Глава шестая ВИЦЕ-ГУБЕРНАТОР. РОЖДЕНИЕ «ГОРОДА ГЛУПОВА»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

ВИЦЕ-ГУБЕРНАТОР. РОЖДЕНИЕ «ГОРОДА ГЛУПОВА»

Назначение Салтыкова вице-губернатором в одну из самых «помещичьих» губерний самодержавной России да еще в преддверии крестьянской реформы не было рядовым событием в административных летописях.

Когда министр внутренних дел представлял Салтыкова в вице-губернаторы особым докладом царю, то при этом, рассказывал Салтыков М. И. Семевскому, «чтобы оградить себя, счел,конечно, необходимым объяснить, что-де вот это тот самый Салтыков, который пишет, и проч. Что ж бы вы думали? Государь, утверждая доклад, говорит: «И прекрасно; пусть едет служить да делает сам так, как пишет», то есть так, как желает, чтобы действительно делали хорошо». Однако это тогдашнее мнение Александра II разделялось отнюдь не всеми высшими сановниками империи. Даже Ланской, решившийся представить Салтыкова, все-таки предостерегал его перед отъездом в Рязань, чтобы «он был поосторожнее в литературных делах, потому что бог знает, с которой стороны ветер подует». Председатель же Главного комитета по крестьянскому делу Яков Ростовцев говорил М. К. Клингенбергу, одновременно назначавшемуся в Рязань губернатором: «Ну, очень рад, мой милый, что ты получил губернию; губерния прекрасная, близко от Москвы... Одно жаль, вице-губернатора к тебе назначили какого! Пишет все эти губернские очерки — человек беспокойный!»

Салтыков был, так сказать, заряжен необычайной энергией, которая требовалась для предстоящего служения, он понимал и особенную значимость этого служения для его духовной биографии, для проверки на деле выработанных им к этому времени идей.

После месяца напряженной подготовки к исполнению своих новых обязанностей (прежде всего изучения документов недавно состоявшейся ревизии присутственных мест Рязани и губернии) Салтыков вместе с женой выехал 3 апреля в Москву.

Салтыков доставил удовольствие Елизавете Аполлоновне, теперь третьей даме Рязанской губернии (после супруг губернатора и губернского предводителя дворянства): они остановились в Москве в роскошной гостинице Шевалье — с первоклассным рестораном и цыганским хором.

Десять дней, проведенных в Москве, были насыщены самыми разнообразными встречами и беседами — и деловыми и творческими.

Первым делом Салтыков отправился к Каткову: в «Русском вестнике» должны были печататься два рассказа из «Книги об умирающих»: «Смерть Живновского» и «Из неизданной переписки». Салтыков торопил. Ему хотелось, чтобы рассказы были напечатаны до его появления в Рязани, то есть в марте месяце. Катков встретил «дикого» и «сумасшедшего» Салтыкова (а такая репутация предшествовала появлению Салтыкова в московских литературных кругах) холодно и сдержанно. Начиналось то расхождение, которое очень скоро приведет к вражде, а через десятилетие — и к прямой ненависти.

Совсем иной характер носила давно желанная встреча с С. Т. Аксаковым. Несколько часов провел Салтыков в доме Сергея Тимофеевича, любил он его как автора «Семейной хроники» — подлинного открытия русской жизни, русского быта. Беседа экспансивного и нетерпеливого Салтыкова со стариком очень утомила Сергея Тимофеевича, но для Салтыкова была исполнением его давнего желания.

Несколько раз виделся Салтыков в эти дни с Львом Толстым, вместе слушали пение цыган у Шевалье, наслаждались музыкой, которую оба очень любили. Салтыков побывал у Толстого в его московской квартире в доме Варгина на Пятницкой. Говорили о современной литературе, об искусстве. Толстому понравился рассказ Салтыкова «Из неизданной переписки», изображенный там характер «идеалиста» сороковых годов, не сумевшего найти себе жизненного дела.

13 апреля Салтыков был в Рязани.

Когда-то, оказавшись поневоле в Вятке, Салтыков имел время и настроение, чтобы почувствовать особенный дух этого города, «впитать телом» и вскоре выразить содержание его жизни, его поэзию и его прозу, в «Губернских очерках». Хотя служба в Вятке и не была легкой, но ведь то были годы молодости, все-таки, несмотря ни на что, годы надежд, сложных молодых ощущений — от отчаяния и безысходности одиночества до радости любви-дружбы к Наталье Николаевне Середе; в Вятке зародилось тогда еще ничем не омраченное чувство к Лизе Болтиной.

В Рязань ехал совсем другой человек — крупный чиновник и прославившийся литератор. Служба в Вятке, собственно, не имела ясно осознанной цели, кроме честного выполнения своего служебного долга — так, как он понимался выучеником школы Белинского и Петрашевского. Да и время тогда было совсем другое, не позволявшее заноситься слишком высоко. Начиная службу в Рязани, Салтыков всецело сосредоточился на той цели, которую себе поставил, и он верил, что эта цель осуществима. Само время диктовало эту великую цель — речь шла уже не просто о честной службе, а о самоотверженном, не оставляющем места ни для чего другого труде ради освобождения крестьянства. Салтыков не забыл тезиса-завета Белинского об исполнении хотя бы тех законов, которые есть. Но теперь требовалось послужить закону новому — тому, который пока еще келейно, почти секретно готовился на верхах власти.

Салтыков был весь поглощен этим вновь открывшимся поприщем. И потому ни Рязань, ни впоследствии Тверь не оставили в его творчестве лирико-поэтических нот, вроде тех, что пронизывают описание Вятки во «Введении» к «Губернским очеркам». Его не занимала действительно прекрасная панорама Рязанского кремля и великолепная архитектура барокко, создававшаяся некогда такими мастерами, как крепостной зодчий Яков Бухвостов.

И служба Салтыкова в Рязани не была просто «практикованием либерализма в капище антилиберализма» — она была воистину служением идее и цели. И это служение стало подлинной почвой его сатиры. Как художник — психологически и художественно, — он уже был подготовлен к созданию сатирических произведений. Материал для них давала рязанская служба. Его комический дар рос вместе с чувством гнева, ожесточения и омерзения.

В руках вице-губернатора была сосредоточена большая административная власть. Он возглавлял Губернское правление, по закону — коллегиально управляемое высшее губернское место, в ведении которого находилась среди многого другого и вся хозяйственная жизнь губернии. Салтыков был хорошо знаком с законными прерогативами и реальной деятельностью Губернского правления, ибо еще в Вятке, будучи старшим советником правления, возглавлял его хозяйственное отделение. Важное место в деятельности Губернского правления занимала следственно-судебная часть, чем Салтыков впоследствии широко пользовался. Вице губернатор обязан был наблюдать и за делопроизводством.

15 апреля Салтыков явился в присутствие Губернского правления, находившееся на втором этаже длинного двухэтажного здания на Соборной площади перед кремлем. Появление его среди чиновников вверенного ему «губернского места» было самым заурядным — без всякой помпы, без представлений, приветствий и чествований. «Пришел он в присутствие в вицмундире, никому не известный, так что швейцар остановил было его вопросом: «Как о вас доложить?» — вспоминал делопроизводитель Губернского правления тех лет С. Н. Егоров.

Первым делом Салтыков занялся приведением в порядок делопроизводства, что было его первейшей обязанностью как вице-губернатора. С. Н. Егоров так описывает эту его деятельность: «Работа его по службе была изумительна». Обычно, до Салтыкова, «вице-губернаторы являлись в заседание на час, полтора для подписания журналов <то есть особой формы изложения дел, проходивших через Губернское правление>. Он же все утро до трех-четырех часов занимался в Губернском правлении. Не только вычитывал все, но поверял изложенное с подлинным делом, которое требовал к каждому журналу. В Губернском правлении ежедневно подавались доклады от двенадцати столов, средним числом от шести-семи по каждому. Можно судить о труде, какой падал на одного». Во время своей службы Салтыкову приходилось исполнять и должность губернатора, и тогда, кроме массы дел Губернского правления, к нему шли дела «по канцелярии губернатора, из различных комитетов и комиссий, еще приговоры уголовной палаты и прочие дела. Мало того: он брал на себя дела не подлежащие, за других, даже за подчиненных ему лиц. В случае надобности пересоставления журнала, что бывало нередко, он исполнял это сам, отдавая лишь свой черняк для переписки... По более серьезным предметам Салтыков брал все дело и писал постановление с изложением дела. Уголовные дела от следователей поступали, помимо Губернского правления, прямо к нему. Он прочитывал, делал выписки, в канцелярии не успевали в несколько рук заносить следственные дела в журнал, как у него уже готово было постановление, вполне мотивированное. Надо иметь в виду и то, что в то время круг ведомства губернатора и Губернского правления был необъятный: в него входили все учреждения в губернии, судебные, административные, хозяйственные, благотворительные и прочие».

Салтыков работал не только в присутствии, работал и дома; Елизавета Аполлоновна скучала. Это была настоящая каторга. Объясняя свое долгое молчание, Салтыков писал брату Дмитрию в июне месяце: «...я живу здесь не как свободный человек, а в полном смысле слова, как каторжник, работая ежедневно, не исключая и праздничных дней, не менее 12 часов. Подобного запущения и запустения я никогда не предполагал, хотя был приготовлен ко многому нехорошему; уж одно то, что в месячной ведомости показывается до 2 тыс. бумаг неисполненных, достаточно покажет тебе, в каком положении находится здешнее Губернское правление. А потому я должен усиленно работать, чтобы хоть со временем увидеть свет сквозь эту тьму...» А через неделю В. П. Безобразову: «Подобного скопища всякого рода противозаконий и бессмыслия вряд ли можно найти, и вятское плутовство есть не более как добродушие по сравнению с плутовством рязанским».

По воспоминаниям рязанских чиновников, при первом же приеме своих подчиненных, служащих Губернского правления, «Салтыков, нахмурившись и обводя всех глазами, сказал: «Брать взяток, господа, я не позволю, и с более обеспеченных жалованьем я буду взыскивать строже. Кто хочет служить со мною — пусть оставит эту манеру и служит честно...» И многим закоренелым «подьячим» пришлось расстаться со своими местами в Губернском правлении. Салтыков сам обревизовал все делопроизводство и провел его реформу, при этом ему пришлось беспощадно отстранить от службы многих старых чиновников и заменить их новыми.

Такой каторжный труд требовал почти жестокого отношения не только к себе, но и к подчиненным. В присутствии чиновники должны были находиться с восьми утра до четырех часов дня. Но для приведения в порядок донельзя запущенного делопроизводства Салтыков назначил для работы и время после восьми — до десяти и одиннадцати. Он сосредоточенно ив то же время раздраженно исправлял журналы, сверяя их с излагавшимися в них делами, распекал советников правления, переписывал резолюции, которые писали эти советники, даже не вникнув в суть, заставлял их подписывать исправленные журналы вновь и вновь, формулировал постановления по многочисленным следственным делам. Его упорный взгляд горел гневом и презрением. Он засадил за работу по переписке своих черновиков младших чиновников и писцов, оставляя их в присутствии до позднего вечера. А ведь это все был народ бедный, получавший незначительное жалованье, принужденный вместе со своим семейством селиться в немощеной окраине города, где и фонарей-то не было, в так называемой Солдатской слободе. И вот темными вечерами, «со снятыми ради экономии сапогами, повешенными на плечи, с подсученными по колени брюками, бедняк чиновник принужден был переправляться через лужи, чтобы не портить обуви и платья, и только тогда решался надеть сапоги, когда, обмыв ноги в последней луже, выбирался наконец в мощеную часть города», — вспоминал современник.

Не сразу услышал одержимый делом Салтыков горячий ропот всей этой мелкой чиновничьей сошки — Салтыков, так хорошо знавший невзгоды и бедствия маленького человека, автор рассказа «Первый шаг» («Губернские очерки») — как раз о таком, задавленном бедностью, мелком чиновнике.

И вдруг у него открылись глаза. В газете «Московские ведомости» от 12 августа 1858 года он прочитал статью Ф. Сбоева «Еще несколько слов о чиновниках». Правда, ни имя Салтыкова, ни какие-нибудь конкретные факты его деятельности не были названы. Однако прозрачный намек на Салтыкова в статье был. «Если начальник не всегда имеет средство облегчить для бедного чиновника тяжелую ношу материальных нужд, по крайней мере он не должен давить его своим величием», «он обязан быть терпеливым при выслушивании объяснений подчиненного, деликатным в обращении с ним», начальник не должен отказаться подать бедному чиновнику «свою благородную руку и приветствовать без педантизма мягким словом, как человек человека, не осматривая его с головы до пят в какое-нибудь глупое стеклышко, нагло уставленное в упор сконфуженному подчиненному» (Салтыков носил тогда монокль). Обращаясь к «свирепствующим Надимовым» (разумелся герой нашумевшей пьесы В. А. Соллогуба «Чиновник»), Ф. Сбоев писал: «Думали ли вы когда-нибудь о влиянии нужды и бедности на нравственность и служебный характер презираемых вами людей?..»

Салтыков узнал себя и, главное, узнал свои собственные социальные и нравственные идеи, столь недавно положенные в основу «Губернских очерков».

В редакции «Московских ведомостей» Салтыкову удалось узнать настоящее имя автора статьи — им был младший чиновник Палаты государственных имуществ Ф. Т. Смирнов. Не откладывая дела в долгий ящик, Салтыков тут же отправился к Смирнову домой, чем очень смутил молодого человека, встретившего столь неожиданного гостя в халате. «Пожалуйста, не стесняйтесь! Я рад с вали познакомиться, как с человеком, который оказал мне услугу! — быстро заговорил Салтыков, заметив смущение Смирнова и крепко сжимая его руку. — ...Вы поступили честно и написали правду...» Вскоре Салтыков помог Смирнову перейти на должность инспектора рязанского Александровского дворянского воспитательного заведения и поручил ему редактирование неофициальной части «Рязанских губернских ведомостей».

Салтыков сделал и другое. По грязным немощеным улицам рязанских окраин он отправился в Солдатскую слободу, чтобы самому убедиться в том, как обитают там его подчиненные, и тут же отменил для них вечерние работы.

И этот случай, и многие другие, ему подобные, заставили и чиновников иными глазами посмотреть на своего вице-губернатора. Через много лет делопроизводитель Губернского правления С. Н. Егоров вспоминал об этом так: «Строгий в службе, он был в высшей степени правдив и человечен. Требуя от других работы, даже непосильной, он сам изумлял всех своим трудолюбием. В заседаниях и дома, во всякую пору, хотя бы ночью, он постоянно был за работой. Он ежедневно имел дело с каждым чиновником и всех знал. Несмотря на строгую и трудную службу, все его любили и ничем ради него не тяготились, потому что он всякого ценил по достоинству, поддерживал и давал быстрый ход по службе, входя в положение даже частной жизни подчиненного. Серьезный до суровости с равными, был очень мягок и деликатен с низшими».

Но вся эта работа по упорядочению и распутыванию делопроизводства не была для Салтыкова самоцелью. Начиналась непосредственная подготовка к проведению крестьянской реформы. 19 апреля 1858 года, вскоре после прибытия Салтыкова, в «Рязанских губернских ведомостях» были напечатаны рескрипт Александра II рязанскому губернатору и предписание Ланского об открытии в Рязани Губернского дворянского комитета.

Реформа готовилась, но старые крепостнические законы, отдававшие крестьянина в полную власть помещика, еще не были упразднены. Эти «законы» не были упразднены и, так сказать, в сердцах и головах тех, для кого они составляли весь смысл существования — в сердцах и головах крепостнического дворянства. Но, главное, крестьянская масса, напряженно и тревожно ожидавшая воли, сама еще не могла ни физически, ни нравственно разорвать цепи рабства. «Мы все помним, — писал Салтыков через десять лет в очерке «Хищники», — как секли и истязали и вслед за тем заставляли целовать истязующую руку. Это называлось «благодарить за науку». Благодарящий обязывался иметь вид бодрый и напредки готовый, так как в противном случае он рисковал возбудить вопрос: «эге, брат! да ты, кажется, недоволен!» Опаснее этого вопроса ничего не могло предстоять, ибо с той минуты, как он возникал, обвиняемый навсегда поступал в разряд нераскаянных и неисправимых... В бывалые времена, если нераскаянность и неисправимость свивали себе гнездо в сердце меньшего брата <то есть крестьянина>, то это неизбежно доводило сего последнего или до ссылки в Сибирь, или до отдачи в солдаты... Бывают минуты в жизни обществ, когда особенно много является нераскаянных. Одним из таких моментов были месяцы, непосредственно предшествовавшие упразднению крепостного права. В это достопамятное время нераскаянных толпами приводили в губернские правления и рекрутские присутствия...

— За что их ссылают? — спрашиваешь, бывало, какого-нибудь доверенного холопа, пригнавшего в город целую деревню нераскаянных (в то время «нераскаянный» меньший брат пригонялся вместе со всеми нераскаянными домочадцами и даже с нераскаянными грудными младенцами; на месте оставлялось только нераскаянное имущество, то есть дома и скот меньших братьев).

— За ихнюю нераскаянность-с... Потому, значит, помещик им добра желают-с, а они этого понять не хотят.

— Что же, однако, они сделали?

— Секли их, значит... ну а они, заместо того чтоб благодарить за науку, совершенно, значит, никакого чувствия...

Это было последнее слово крепостного хищничества. Получай в зубы, и да величит душа твоя».

Предчувствуя неминуемый расчет, закоренелые крепостники — поместные дворяне спешили воспользоваться всеми теми «правами», которые давал им узаконенный произвол над «меньшим братом». Крестьяне целыми деревнями ссылались в Сибирь, а их земельные наделы, скот, дома оставались помещикам; крестьяне, имевшие наделы, переводились в дворовые, так как предполагалось, что дворовые землей наделяться не будут; перекраивались наделы, переселялись деревни — с хороших земель на песочек, камень и болото. Беспокойные и строптивые сдавались в рекруты.

Придумывались и другие способы обездоливания крестьян. Один из таких способов был хитроумно изобретен фабрикантами города Егорьевска Хлудовыми и помещиками Рязанского и Зарайского уездов.

В апреле 1858 года в рязанское Губернское правление к Салтыкову, тогда только вступившему в вице-губернаторскую должность, явилась толпа крестьян с жалобой. Еще в прошедшем, 1857 году они были «законтрактованы» своими помещиками для работы на фабрике Хлудовых (это было обычной сделкой, которая нередко совершалась владельцами крепостных душ и фабрикантами). На этот раз контракт имел одну особенность, скрытую от крестьян: они предварительно были отпущены помещиками на волю. В феврале же 1858 года, когда прошла X народная перепись, фабричное начальство вдруг погнало их, как вольноотпущенников, приписываться к мещанскому обществу Егорьевска. Крестьяне же надеялись, что, по освобождении, в соответствии с близившейся реформой, они, став свободными, вернутся на свои наделы в деревню. Теперь же оказывалось, что они лишены и земли и имущества.

Салтыков тотчас же начал следствие.

Позднее, в ответ на статью некоего Проезжего в журнале «Вестник промышленности» (1860, № 2), Салтыков напишет статью «Еще скрежет зубовный», в которой, по документам, изложит все это «чудовищное дело», «основанное на человеческом мясе».

«Крестьяне показали, что от имени их заключены контракты, содержание которых им неизвестно... При этом весьма важно следующее: 1) что в большей части случаев контракты подписаны за крестьян, по безграмотству их, посторонними людьми, тогда как между крестьянами многие грамоте знают, и 2) что контракты писаны от имени крестьян, как вольноотпущенников, тогда как по делу доказано, что во время заключения контрактов отпускные контрагентов не только не были выданы им, но даже не были явлены в суде», как полагалось по закону. При дальнейшем расследовании некоторых темных обстоятельств этого дела оказались и многие другие диковинные вещи, «открывались бесчисленные подлоги и преступления со стороны должностных лиц, и притом такие, которые не могут быть терпимы не только в благоустроенном, но даже и в расстроенном государстве».

«Проезжий» (им оказался советник рязанского Губернского правления Н. Ф. Дубенский, что еще раз заставляет задуматься о том, сколь сложно было положение Салтыкова как руководителя Губернского правления) затронул и Салтыкова, намекнув на то, что именно он подстрекал крестьян к подаче жалобы. «...Может быть, и действительно нашелся человек, — отвечал Салтыков, — который взял на себя труд объяснить крестьянам, что нет такого закона, который бы разрешал отдавать людей в кабалу на неопределенное время. Если он сделал это, руководствуясь единственно побуждениями правды и добра <а именно этими побуждениями руководствовался Салтыков>, — тем более чести для него; если же к этому примешивалось чувство мести или другое какое-нибудь неблаговидное побуждение, то это относится лишь к личности внушителя, но ни на волос не умаляет важности самого факта... Нам хотелось бы обделывать наши делишки в веселии сердца своего; мы желали бы, чтобы вокруг нас царствовало милое безмолвие, которым грады и веси цветут. Пора, однако ж, нам разуверить себя и приготовиться к иному порядку вещей». «Я кончил, — заканчивал Салтыков статью «Еще скрежет зубовный», — но не могу не прибавить нескольких слов в защиту вице-губернатора, который выставлен Проезжим чем-то вроде шута... Вице-губернатор этот мне очень близок, и я смею уверить Проезжего, что... весь губернский синклит не заставит его сделать что-либо противное его убеждению».

И множество других дел по расследованию помещичьих злоупотреблений и помещичьего своекорыстия прошло через руки Салтыкова, и во всех случаях он действовал согласно своему кровному убеждению: «Я не дам в обиду мужика! Будет с него, господа... Очень, слишком даже будет!»

25 июня состоялись выборы в Губернский дворянский комитет. 29-го Салтыков писал В. П. Безобразову, что результаты выборов по уездам ему еще неизвестны. В числе же тех, о ком уже известно, «немного утешительного: выбирают большею частью горланов», то есть ярых крепостников. «На одном дворянском собрании один отставной военный долго крепился и молчал, но под конец не выдержал и выразился так: «Отлично, господа! Все это хорошо! Только я вам вот что скажу: хоть вы пятьсот рублей штрафу положите, а уж я по мордасам их колотить все-таки буду!» (historique) <исторически верно>. Рвения к освобождению крестьян незаметно никакого, а, напротив, слышен повсюду плач и скрежет зубовный».

Наблюдая за работой губернского комитета, Салтыков приходит к скептическому выводу, в котором чувствуется и его разочарование в собственной деятельности, в конце концов ничтожной по результатам: «С каждым днем все более и более убеждаюсь, что бюрократия бессильна, но вместе с тем, что и за земство наше!»

И взор его вновь и вновь обращается к Иванушкам, к их настоящему положению и будущим судьбам.

В свое время Белинского возмутили и потрясли поучения Гоголя «русскому помещику» о том, как следует обращаться с крестьянами, как следует наставлять нерадивых словами: «Ах ты невымытое рыло!» (в «Выбранных местах из переписки с друзьями»). Ведь мужики русские, восклицал Белинский, «потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей!». Ведь России прежде всего необходимо «пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и неволе...». Восстановление человеческого образа в забитом мужике, пробуждение угасшего чувства человеческого достоинства — к этому были направлены усилия Салтыкова и в Хлудовском деле, и в десятках других дел, где обнаруживалось надругательство над человеком, над его достоинством и честью... Этого же чувства, хоть проблесков его, ищет Салтыков в Иванушке, в русском крестьянине.

И вот в конце 1858 года вице-губернатор Салтыков пишет первое за все время своей службы в Рязани литературное произведение — о бродяге и разбойнике, беглом мужике, нашедшем в себе силы противостоять барскому произволу — рассказ «Развеселое житье».

Теперь уже уходит в леса не пустынник, взыскующий града небесного, а дворовый холоп, вскормленный и выпестованный грязным бытом помещичьего дома, буфетной, лакейской, конюшни. Да и помещик-то у него нового пошиба — бывший разбогатевший кабатчик Семериков, впрочем, быстро усвоивший себе все самые отвратительные привычки исконного помещичества, его неограниченную власть над мужиком-холопом.

И еще одну школу прошел Иванушка, крестьянский сын. «На четырнадцатом году свезли меня в Москву к повару-французу в учение; жил я в поваренках четыре года и, хвастать нечем, свету большого из-за плиты не видел. Потом, однако, пустили господа по оброку, чтоб еще больше, значит, в науке своей произойти».

И нанялся Иван не в повара, а в лакеи к смирному и доброму барину Михайле Васильичу18, который все книжками больше занимался, а по вечерам господа молодые к нему собирались да разговоры промеж себя вели. А разговоры, видно, были такие, что «пришли к нам гости незваные, и тут же дело наше покончили. Так вот, брат, какова бывает на свете полиция!»

Тошна показалась Ивану после Москвы деревня, да к тому же барин велел ему идти на конюшню за то, что ослушался — не в повара нанялся, а в лакеи.

Жила у барина как бы в экономках Пастухова дочь, Марья Сергеевна. Много вытерпел горя Иван из-за Машеньки, но и счастье великое испытал. И чем же все обернулось? Повалился Иван барину в ноги, клялся-божился, что вечным будет его рабом, только бы на Машеньке жениться дозволил. «На это такую он резолюцию дал: посадить его на ночь в холодную, а наутро в рекрутское присутствие везти. А Машу в ту же ночь на скотный двор сослали, а через три дня в деревню за вдовца за детного замуж отдали».

И бежал Иван от кабальства своего горького в леса дремучие, за разбойничье ремесло принялся. «Народу у нас предовольно. И из Рязани, и из Казани, и из-под самого Саратова, есть и казенные, есть и барские, однако больше барские... Бывают и «кавалеры» <беглые солдаты>: эти больше от «зеленых лугов» в лесу спасаются» (то есть от наказания шпицрутенами).

И снится Ивану сон. Стоит будто перед ним его барин, Семеричище-горынчище. «Стоит это преогромный такой, и вширь и ввысь раздался, и всей будто тушей своей на меня налегчи хочет... Начал было я тут тосковать да вперед рваться, чтобы, то есть, жажду свою на нем утолить, однако словно вот сковало меня всего: лежу на земле, ни единым суставом шевельнуть не могу... И вот, братец ты мой, какое тут чудо случилось! Смотрю я на него и вижу, словно стал он, Семеричище, пошатываться да поколыхиваться; ну качался-качался, даже в лицо исказился совсем, да как грохнется вдруг сам собой наземь! Налетели это птицы-коршуны, расклевали телеса его неженные, кости белые люты звери разнесли... Уж куда хорош этот сон!» — сон, символизирующий мечту рвущегося на волю мужика, о гибели барства-помещичества.

Снятся Ивану и другие, страшные сны, сны о неизбежном исходе его разбойничества: приходит он будто в град некий, да не один, а с товарищами: «такие приятели есть, сотскими прозываются»; стоит он «на месте высокиим», и руки к столбу крепко-накрепко привязаны.

Что же это такое, этот русский разбойничий мир, как не мир крестьянского протеста, борьбы за поруганное человеческое достоинство?

Рассказ «Развеселое житье» был напечатан во второй книжке за 1859 году журнала Некрасова и Чернышевского «Современник».

В продолжение 1859 года в разных изданиях печатает Салтыков еще несколько очерков и рассказов из задуманной давно «Книги об умирающих»: «Генерал Зубатов» (генерал-администратор еще николаевской школы), «Гегемониев» (закоренелый чиновник-«подьячий» прошлых времен), «Госпожа Падейкова» (помещица, панически напуганная надвигающейся реформой). Но все это были отдельные фрагменты, так и не сложившиеся в книгу.

Конечно, некоторые категории «умирающих», ветхих людей умерли, ушла в прошлое вскормившая их эпоха, воспитавшие их «прошлые времена». Но многие из них все еще хватаются мертвыми руками за ростки нового, едва нарождающегося, и в этих объятиях искажаются, чахнут эти ростки.

Вдруг в атмосфере «устности и гласности», на скудной — болотистой, злокачественной — почве взросло чахлое древо красноречия — это дитя хилое, больное, слабосильное и, несмотря на свои колючки, весьма безобидное» (очерк «Скрежет зубовный»). Что же произошло, какая причина столь внезапной всеобщей болтливости? «Ближайшие исследования дают повод думать, что первою и главною побудительного причиной было то, что нам вышло позволение говорить, подобно тому как выходят; отставка, определение, отсрочка, новые формы и т. д. Спрашивается: если вышла человеку отставка, может ли он продолжать служить? Если вышла человеку новая форма одежды, может ли он продолжать ходить в старой? Подобно сему, если вышло человеку дозволение говорить, может ли он молчать? И самое нежелание с его стороны воспользоваться предоставленным правом не должно ли быть признано равносильным ослушанию воле начальства?» И этим «правом» не замедлили воспользоваться люди ветхие, время которых, казалось, уже кануло в Лету. И эти ветхие люди поганят своим чудовищным сквернословием, своим «скрежетом зубовным» всяческую «устность и гласность».

Сатира на ветхих людей, вдруг предавшихся красноречию, переходит в авторский лирический монолог. Звучит тяжелая, трагическая нота. «К чему эти странные, серые картины, на которых так любит останавливаться уязвленное воображение твое?» Восток, скоро ли заалеешь ты ярким и радостным светом дня? Но нет: «Все ночь, все еще ночь!» — думаю я».

Горькие авторские размышления прерывает спасительный Сон-сказка. Встал, будто встрепенулся Иванушка. И пошел «по той нетореной дороге, где младая жизнь кишит, где цветут цветочки алые, где растет трава шелковая, где поют птицы райские, где бегут ручьи молочные... Любо Иванушке! Глаза у него разгорелися, кудри русые по широким плечам разметалися, ходенем пошла грудь могучая, встрепенулось в ней сердце богатырское, пьет не напьется он воздуха вольного...»

Два года тому назад задумал Салтыков завершить свою «Книгу об умирающих» картиной Иванушки, судящего и рядящего. И вот Иванушку за стол посадили, судит он и рядит, да ведь не сам собой! Посадил его генерал Зубатов (воплощение царской администрации) по приказу начальства! Так в первоначальный замысел была внесена знаменательная поправка, народно-поэтическая символика решительно корректирована ядовитой иронией.

Рассказ «Скрежет зубовный» был написан тогда, когда на смену доброму и покладистому Клингенбергу прибыл в Рязань в качестве губернатора худший из «Зубатовых» — действительный статский советник (то есть штатский генерал) Николай Муравьев, сын министра государственных имуществ M. Н. Муравьева (в 1863 году — жестокого усмирителя польского восстания) — «один из сукиных детей Муравьевых», по выражению Салтыкова. Служебная деятельность Салтыкова осложнилась с самого начала резко враждебными отношениями с новым губернатором. Ему все было ненавистно в этом неумном, напыщенном, заносчивом и самоуверенном тридцатипятилетнем генерале, обладавшем к тому же огромным честолюбием. Приблизительно после месяца общения с новым губернатором Салтыков пишет В. П. Безобразову, что Муравьев «разразился над Рязанью подобно Тохтамышу». «Рязань, — иронически продолжает Салтыков, — может быть, и полюбит это, потому что она и издревле к таким людям привыкла, но для меня подобное положение вещей несносно. Главное основание всех его действий — неуважение к чужой мысли, чужому мнению и чужому труду». Салтыков сейчас же обратился к Н. Милютину с просьбой о переводе его в Тверь или Калугу, А еще через месяц, когда Муравьев собрался в Петербург, перед отъездом он спросил Салтыкова, не желает ли тот об исходатайствовании какой-либо награды. На это Салтыков без обиняков ответил, что величайшею для него наградой будет, если его «разведут» с Муравьевым, и просил, чтобы Муравьев заявил об этом министру. После такого «объяснения» оставаться Салтыкову в Рязани было уже невозможно.

Так завершилось вице-губернаторство Салтыкова в Рязани. 3 апреля 1860 года он был назначен тверским вице-губернатором, но к месту новой службы прибыл лишь в июне. Живя в течение этого промежутка времени в Петербурге, он очень активно («много спорил», отстаивая свои убеждения) участвовал в трудах особой правительственной комиссии под председательством Милютина. Занималась эта комиссия, в частности, разработкой положения о мировых посредниках, которое вошло в «Общее положение о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости» (положение 19 февраля 1861 года). И в этом важнейшем документе есть, следовательно, доля труда Салтыкова.

24 июня 1860 года Салтыков вместе с Елизаветой Аполлоновной прибыли в Тверь и заняли второй этаж двухэтажного особняка на углу Рыбацкой улицы и Пивоваренного переулка, недалеко от Волги.

Тверь была для Салтыкова городом, который он знал с юности, можно сказать — родным. Много раз проезжал он ее улицами, сходил с поезда Николаевской железной дороги на Тверском вокзале, отстоявшем тогда от города на три версты, отплывал от волжской пристани в Кимры и Калязин, направляясь в Спас-Угол.

Губернатором в Твери был человек совсем другого склада, чем рязанский Тохтамыш, — мягкий и покладистый по характеру, сочувствовавший либеральным правительственным реформам граф Павел Трофимович Баранов, некогда — первый адъютант Александра II. Когда в Твери несколько месяцев 1859 года (после каторги и ссылки в Сибирь) вынужден был прожить под надзором полиции Достоевский, все еще не имевший права на жительство в столицах, Баранов с сочувствием отнесся к судьбе ссыльного писателя и много содействовал его возвращению в Петербург («Баранов оказался наипревосходнейшим человеком, редким из редких», — характеризовал его Достоевский в одном из тверских писем).

Подобно тому, как это было в Рязани, Салтыков сразу же входит во все дела Губернского правления с целью наведения в них законного порядка. В своей служебной практике он по-прежнему полон энергии, строг в преследовании не только беззаконий, но и неумения, нежелания, нерадивости. Служба «моя идет хорошо, и с Барановым я покамест в большой приязни», сообщает Салтыков брату Дмитрию через месяц после водворения в Твери.

Буквально в первые же дни вице-губернаторства Салтыкову пришлось заняться расследованием с целью безотлагательной защиты мужика от насилия, произвола, ограбления, от злонамеренных обвинений в неповиновении и бунте.

Дело происходило в находившемся в Бежецком уезде огромном имении генерал-адъютанта Н. В. Зиновьева, человека влиятельного в Петербурге, близкого к царю. Имение это управлялось властным и безжалостным бурмистром, угнетавшим и грабившим крестьян уже сверх всякой меры. Крестьяне много раз, но без всякого результата, просили барина сменить своего ставленника-бурмистра. Тогда в мае месяце в селах и деревнях зиновьевского имения начались волнения.

«Незадолго до приезда Салтыкова в Тверь губернатор Баранов передал представленное ему чиновником особых поручений Тыртовым следственное дело о возникших в имении Зиновьева беспорядках «на постановление», то есть на формальное утверждение Губернского правления. Между тем (и в этом заключалось беззаконие, которое в услужливости перед Зиновьевым санкционировал губернатор) часть подозревавшихся по этому еще не рассмотренному и неутвержденному высшей губернской властью <то есть Губернским правлением> следственному делу уже получила суровое наказание: двадцать крестьян были жестоко выпороты («при собрании всей вотчины»), а писарь и пять крестьян, названные в следствии «зачинщиками», были отправлены в тюрьму. Публичная экзекуция, как и сопровождавший следствие ввод в деревню вотчины войск, двух эскадронов улан, были запрошены у губернатора жандармским штаб-офицером Симановским, практически руководившим разбирательством и «усмирением» (С. А. Макашин).

И вот во главе Губернского правления стал новый вице-губернатор, сразу же понявший всю несправедливость выводов следствия, грубую незаконность наказаний, которым были подвергнуты крестьяне. Следствие ограничилось установлением только факта «неповиновения», но совершенно не разобралось в причинах этого «неповиновения». Салтыков решительно не утвердил соответствующий журнал Губернского правления и назначил новое следствие, с чем вынужден был согласиться и губернатор, вопреки своей прежней позиции. К этому времени (17 июня) Салтыкову, по-видимому, была уже известна «записка» тверского либерального деятеля, соседа Зиновьева по имению, А. Н. Неведомского, который, беседуя с зиновьевскими крестьянами, установил истинную картину происшедшего. Картина эта была ужасна.

«Жандармский штаб-офицер требовал к себе по десяти и по двадцати человек и заставлял их подписывать бумагу, что будут теперешнего бурмистра держать бурмистром. О жалобах крестьян на бурмистра... не было даже и помину. Для подписки были потребованы несколько человек с деревни Ильинское, из них первый должен был подписываться Трофим, старик от 50 до 60 лет. На слова штаб-офицера: «Подписывай, что теперешнего бурмистра будете держать бурмистром», Трофим отвечал: «Это мирское дело, я не могу один без мира» (бурмистры в этом поместье испокон веку, как говорят крестьяне, избирались миром и потом утверждались помещиком). С этими словами штаб-офицер стал его бить по лицу, топтать ногами, а потом велел сечь. Трофим только кричал: «Подпишусь, на что хотите подпишусь». Его вынесли почти без чувств... Вслед за Трофимом должен был подписываться Алексей Гордеев. Он сказал: «Дай бумагу, мы ее на миру прочтем». Опять собственноручные побои; вся борода осталась в руках штаб-офицера. «Многих он истязал так, — рассказывают крестьяне, — ведь все в лицо да за бороду норовит; перед ним на колени: «За что истязуешь?» А он коленкой в лицо».

Перед Салтыковым немым укором стоял бессловесный образ этого бедного униженного мужика, все вновь и вновь унижаемого в его человеческом достоинстве, тихого и смирного мужика, которого еще надо было «усмирять» истязанием и битьем, и не как-нибудь, а вырыванием бороды да всё — «коленкой в лицо». И Салтыков мужественно и стойко преследовал преступления помещичьей братии, которую накануне реформы обуял прямо-таки «бред», боролся против тех мощных сил, которые стояли за спиной Зиновьева, сановника и богача, бывшего воспитателя самого Александра II, и многих других, ему подобных.

Салтыкову удалось добиться смены ненавистного крестьянам бурмистра, но он «потерпел неудачу в попытках извлечь из «зиновьевского дела» и предать гласности судебного разбирательства разоблачительные материалы более громкого общественного и государственного звучания. Речь идет о скандально-сенсационных выводах, которые были сделаны в результате ознакомления с привлеченными к следствию приходо-расходными книгами вотчинной конторы. Обращение к секретным записям в этих книгах позволило установить, что контора помещика-магната фактически содержала «на жалованье» всех должностных лиц в уезде». В конце концов «из Петербурга поступило категорическое запрещение дальнейшего не только судебного, но и следственного рассмотрения «незаконных расходов», занесенных в вотчинные приходо-расходные книги. Сами же книги предложено было изъять из «вещественных доказательств» и возвратить владельцу» (С. А. Макашин).

Исход этого дела, так же как когда-то, в годы вятской службы, все перипетии, связанные с бунтом трушниковских крестьян, все чаще и чаще заставлял Салтыкова задумываться о том, сколь реально действенны идеи и поведение искреннего и подлинного защитника крестьян, вся боль сердца которого была отдана русскому мужику, и, одновременно, крупного бюрократа, вольного или невольного проводника правительственного курса — в тех общественных условиях, когда правыми в конце концов остаются все же Зиновьевы и Симановские.

А между тем жизненный и творческий опыт Салтыкова все пополнялся и пополнялся новыми материалами. Опять, как когда-то в вятские годы, по поручению губернатора, но теперь уже не ссыльный чиновник, а вице-губернатор, отправился Салтыков ревизовать делопроизводство уездных учреждений и городское хозяйство уездных городов, среди которых был и Калязин и Калязинский уезд, тот самый уезд, где в селе Спас-Угол провел Салтыков свое десятилетнее деревенское детство.

Салтыков плыл по Волге в Калязин, откуда отправился в Кашин и Корчеву. Стоял сентябрь... Все кругом было так знакомо: вековая глушь и тишина, болота и топи, волжские берега, покрытые березняком и ельником, буреломные глухие леса, разбитые сельские дороги: колеса тележки то увязают по ступицу, то стучат и прыгают но мучительному мостовнику... Кое-где на полянках бедные деревеньки, робкий мужик, кланяющийся вслед проезжающему барину... Знакомые пейзажи, знакомые ощущения... Что же здесь изменилось за последние годы? И что мог сделать он, чтобы развеять эту вековую тишину и дремоту, чтобы облегчить эту неизбывную «повинность работе», что сделать, чтобы легче вздохнул Иванушка? Да чего хочет сам-то он, этот загадочный Иванушка? Желает ли он сесть за один стол с Зубатовым, чтобы судить да рядить, или бьется день и ночь, добывая в поте лица хлеб насущный, будто и не для него были сказаны слова: «не хлебом единым будет жив человек»?

Вот и город Калязин, не раз уже виденный Салтыковым и раньше. «Наружный вид города Калязина удовлетворителен, — пишет Салтыков в «записке» о ревизии. — Улицы, в которых есть несколько мощеных, опрятны; но нельзя не обратить внимания на торговую площадь, которая весьма не ровна и при дождях должна быть залита грязью...» Городская дума... Городническое правление... Земский суд... Уездный суд... и т. д., и т. п. Пожарная команда — важное по тем временам, когда то и дело горели деревянные городишки, городское «учреждение»: «Пожарные инструменты ветхи и требуют перемены их новыми, лошади удовлетворительны». Однако о самой пожарной команде «трудно сделать хорошее заключение, если принять во внимание, что старший унтер-офицер в день ревизии до того был пьян, что не мог явиться на смотр, а лежал в безобразном виде в казарме». Собираются устроить в Калязине каланчу, но «при осмотре отведенной для этой постройки местности она оказалась не совсем удобною, потому что были примеры, что туда заливалась весной вода». Нечто подобное видит Салтыков и в городе Кашине: «Пожарная команда в исправности, инструменты пожарные довольно хороши, равно как и лошади, но пожарный сарай и конюшня до того ветхи, что ежечасно угрожают падением, а помещение для пожарных служителей видом своим скорее напоминает скотский хлев, нежели жилище». «Наружный вид города Корчевы ничем особенным не отличается от других мелких уездных городов. Улицы большею частью немощеные, тротуары на тех улицах, где они существуют, до крайности ветхи, так что по ним во многих местах не безопасно ходить. Торговая площадь весьма грязна...»

Салтыков обращает внимание не только на наружный вид, не только на внешность заштатных уездных городков, которые все похожи один на другой как две капли воды: он вникает в повседневную городскую жизнь, в сокровенный быт городских обитателей. Он тщательно ревизует делопроизводство, за которым видит судьбы зависимых от городских и уездных властей крестьян и мещан. Так, например, при ревизии 1-го стана Корчевского уезда оказалось, что становой пристав «совершенно незнаком с производящимися у него делами, и потому все дела найдены в большом беспорядке и сверх медленности в делопроизводстве замечены также неправильные действия».

Но особенный беспорядок и беззакония нашел Салтыков в Весьегонском уезде, который он ревизовал в январе 1861 года, — в самом захолустном углу Тверской губернии, куда и проехать-то было можно только зимой, санным путем. Летом же эту обетованную землю самоуправцев и беззаконников окружали непроходимые леса и болота, через которые на колесах пробраться не было никакой возможности.

По дороге в Весьегонск лежал городишко Красный Холм. И здесь произошло нечто неправдоподобное, поистине превосходившее фантастику будущей салтыковской сатиры: «Земский исправник выехал навстречу ревизующего в г. Красный Холм, где ожидал несколько дней сряду, несмотря на то, что встреча и проводы подобного рода положительно воспрещаются. Хотя ревизующий выехал из Красного Холма прежде исправника и ехал очень скоро, исправнику — неизвестно каким образом — удалось-таки вновь встретить ревизующего у заставы города Весьегонска и разослать гонцов по всем властям. Из этого видно, — иронизирует Салтыков (в служебной записке), — что в городе Весьегонске и его уезде чиновнические сообщения совершаются даже быстрее, нежели нужно». Но Салтыков не принадлежал к числу «ревизоров», способных обмануться подобной быстротой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.