Поэт и быт
Поэт и быт
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Ф. Булгакову. Париж, 2 января 1926 г.:
Быт, это непреображенная вещественность. До этой формулы, наконец, добралась, ненависть довела Но как же поэт, преображающий все?.. Нет, не все, — только то, что любит. А любит — не все. Так, дневная суета, например, которую ненавижу, для меня — быт. Для другого — поэзия. И ходьба куда-нибудь на край света (который обожаю!), под дождем (который обожаю!) для меня поэзия. Для другого — быт. Быта самого по себе нет. Он возникает только с нашей ненавистью. Итак, вещественность, которую ненавидишь, — быт. Быт: ненавидимая видимость [9; 9–10].
Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма М. С. Булгаковой. 1968 г.:
Мама не любила хозяйства, так как оно прожорливо — пожирает время, не оставляя ничего взамен, ничего существенного, тем более — вечного: еда съедается и требуется новая; чистая посуда вновь требует мытья; белье — стирки, чулки — штопки и т. д. Но умела делать мама все необходимое, и это необходимое делала, всегда преодолевая внутреннее сопротивление этой трате времени. Она топила наши po?le-godin[18], готовила еду (примус — вечный спутник наших поездок), стирала. <…>
В одном из стихотворений цикла «Стол» мама говорит о том, что «счетом ложек Создателю — не воздашь», и таково было ее глубокое внутреннее отношение к быту — библейское отношение! Ибо в Евангельской притче говорится о том, что талант в землю зарывать нельзя. И она всегда знала, что с нее Создатель спросит не «счет ложек», а главное: что она сделала с ей данным, с ей заданным. А к заданному тот же Создатель навесил нищету, трудный быт и вообще всегда трудную долю: замужней женщины, матери [5; 174–175].
Эмилий Львович Миндлин:
Вероятно, царица (если б своенравность судьбы заставила царицу стирать) стирала бы, как она, не наклоняясь над тазом с въедчивой мыльной пеной и ни в малость не унижаясь нецарским трудом. Она оставалась равной себе — и выше всякой возможности унижения. Она не стирала — рубашка сама простирывалась в мыльной теплой воде, а Цветаева только присутствовала. Не по-женски она пришивала пуговицы и не по-женски вдевала в игольное ушко драгоценную в бедное время нитку. Ей надобно было только повелеть послушной иголке с ниткой, чтоб иголка не баловала, чтоб шила себе, как сказано, задано, велено ей Мариной.
Так же и оладьи на сковородке — сами собой пеклись, а она только присутствовала, надзирала, чтобы они сами собой пеклись [1:115].
Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:
В быту — абсолютная неустроенность и неуменье одолеть «быт» выражалась в неописуемом хаосе комнат, в которых жила. (Только тетради и стол были священны.) Но эта неустроенность и грязь (при моих поездках к ним) как-то совершенно нас не касались. Мы общались «в другом плане» — полноценно и для меня так интересно.
Мне даже казалось нелепым и несправедливым, что Марина должна была все же что-то готовить и мыть. (Были и комичные случаи несъедобности того, что приготовила.) [1; 288]
Вадим Леонидович Андреев:
Страстность матери, забота о хлебе насущном (не для себя, конечно, но для детей) приковывали ее к плите — почти целые дни проводила она на кухне, всегда в аккуратном переднике, и здесь же, на кухне, поджаривая котлеты и варя кашу, М. И. читала стихи. В эти минуты все окружающие ее предметы бывали для нее остро враждебны: плита, обжигающая ее, сковорода, с ее чадом и шипеньем, — она сражалась с ними. Иногда, устав от безнадежности этой борьбы, она искала отдыха в юморе, в игре [3:172–173].
Зинаида Алексеевна Шаховская:
Вижу Марину Цветаеву в ее нищенской квартире в предместье Парижа, Ванв. Стоим на кухне. Марина Цветаева почему-то варит яйца в маленькой кастрюльке и говорит мне о Райнер Марии Рильке. Я, зачарованно, слушая неповторимый ритм и неповторимое содержание ее речи, но вот ничего не помню о Рильке. Помню только лицо Марины Цветаевой и эти самые высоты, на которые она меня влекла с такой неудержимой силой, не зная, что следовать за ней я не могла. И обыденность, конечно, сразу отомстила за презренье к ней: вода в кастрюлечке выкипела до дна, яйца не сварились, а спеклись и лопнули, алюминий же прогорел… [1; 425]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Медон, 12 декабря 1927 г.:
…Скоро Рождество. Я, по правде сказать, так загнана жизнью, что ничего не чувствую. У меня — за годы и годы (1917–1927 гг.) — отупел не ум, а душа. Удивительное наблюдение: именно на чувства нужно время, а не на мысль. Мысль — молния, чувство — луч самой дальней звезды. Чувству нужен досуг, оно не живет под страхом. Простой пример: обваливая 11/2 кило мелких рыб в муке, я могу думать, но чувствовать — нет: запах мешает! Запах мешает, клейкие руки мешают, брызжущее масло мешает, рыба мешает: каждая в отдельности и все 11/2 кило вместе. Чувство, очевидно, более требовательно, чем мысль. Либо всё, либо ничего. Я своему не могу дать ничего: ни времени, ни тишины, ни уединения: я всегда на людях: с 7 ч. утра до 10 ч. вечера, а к 10-ти ч. так устаю, что — какое чувствовать! Чувство требует силы. Нет, просто сажусь за штопку вещей: Муриных, С. Я., Алиных, своих — 11 ч., 12 ч., 1 ч. — С. Я. приезжает с последним поездом, короткая беседа — и спать, т. е. лежать с книгой до 2 ч., 2 1/2 ч. — хорошие книги, но я бы еще лучше писала, если бы —
Виновата (виновных нет) м. б. и я сама: меня кроме природы, т. е. души, и души, т. е. природы — ничто не трогает, ни общественность, ни техника, ни — ни — Поэтому никуда не езжу: ску-учно! Профессор читает, а я считаю: минуты до конца. — К чему? [8; 362]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Р. Н. Ломоносовой. Париж, 4 декабря 1930 г.:
У нас первые морозные дни, совпавшие с первыми рождественскими витринами. Нынче я целый день провела в Париже, в погоне — угадайте за чем? — частью центрального отопления, а именно ручки для протрясания пепла, без которой надо ежечасно печь выгребать руками, что я уже и делаю целый месяц. Ручка эта, оказывается, называется ключом (хотя ничего не открывает), а ключа этого нигде нету. Вот я и пропутешествовала из одного «Grand magasin» в другой, с тем же припевом [9; 325–326].
Вера Леонидовна Андреева:
Много раз я встречала Марину Ивановну с базарной сумкой, погруженную в невеселые хозяйственные заботы, прикидывающую в уме, не дешевле ли будет купить на рынке вместо второсортного мяса вот эту, давно уснувшую сельдь? Она всматривалась в тусклые рыбьи глаза, заглядывала под темные жабры, — не особенно свежей была эта рыба, прогорклый чад от жаренья которой наполнял тошнотворным запахом жилище парижской бедноты. Вообще, Марина Ивановна учила меня выбирать свежую селедку по ряду признаков: жабры должны быть красные, глаза рыбы белые, спинка у головы должна пружинить при нажатии на нее пальцем. Часто Марина Ивановна покупала маленькие ракушки-мидии, которые были очень дешевые [1; 367].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Медон, 31 августа 1931 г.:
Всё поэту во благо, даже однообразие (монастырь), все кроме перегруженности бытом, забивающим голову и душу. Быт мне мозги отшиб! Живу жизнью любой медонской или вшенорской хозяйки, никакого различия, должна всё что должна она и ничего не смею чего не смеет она — и многого не имею, что имеет она — и многого не умею. В тех же обстоятельствах (а есть ли вообще те же обстоятельства??) другая (т. е. не я, — и уже всё другое) была бы счастлива, т. е. — и обстоятельства были бы другие. Если утром ничего не надо (и главное не хочется) делать, кроме как убирать и готовить — можно быть, убирая и готовя, счастливой — как за всяким делом. Но несделанное свое (брошенные стихи, неотвеченное письмо) меня грызут и отравляют всё. — Иногда не пишу неделями (NB! хочется — всегда), просто не сажусь… [8; 395]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 28 апреля 1934 г.:
Но главное, Вера, дом. Войдите в положение: С. Я. человек не домашний, он в даме ничего не понимает, подметет середину комнаты и, загородясь от всего мира спиной, читает или пишет, а еще чаще — подставляя эту спину ливням, гоняет до изнеможения по Парижу.
Аля отсутствует с 8 1/2 ч. утра до 10 ч. вечера.
На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне — едельная (Мурино слово) кухня, п. ч. придя — захотят есть. На мне весь Мур: проводы и приводы, прогулки, штопка, мывка. И, главное, я никогда никуда не могу уйти, после такого ужасного рабочего дня — никогда никуда, либо сговариваться с С. Я. за неделю, что вот в субботу, напр., уйду. Так я отродясь не жила. И это безысходно. Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен вовремя. Одного оставлять его невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, — и ему только девять лет, а дети все — безумные, оттого они и не сходят с ума. <…>
Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают «поэтичной», «непрактичной», в быту — дурой, душевно же — тираном, а окружающих — жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу — неизвестно чему!
Если одиночное заключение, монастырь — пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки — давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше — сам пожар!
И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!
* * *
А, впрочем, я очень тиха, мои «черти» только припев, а м. б. лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.
* * *
Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски [9; 269–271].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма С. Я. Эфрону. Париж, 20 сентября 1938 г.:
Милый <…>, бытие (в смысле быта, как оно и сказано) не определяет сознания, а сознание — бытие. Льву Толстому, senior’у[19] — нужен только голый стол — для локтей, Льву Толстому junior’y[20] — накрытый стол (бронзой или хрусталем — и полотном — и плюшем) — а бытие (быт) было одно: в чем же дело? в сознании: осознании этого быта. — Это я в ответ на одну Вашу — походя — фразу. И — скромный пример — мой быт всегда диктовался моим сознанием (намоем языке — душою), поэтому он всюду был и будет — один: т. е. всё на полу, под ногами — кроме книг и тетрадей, которые — в высокой чести [13, 377].
Ольга Алексеевна Мочалова:
М. Ц. с удовлетворением отложила ручку и положила тетрадь в матерчатую хозяйственную сумку, которую всегда брала с собой, приговаривая: «А вдруг я что-нибудь куплю» [1; 491].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.