и трудной жизни на фронте.

Мы, т. е. я и чин, помолчали некоторое время. Он был как неприступная скала – я задавлена величием его деревянных усов, деревянного лица и какой-то деревянной пустоты, похожей на страх, которую распространял этот человек, похожий на дупло. И, однако, голос, выходивший из этого дупла, оказался тонким, скрипучим и сухим, я едва расслышала шепелявые слова.

– Неприсутственный день.

– Я знаю, что неприсутственный, но у меня очень спешное дело и, если случайно есть кто-нибудь из членов комиссии, быть может, вы позволите переговорить или доложите, что я пришла по поручению Р. (Я назвала фамилию одного из членов Реввоенсовета Республики.)

– Неприсутственный день.

– Вы это уже говорили. Примите, пожалуйста, мои бумаги и дайте расписку в их получении.

Чин мельком взглянул на мою бумагу, вернее на то ее место, где должен быть №, и не найдя оного, проскрипел следующее:

– Ваша бумажка без №, никакой расписки не дам.

– Позвольте, есть число и подпись.

– Не дам…

Я с удовольствием припомнила, как за подобное канцелярское выматывание души из живого человека расправляются матросики где-нибудь в Нижнем, но своих мыслей вслух не выразила. Мы продолжали.

– Быть может, вы дадите мне № телефона кого-нибудь из членов Ч. К., я из дому с ними сговорюсь.

– Я вам не справочное бюро. Это был апофеоз.

Даже часовой со своей винтовкой казался поражен столь удачным оборотом и любовно сплюнул.

Надо сознаться, мой коммунистический бес был вне себя. Я намекнула чину, уже без всякой любезности, что это не порядки, а издевательство, самое возмутительное и глупое.

Тут человек-дупло впервые взглянул прямо мне в глаза, положил перо и невозмутимо продолжал:

– Вот поговорите еще немного, и я вас посажу в карцер, вам, видно, очень хочется переночевать в холодной?

Нельзя было отступать перед наглостью маленького и страшного хама. Я просила меня арестовать во что бы то ни стало, я требовала этого ареста.

Чин все также спокойно встал и, улыбаясь, боком, не глядя ни на кого, потащил меня за собой в недра Ч. К. Шли мы очень длинными какими-то коридорами, лестницами и чуланами. Поскрипывал паркет и старые градоначальничьи шкапы, тусклая лампа едва освещала голые стены, обклеенные прокламациями, воззваниями и эмблемами рабочей Республики.

Наконец дверь, и на ней надпись «комендант». В накуренной, но обширной комнате человек 10 бравых галифе с пистолетами, голенищами и всяческими перевязями. Комендант из числа тех воинствующих товарищей, коих солдаты на фронте зовут «трепло» или «штабная макарона», не пожелал меня выслушать. Чин всецело завладел его вниманием и изобразил дело так, что я недовольна существующими порядками и, значит, хотела бы восстановить старые порядки, которые мне близки и дороги. В воздухе пахло 102 статьей, и эта наглая ложь, возводимая прямо в глаза, без всякого стыда и страха, лишила меня последнего самообладания. И я сказала коменданту, что считаю позором и преступлением по службе все эти формальные придирки. Неприсутственный день! И это говорится во время революции, все дни которой драгоценны и невозвратимы. В учреждении, располагающем жизнью и смертью сотен людей, нет даже постоянного дежурства. А если бы я привезла помилование и оправдание какому-нибудь смертнику? Вы бы расстреляли его сегодня ночью, а разбор бумаг отложили бы до присутственного дня. Стыд, стыд и стыд! Краснею за вас и ваш застенок.

От изумления и злобы вся комендантская приросла к полу и никто не помешал мне выйти за дверь. Но едва сделала я по коридору несколько шагов, вся компания потащила меня в карцер. Это низкое длинное помещение, плохо освещенное, вонючее и грязное. По стенам нары, а у стола посередине человек 10 арестантов: немытых, опухших и ко всему равнодушных. Только одна маленькая уличная фея, голодная и ощипанная, не потеряла и здесь полуобезьяньей, полуженственной грации: перед обломком зеркала, странно, нетрезво улыбаясь, оживляла она краской свои затоптанные губы. Старик, вероятно, спекулянт, отстегнув от рубахи грязный воротничок, на доске стола производил вычисления несуществующих сумм: его мечты порхали в светлой, торопливо живущей конторе, щелкали счетами и улыбались головами бесчисленных механических барышень-машинисток.

Через час пришел случайно узнавший о моем аресте член Ч. К.

Начались извинения, разносы и обещания, причем больше всех суетился и искал виновника посадивший меня на хлеб и воду комендант.

Мораль этого рассказа? О, никакой морали! Вернее, она еще впереди.

Дело в том, что через неделю и по тому же делу я снова посетила Гороховую, 2. И что же? Чин сидел на прежнем месте, и ежеминутно от него выходили женщины с красными пятнами на скулах, обезображенные слезами и бессильным гневом. В руках их виднелись раскрытые свертки, отвергнутые, брошенные назад чуть ли не в лицо крохи хлеба и белья, собранные так тщательно и безнадежно.

Как он разговаривал, это «дупло»! Целая своеобразная система, причем он ухитрялся никому не дать точной справки и неутомимо и невозмутимо всем и во всем отказывал. «Свиданье в тюрьме? Нельзя!» «Передать белье? Нельзя!» «Жив или расстрелян? Нельзя!» «Когда будет суд? Нельзя!»

Меня мой чин узнал еще издали и заметно оживился.

– А, это опять вы пришли! Напрасно, сударыня. Никуда я вас не пущу.

И не пустил.

Лариса Рейснер».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.