Глава XIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XIII

Минувших дней очарованье,

Ужель опять воскресло ты?

Кто разбудил воспоминанье

И замолчавшие мечты?

Шепнул душе привет бывалый,

Душе блеснул знакомый взор;

И зримо ей в минуту стало

Незримое с давнишних пор…

Жуковский

Сергей Львович и Надежда Осиповна успокоились наконец, получив письмо от Александра Сергеевича из Тифлиса, куда он заезжал на обратном пути в Петербург.

«Слава Богу, – пишет бабка из Тригорского, – томления мои об Александре, милая моя и добрая Ольга, кончились; посылаю тебе копию письма, которое он переслал мне через Дадиана. Дадиан приехал курьером в Петербург с известием о новой победе и отправил письмо твоего брата сюда. В Зуево[52] Дадиан не завернул, а завернуть ему ничего не стоило, так как он не скоро поедет назад; расстояние от Петербурга к нам небольшое. Помнишь его матушку, нашу кузину, как она тебя маленькую любила, а когда вышла замуж и уехала в Грузию, с тех пор не писала. Бог с ней (Que le bon Dieu la conserve en sa Sainte garde)!

Пишет мне Розен о Леоне; Лелька жив и здоров (Lolka est sain et sa-uf et se porte comme le pont neuf), представлен в капитаны за храбрость, чему Сашка – говорит Розен – обрадовался не меньше Леона. Ведь Александр Лелькой очарован (Alexandre est entiche de Lolka).

Розен, сообщая о моем младшем (mon cadet), не говорит ни слова о «Тифлисской газете», напечатавшей что-то об Александре[53]. А из письма Сашки увидишь, что взятием Эрзерума кампания далеко не оканчивается. Сердце сжимается, как подумаю о Лельке: рассказывают, будто бы его полк опять был в деле. Жду не дождусь моих бедных детей. Во всяком случае, Александра увижу раньше».

«Прибавляю к письму мама, – пишет Сергей Львович, – что Леон не только будет на днях капитаном, но, несмотря на теперешний свой маленький чин, получил уже два месяца тому назад, – что бы ты думала – Анну на шею за храбрость. Вот уж правду говорят русские: мал золотник, да дорог, а меня, родного отца, не нашел нужным порадовать. Экий шут! (En voila un boufon!) Но и Александр отличается: тоже видел, как Эрзерум брали; вероятно, вдохновился и музой в придачу (de pair et compagnie). Воображаю его верхом при сабле, во фраке и боливаре на голове. Тоже оригинал порядочный (un franc original). О Саше я сильно беспокоился до получения письма, да и теперь беспокоюсь, потому что видел сегодня во сне, будто бы он женится; рассказал я мой сон Никите (камердинеру, автору баллады о «Соловье разбойнике», о котором уже упомянуто мною) – а этот старый хрен (се vieux raifort): «Батюшка, ясное солнышко ты Сергей Львович! Сон ведь твой не к ладу!» Знаешь манеру нашего Никитки утешать!

Не можешь ли растолковать этот сон? Ведь ты у меня настоящая Сивилла! Сердце все изныло в разлуке с Александром, Леоном и тобою, мой ангел! Мы не греки и не римляне, как пишет где-то Карамзин – кажется, в «Илье Муромце», – и мне очень желательно быть уверенным в том, что мои дети действительно здоровы.

Впрочем, скоро увижу моего старшего, так как по газетам «Александр Пушкин проехал в Астрахань через Кавказ». А там, надеюсь, и мой младший (mon cadet) приедет в отпуск.

Кстати: вообрази, Ольга, стены гостеприимного Тригорского огласились песней Земфиры из «Цыган» Сашки: «Старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня»!! Песню поют и у Осиповой, и у Кренициных, а музыку сочинил сам Вениамин Петрович[54]. Выходит очень хорошо. А еще скажу, что все очарованы всякими стихами Александра; все учат их наизусть, даже восьмилетний Темиров. Еще того лучше: рыжий цирульник, горький пьяница Прохор – его ты видела, – его же берет всегда на охоту Вениамин Петрович подымать подстреленную дичь, – вообрази себе, и тот, вынимая из ягдташа и показывая охотникам тетеревей, рябчиков, диких уток, куропаток и дроздов, – запел публике из «Братьев-разбойников»:

Какая смесь одежд и лиц,

Племен, наречий, состояний…»

……………………….

О той же популярности Александра Сергеевича Сергей Львович, в другом письме к моей матери, рассказывает:

«…Ганнибалы приютили к себе в качестве судомойки 14-ти или 15-летнюю Глашку, дочь – извини за выражение (passe moi l’expression) – свинопаса Гаврюшки из Опочки. Кругла она как шарик, носит толстую красную рожу с плоским носом и калмыцкими глазами (elle porte une grosse trogne rouge avec un nez epate, et des yeux calmouks) и не совсем чистоплотна. Представь себе, Ольга: это сверхъестественное создание (cette creature surnaturelle) выучила наизусть с начала до конца «Бахчисарайский фонтан», а вчера мы все хохотали до упаду: Вениамин Петрович вызвал ее из кухни нас потешать декламацией из «Евгения Онегина». Глашка встала в третью позицию и закричала во все горло (a gorge deployee):

Толпою нимф окружена

Стоит Истомина; она

Одной ногой касаясь пола,

(Глашка встает на цыпочки.)

Другою медленно кружит

(Глашка поворачивается.)

И вдруг прыжок и вдруг летит,

Летит, как пух из уст Эола…

(Глашка тут прыгает, кружится, делает на воздухе какое-то антраша и падает невзначай на пол. Расквасив себе нос, громко ревет и опрометью в кухню. Ей стыдно, все хохочут.)

Вот тебе, Ольга, и нацарапал я картину, в расчете, что ты если не посмеешься, то на худой конец улыбнешься»…

Дед мой и бабка любили детей, но любили их «по-своему», эгоистически, лишь бы дети находились недалеко от них. Александр Сергеевич, никогда не принимая их нежные письма за чистую монету, отвечал на послания родителей очень редко и отнюдь с ними не откровенничал; отлучки же его, о которых предупреждать родителей не видел надобности, были всегда для Сергея Львовича и Надежды Осиповны сюрпризами, как, например, и внезапная его поездка в 1833 году в Оренбургский край с целию собирать материалы для истории Пугачевского бунта.

Ольга Сергеевна относилась не так философски, как ее брат, к письменным излияниям деда и бабки; эти деяния, исполненные, по-видимому, самых восторженных чувств родительской любви и к тому же построенные по всем правилам французской стилистики, трогали мать мою до слез.

Но на поверку, если бы чувства Надежды Осиповны действительно согласовались с ее изящным мелким французским почерком, то почему эта во всех отношениях оригинальная креолка, распинаясь в звонких фразах, ни разу вплоть до 1834 года не упоминает ни в одной строчке об отце моем, совершенно не заботясь обрадовать больную дочь, требовавшую утешения? А радость могла вылечить Ольгу Сергеевну гораздо вернее латинской кухни докторов. Кроме того, является по малой мере странным и малодушие в этом отношении моего деда: отец мой сказал довольно метко в письме к Луизе Матвеевне, что Сергей Львович обретается у своей жены «под пантуфлей»; и в самом деле: Сергей Львович в своих письмах к дочери упоминает о зяте два или три раза, да и то вскользь. Вероятно, Надежда Осиповна наложила на своего супруга интердикт. Послания стариков к моей матери писались на листах весьма почтенного размера, и на этих листах после строк бабки начинаются непосредственно строки деда, и, наоборот; по всему видно, что жена запрещала мужу, точно так же как и Александру Сергеевичу, заикаться о зяте.

Привожу еще следующие выдержки из ее писем к моей матери:

«Вот мы и в Тригорском, – пишет бабка от 10 июля того же 1829 года, – и слава Богу: пробудем в деревне до сентября, пока ты, мой ангел Ольга, в Ораниенбауме.

Поездка наша не обошлась без неприятностей: папа (так бабка всегда называла своего мужа) расстался навеки, недалеко от Новоржева, со своей лорнеткой, без которой зги не видит, а где такую здесь купишь? Кроме того, папа, не знаю каким образом, растерял три ночных колпака, а в придачу (par dessus le marche) и свою подорожную, которую, клянется всеми большими своими богами (en jurant tous ses grands dieux), засунул будто бы в боковой карман. Да, впрочем, и я не лучше его: совершенно забыла напомнить Мариторне[55] Грушке положить в чемодан башмаки, которые подарил мне, уезжая на Кавказ, Александр, а Грушка, разиня (cette begueule de Грушка), тому и рада, лишь бы нам насолить. Я ее бранить, а она знать не знаю, – были у вас башмаки, сударыня, или не были. Какова! что с нее после этого возьмешь? Все-таки я очень рада подышать чистым воздухом и любоваться очаровательными видами Тригорского, где все тебя мне напоминает, всякая скамеечка, всякая беседочка, всякий кусточек! А давно, давно ли, Боже мой, мы были вместе? О тебе, Леоне и Александре не могу вспоминать без слез. Где-то они, мои милые дети? Сашку видел Дадиан в Тифлисе и говорит, что он очень худ и желт; не болен ли? а что с Лелькой – про то, Боже сохрани, – не сегодня завтра узнают пули турецкие. Боже, Боже мой! но никто как Бог! По крайней мере меня утешает мысль, что ты не дышишь вредным петербургским зловонным воздухом и надеешься купаться в море, хотя это море и не море, и не мать, а лужа[56] (quoique cette mer n’est ni mer, ni mere, mais une mare).

Береги себя, особенно во время купанья. Очень рада, что Шеринг к тебе в Ораниенбаум приезжает следить за леченьем. Видно, Александр нагнал на него страха. Да благословит тебя Бог, и не сомневайся в моем материнском, любящем тебя сердце. Твое здоровье – мое здоровье, твое счастье – мое счастье.

Завтра день твоих именин. Как мне горько, что не могу в этот день прижать тебя к моему сердцу!»

«Новость, что Адрианополь занят Дибичем, – пишет Надежда Осиповна в сентябре того же года, – возвела бы меня, как истую русскую патриотку, на седьмое небо (m’aurait tran sportee au septieme ciel), если бы получила другую, еще более радостную новость о твоем выздоровлении. Мысль, что страждешь, не дает мне покоя, отравляет мне жизнь, а твои последние письма, ангел Ольга, огорчили меня как нельзя более. Сердце мое от них раздирается (j’en ai le coeur navre). Но зачем предаешься мрачным предчувствиям? Не прибавится от них здоровье, а убавится. Не отчаивайся, ради Бога, вооружись терпением и слушай Шеринга.

Александр наконец удостоил нас письмом; обнадеживает нас своим приездом; о тебе же говорит, что твоя болезнь, о которой он рассказывал какому-то армянину-доктору, совсем не происходит от расстройства печени, а от нервов; от них и головокружения. Сашка пишет, что если застанет тебя не поправившейся, то приведет еще одного доктора, его знакомого, который только нервами занимается; фамилии его не называет. А пока Александр советует тебе спокойствие; это самое главное».

Действительно, Ольга Сергеевна не чувствовала до октября улучшения; она воображала себе, что ее болезни и конца не будет, не видя никакого благополучного исхода ужасных головокружений.

– Хорошо моей матери, – сказала она Николаю Ивановичу по получении приведенного мной письма, – советовать мне бросить черные мысли! «Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу», – гласит пословица; спокойствие не продается, не покупается. Гораздо лучше вместо советов послать тебе хоть поклон. Я бы обрадовалась, и мне сделалось бы от этого не в пример легче…

Старики Пушкины пробыли в деревне до глубокой осени, вовсе не заботясь о благоустройстве имения: дед занялся усердно чтением, едва ли не в сотый раз, Мольера и Вольтера и сочинением эпитафии в честь кончившей тогда жизненный путь древней своей собаки Руслана, о чем скажу ниже; а бабка – свиданиями с соседями, сообщением и собиранием всевозможных новостей, бостоном, писанием вышеприведенных, якобы искренних посланий, – вот и все.

Правда, Сергей Львович упоминает в этом году о хозяйстве, но упоминает всего лишь один раз в письме к дочери, ограничиваясь рассказом, как управляющий тогда имением немец Дрейер исправил к приезду владельцев наружный вид господского дома, украсил сад, выстроил новый амбар да хлев, расчистил в саду дорожки, посадил цветы, привел в порядок оранжерею да остриг деревья a l’anglaise[57]. От всех этих распоряжений старик Пушкин был в восторге; но Дрейер, заботившийся, по-видимому, о внешнем благообразии ганнибаловской вотчины, вскоре умер; место его занял, в качестве управляющего, некто Р. (фамилия его в переписке моего отца с дядей целиком не обозначена), а его помощником сделался крепостной человек Михайло (фамилии тоже отец не выставил), плут далеко не малой руки. Этот Михайло немедленно приступил к систематическому обманыванью и обиранью Сергея Львовича и прохозяйничал таким образом до лета 1830 года, когда отец мой, разоблачив его действия перед Александром Сергеевичем, сменил его; но Михайло успел уже составить себе довольно кругленький капиталец. Один из сыновей Михаилы, Гаврила, прозванный Сергеем Львовичем 1е beau Gabriel[58], пошел по стопам своего достойного родителя: будучи безотлучным камердинером Сергея Львовича, очаровательный Габриель, в свою очередь, набил себе мошну и по кончине моего деда устроился как нельзя лучше: снял башмачный магазин.

Старики Пушкины, как сказал я выше, приехав на лето и осень 1829 года в Тригорское и Михайловское, занялись не благоустройством отчины, а тем, что им приходилось более на руку. Они смотрели на жизнь, по немецкому выражению, ins Blaue hinein[59], не обращая никакого внимания на практическую ее сторону; челядь задалась целью обирать, обсчитывать, надувать господ, а господа, с своей стороны, порешили отлучаться по целым неделям искать развлечений в обществе гостеприимных соседей. С образом этой последней деятельности Пушкиных всего лучше можно познакомиться при чтении следующих писем Сергея Львовича и жены его к моей матери:

«Вот уже неделя, как ты не получала от нас известий, – пишет Надежда Осиповна, – и не удивляйся. Нас в Тригорском не было; не было и в Михайловском. Да что в Михайловском нам было делать? Скука невыносимая (on s’y ennuit a perir). Итак, мы решились объездить всех наших добрых знакомых. Начали с Рокотовых. Можешь себе представить, как этот добрый забавник Иван Матвеевич (се bon plaisant Jean fls de Matthieu) нам обрадовался! Не знал от радости, куда нас посадить, чем угостить и что делать с своей особой, повторяя беспрестанно вечную свою поговорку: «Pardonnez ma franchise» (простите мою откровенность). В этом восторге продержали мы его четыре дня, а лучше сказать, он нас продержал. Нагрянули к Рокотовым и Шушерины, и Креницыны, и кузены мои Павел и Семен Исаковичи (Ганнибалы)[60]. Добродушный Jean fls de Matthieu устроил танцы, катанья на лодке, угощал нас до невозможного (il nous a heberge jusqu’a l’impossible) и, наконец, сам навязался переслать тебе письмо, которое выхватил у меня из рук, а потому боюсь, что до тебя не дойдет. Знаешь его рассеянность: положит письмо в разорванный карман сюртука и обронит; он на это ведь мастер; недаром Александр до сих пор называет его le jeune eсеrvele[61], а какой же он младенец[62]? Саша не может простить многие случаи рассеянности этого вертопраха (de ce volage) и его болтливость.

Как бы ни было, с Рокотовым не соскучишься, а чтобы Jean fls de Matthieu совершенно осчастливить, я его посадила с собой в коляску, когда мы вместе с ним и со всей компанией отправились к Шушериным, опять на четыре дня по их приглашению. Рокотов постоянно твердил свое «excusez ma franchise» (извините мою откровенность (фр.)), расточая всевозможные похвалы Уваровой и Зыбиной, и так занял меня болтовней, что я и не почувствовала, как мы мчались во всю прыть (ventre a terre) по дороге очень плохой, рискуя очутиться во рву, к большому ужасу папа; он следовал за нами в коляске, а в прочих экипажах ехали остальные mesdames и messieurs.[63]

У Шушериных пробыли, – как я и думала, – четыре дня в весьма любезном обществе. Приехали и Е – на с дочерью и И – екая с замужней сестрой, а их дражайшие половины (leurs cheres moities) появились после них уже на другой день, вернувшись с охоты; в ожидании этих господ мы все утро и весь день проиграли в вист. Знаешь, люблю карты, но все же не так, чтобы сидеть за ними днем и играть, не вставая, восемь часов сряду. На этот раз вист мне совсем опротивел.

Г-жа Е – на крикушка, в роде кузины папаши Чичериной, захотела польстить моему материнскому самолюбию и продекламировала мне во все горло стихи Сашки: «Ты вянешь и молчишь, печаль тебя снедает»[64] да его испанскую «Ночной зефир струит эфир», которую наизусть знаю; мочи нет, как надоела[65], по меткому выражению Александра.

Вся эта компания с утра до вечера кричит, шумит, пляшет и закусывает. Тут же вертится черномазый и чернобородый юный эскулап, т. е. доктор Б – д; хотя и жид, но очень любезен и весел, а потому видеть и иметь его (le voir et l’avоi) в провинции чрезвычайно приятно; израильское произношение очень к нему идет, а его жена, белокурая полька, тоже вздумала произносить нам нараспев стихи Мицкевича, несмотря на то, что из нас по-польски никто ни бельмеса (pas un brin). Впрочем, она меня и Александром, т. е. отрывком из его «Братьев разбойников», попотчевала и – тоже надоела».

Сергей Львович, описывая в следующем своем длинном послании дальнейшие странствования по соседям, между прочим, рассказывает:

«От Шушериных мы с Рокотовым и с тою же компаниею двинулись (nous nous sommes embarques) к Креницыным на три дня, а потом съездили к Темировым. Рокотов сделался задумчив и, о чудо! всего только пятнадцать раз в течение суток проговорил: «Excusez ma franchise!» Недоумеваю, что бы это предвещало: не света ли преставление? Впрочем, «мама» другого мнения, думая, что Jean fls de Matthieu разрешает свою трудную задачу (est en train de resoudre son probleme difcile), как подчинить излюбленному его гомеопатическому лечению борзых и шавок (ses levriers et ses roquets).

Вообрази, вся наша компания назвалась к нам на завтра, в воскресенье, в числе двенадцати человек. Вот без ошибки нашествие двунадесяти язык, но право не знаю, как расквартировать эту, хотя и не наполеонскую, но все же «великую» армию. Нечего делать: переберемся на ночлег в полуразвалившуюся баню, а дом отдадим в распоряжение милых наших друзей. Сам же я предупреждал этих messieurs и mesdames или mesdames и messieurs, все равно, что они очутятся в положении сельдей в бочонке; слушать не хотят. Впрочем, да будет воля Неба! (Au reste que la volonte du ciel soit faite!)».

«Погода у нас переменилась, – пишет на другой день бабка, – дождь льет, как из ведра, и право не знаю, приедут ли наши, а все для них приготовлено. Пишу второпях и скажу, что вчера страшно перепугалась: около дома появилось десять штук волков; они напали на Прохора и Андрюшку; к счастию, Прохор – у него было ружье – отправил на тот свет двух из этих господ (deux de ces messieurs); остальные бросились к убитым, чем воспользовались наши удальцы и дали тягу. Вчера же взбесилась и собака, но и ту Федьке удалось застрелить».

Здесь будет, кстати сказать, несколько слов и о четвероногом дедушкине любимце Руслане. Эту собаку подарил когда-то Сергею Львовичу Александр Сергеевич, давший псу первоначальную кличку не «Руслан», а «Руслё», в честь, как он выразился, «окаянной памяти» своего тирана, француза-гувернера (см. первую часть этой хроники). Сергей же Львович и Надежда Осиповна, продолжая питать почему-то совершенно непонятную нежность к давно уже исчезнувшему с пушкинского горизонта самодуру, рассудили превратить собаку «Руслё» в одного из героев поэм дяди. Когда Руслан околел от дряхлости и непомерно изобильного корма, Сергей Львович следующим оригинальным письмом сообщил моей матери об этом событии:

«Как изобразить тебе, моя бесценная Ольга, постигшее меня горе? Лишился я друга, и друга такого, какого едва ли найду! Бедный, бедный мой Руслан! Не ходит более по земле, которая, как говорится по-латыни, да будет над ним легка! Да, незаменимый мой Руслан! Хотя и был он лишь безответным четвероногим, но в моих глазах стоял гораздо выше многих и многих двуногих. (Quoi qu’il n’etait rien de plus qu’un quad-rupede, mais a mes yeux il etait bien au dessus de beaucoup de bipedes): мой Руслан не воровал, не разбойничал, не сплетничал, взяток не брал, интриг по службе не устраивал, сплетен и ссор не заводил. Умер от долговременной болезни, а последнее время все спал. Я его похоронил в саду, под большой березой; там пусть лежит себе спокойно. Хочу этому верному другу воздвигнуть мавзолей, но боюсь: сейчас мои бессмысленные мужланы – вот кто настоящие животные – запишут меня в язычники (Tout de suite mes imbeciles de manants – voila les vrais animaux – m’inscriront sur la liste des pai’ens). Чтобы меня утешить, Вениамин Петрович, правда, подарил мне другую собачку, совершенный портрет Руслана: ходит на задних лапах, поноску носит, посягает на целость моих панталон, особенно же носовых платков, но все же не Руслан, тысячу раз не Руслан. С горя сочинил я эпитафию по-французски и по-русски. Вот французская:

Ci-git Rouslan, mou campagnon fdele,

Des vrais amis il fut le vrai modele,

Il m’aima pour moi seul, jamais n’exigea rien,

Passe sans t’etonner: Rouslan n’etait qu’un chien!

(Здесь покоится Руслан, мой верный товарищ,

Он был истинным образцом истинного друга,

Он любил меня ради меня самого,

никогда ничего не требовал.

Прими же это, не удивляясь:

Руслан был всего лишь собакой!)

А вот и русская:

Лежит здесь мой Руслан, мой друг, мой верный пес!

Был честности для всех разительным примером,

Жил только для меня, со смертью же унес

Все чувства добрые: он не был лицемером,

Ни вором, пьяницей, развратным тож гулякой;

И что ж мудреного? был только он собакой!»

Тоска деда по Руслане доходила в самом деле до смешного. Надежда Осиповна жалуется вслед за тем дочери, что Сергей Львович проплакал о смерти Руслана две недели, не стеснялся плакать и при гостях, лишился сна, аппетита. «Так только, Бог меня прости и сохрани вас Он на многая лета, детей оплакивают», – писала бабка.

Привожу последние письма стариков за 1829 год об отсутствующих сыновьях:

«Слава Богу, – сообщает Сергей Львович в начале октября (числа не выставлено), – могу тебе сказать, что оба твои брата здоровы. Хотя до меня дошли сведения и запоздалые, но все же я покойнее. От Леона получил разом два письма.

После взятия Эрзерума Лелька опять был в весьма горячем деле (Lolka s’est trouve de nouveau dans une afaire bien chaude) и, представь себе, когда писал мне первое письмо?! Ни более ни менее, как накануне боя, на барабане, в ту минуту, когда забывать о письмах отнюдь не предосудительно! Зато для нашего успокоения отправил нам второе письмо сейчас же после сражения. Описывает весь ход боя и просит вынуть часть за его бабку Марью Алексеевну; тебе, вероятно, Леон сказывал, что перед определением на службу он видел тень grand’maman[66]. Тень его благословила, а потому и думает, что всякое сражение обходится для него благополучно. Говорит, что был в жестоком огне и потеря в людях очень и очень значительна; разумеется, турки кончили тем, что возложили упование на свои ноги (ils ont fle la venelle).

Похвалить должен и Александра: он также нам пишет; пересылаю его письмо в копии, тоже очень запоздалое. В переписке он и с Плетневым, которому говорит, что очарован путешествием, рассказывая своему другу все прелести лагерного быта. Письмо Сашки Плетнев тоже нам переслал; я хотел присоединить его к тебе, т. е. копию, но не знаю, куда засунул подлинник, который должен возвратить Петру Александровичу. Сашка разъезжал в мусульманском крае на казацкой лошади с нагайкой в руке, а, что еще того лучше, обещается Плетневу и нам очень скоро быть в северной столице. Que la volonte du ciel soit faite!»[67]

Надежда Осиповна, со своей стороны, на том же листе прибавляет:

«Я в восторге от приезда Александра. Порасскажет и обо Льве, а кто знает, не приедут ли вместе? Очень бы, однако, хотела еще раз ему написать. Но куда? «Tat is the question!»[68] Александр, как говорит Прасковья Александровна Осипова, исчезает именно тогда, когда всего меньше ожидаешь. Надеюсь, на этот раз исчез, чтобы с нами соединиться.

Свидание с вами, дорогие мои дети, исцелило бы все наши скорби. Война разлучила нас с твоими братьями, а твоя болезнь – с тобой, мой ангел! Да соединит же нас прочный мир и не менее прочное твое здоровье.

Барон Дельвиг – можешь за меня его обнять – пишет твоему папа, что посетил тебя в Ораниенбауме; собирается в Москву нарочно встретить Леона и Александра; желаю и я туда же вместе с ним отправиться, чем выигралось бы время (cela serait autant de temps de gagne). Надо ловить в нашей гадкой жизни столь редкие, отрадные мгновенья. Прижать к сердцу Сашку и Лельку составляет теперь всю мою мечту. О тебе уже и не говорю: ты мой первенец (tu es ma premiere nee). Боже! как мучительна разлука с вами!»

Впрочем, выраженное Надеждой Осиповной желание встретить сыновей в Москве так и осталось фразой, пущенной ради придачи письму риторического оборота. Из писем, хранящихся у меня, не видно, приехал ли в конце 1829 года Лев Сергеевич. Брат же его Александр Сергеевич прибыл в Петербург в первой половине ноября, не заезжая в Михайловское.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.