Отец, сын, мать

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Отец, сын, мать

Воспоминания Льва Львовича о приезде с женой в Ясную Поляну в сентябре 1896 года расходятся с впечатлениями других участников этого события, включая саму Дору. Как пишет ее сын Павел, «мама? нашла, что все, а особенно “старик”-свекор – очень милые и приятные люди, и не только члены семьи, а вообще все люди безгранично приветливы и дружелюбны».

На следующий день пришли бабы в национальных костюмах и принесли новобрачным красавца-петуха и яйца в салфетке. Они пели и плясали и, получив семь рублей в награду, ушли довольные. Да, она обратила внимание на бедность яснополянской деревни сравнительно со шведскими селами. Она была потрясена рассказом за вечерним чаем, как на Большом пруду нашли трупик младенца, и это потом снилось ей всю ночь. Великий писатель земли русской при личной встрече оказался беззубым стариком. И даже в барском доме чистота и порядок показались ей недостаточными. (Ох, видела бы она то, что увидела восемнадцатилетняя Сонечка, когда осенью 1862 года приехала жить в этот дом, где братья Толстые спали на полу на сене.)

Да, сначала Толстые назвали ее «принцессой на горошине», Толстой-отец окрестил «умственным цыпленком». Но очень быстро Дора с ее энергией и жизнелюбием привыкла к российской деревенской жизни, «объяснополянилась», как сказал про нее Толстой. И, кстати, как раз со свекром у нее наладились отличные отношения. Многие его взгляды (на церковь, на убийство животных, на доброе отношение ко всем людям) она понимала и разделяла. Они стали почти друзьями. Она прислушивалась к его философским рассуждениям настолько, насколько позволяло ее знание русского языка, в котором она делала большие успехи благодаря урокам Маши и даже самого старика Толстого. В этом она следовала европейскому принципу, выраженному словами Гёте: «Когда говорят умные люди, меня радует, что я понимаю, о чем они говорят».

Когда молодая пара после ремонта переселилась во флигель, а Софья Андреевна с детьми уехала в Москву, Толстой, оставшийся зимовать в Ясной Поляне, обедать ходил к молодой хозяйке. Ему было приятно быть с ней. Правда, она не понимала некоторых его выражений. Например, «чем хуже, тем лучше». Но она списывала это на недостаточность своего русского менталитета.

Настоящая проблема, как оказалось, была не в Доре, а в молодом Льве… Вопреки мудрому совету матери не жить в Ясной Поляне, Лев Львович не только поселился в отцовском имении, но и стал в нем энергично хозяйничать. И всё он, наверное, делал правильно. Разбил парник, использовал для сельских работ шведские сеялку и сенокосилку (подарок Вестерлунда). Но главное – вместе с женой превратил гостевой флигель в «маленький шведский оазис в русской пустыне», как выразился посетивший Ясную Поляну венгерский журналист. Лев Львович, конечно, осмотрел несколько окрестных имений, выставленных на продажу, но его кипучая деятельность по обустройству отдельного от родителей дома в самой Ясной Поляне не оставляла сомнений: он решил поселиться в ней надолго, если не навсегда. Не дожидаясь приданного из Швеции, которое состояло из мебели, посуды и множества необходимых для комфортной жизни вещей, он купил в Москве мебель, выбросил из флигеля, как он сам выразился, «старый хлам», нанял отдельного повара и горничную… Одним словом, свил свое гнездо.

И его можно было понять. Именно об этом он мечтал еще год назад, когда, больной, писал матери из Стокгольма: «Опять всё порвано кругом, и я один с Иваном, и надо выпускать новые паутины к людям. Это чувство неприятно мне всегда. Когда-то я, наконец, сяду и совью свою паутину на всю жизнь?»

Свое гнездо Лёве и Доре удалось свить на славу. Не только Лев Николаевич, но и Софья Андреевна посещала «шведский оазис» с удовольствием, находя, что бытовой уровень жизни сына и невестки гораздо выше общего уровня жизни в усадьбе, «…ходила во флигель к Лёве и Доре обедать и ужинать, и там мне было хорошо», – пишет она в дневнике. В конце 1896 года, погостив у сына Ильи и его жены Сони в их имении Гриневка, а потом заехав в Ясную Поляну по дороге в Москву, она отметила разительный контраст между манерами жизни двух женатых сыновей. «Дора убрала и украсила по-шведски наш флигель: всё было ново, чисто и изящно. Я писала сестре, что у Лёвы с Дорой – Европа, а у Ильи с Соней – Азия» («Моя жизнь»).

Недостаток бытовой культуры в деревенской и даже усадебной жизни угнетающе действовал на Софью Андреевну. Поздняя осень в Ясной Поляне порой представлялась ей как настоящий кошмар: «…грязь на дворе, грязь в тех комнатах, где мы теперь жили с Львом Николаевичем. Четыре мышеловки, беспрестанно щелкавшие от пойманных мышей. Мыши, мыши без конца… холодный, пустой дом, серое небо, дождь мелкий, темнота; переходы из дома в дом к обеду и ужину к Лёве, с фонарем по грязи; писание, писание с утра до ночи; дымящие самовары, отсутствие людей, тишина мертвая; ужасно тяжела, сера теперь была моя жизнь в Ясной…»

Лёва нежно любил мать, отца, сестер, братьев и был совершенно искренен, когда писал отцу из Швеции: «…надо стараться понимать других – тяжело непонимание, которое я так больно испытывал дома все эти года болезни. Тогда страдания, какие есть, в десятеро сильней. Я не хочу упрекать, хочу высказывать всё, что наболело, чтобы это ушло из меня и больше не возвращалось. Я очень люблю всех Вас и вернусь жить с вами, если будут силы и если, конечно, мы будем живы еще…»

Но что означало «жить с вами»?

Жить с вами на деле означало жить с отцом, вокруг которого вращалась вся яснополянская жизнь. И это прекрасно понимали и мать, и сестры, и братья, которые предпочли жить отдельно, но не вмешиваться в жизнь родителей.

Приехав в Ясную Поляну, Лёва с молодой женой как бы возобновляли тридцатилетней давности семейный проект Льва Николаевича и Сонечки, потерпевший крушение…

Но из этого не следовало, что семейная жизнь родителей не удалась. Просто она вступила в стадию, когда оба стали понимать: прошлого уже не вернешь, как не вернешь Ванечки. И нужно жить, как уже сложилось. А сложилось так, как написал в воспоминаниях их сын Илья Львович: «Когда с отцом произошел его духовно-религиозный переворот, не она отошла от него, а он отошел от нее. Она осталась той же любящей женой и образцовой матерью, какою и была раньше. Не будь у нее детей, она, может быть, и пошла бы за ним, но, имея в начале восьмидесятых годов семь, а потом и девять человек детей, она не могла решиться разбить жизнь всей семьи и обречь и себя и детей на нищету». Но и правда отца была внятна Илье Львовичу: «Несомненно, что жизнь в Ясной Поляне была для него очень тяжела. Он болеет душой не только за себя. Он болеет за других, за мужиков, живущих в работе и лишениях, за жену, преследующую этих мужиков за хронические порубки леса, болеет и за ненавидящих и поносящих его. И он заставляет себя любить всех».

Да, любить всех невозможно. Да, любить всех – не любить никого в отдельности. Да, родовым чувством пришлось пожертвовать ради учения о всеобщей любви. Но после смерти Ванечки в отношениях старого Толстого и пожилой Софьи Андреевны возник новый и трепетный душевный баланс, который сохранялся вплоть до страшной осени 1910 года, когда он все-таки ушел из Ясной Поляны. Да, фактически они «жили вместе врозь», как выразился однажды Лев Николаевич. Она, наконец, смирилась с тем, с чем долго не хотела мириться: он безвыездно оставался жить в Ясной Поляне, она ради образования младших детей была вынуждена жить на два дома – яснополянский и московский. Его всё больше окружали преданные «ученики», на ее шее оставались требовательные дети. Это ее терзало, обижало, и это было полным разрывом неформального брачного договора, который он предложил ей в сентябре 1862 года, когда брал ее, неопытную, замуж.

Но к приезду Лёвы, который по болезни своей и отсутствию на родине пропустил важный момент в жизни родителей, связанный со смертью Ванечки, между ними возникли новые отношения. И даже родилась новая любовь.

В октябре 1895 года после отъезда жены из Ясной Поляны в Москву он писал ей: «Чувство, которое я испытал, было странное умиление, жалость и совершенно новая любовь к тебе, – любовь такая, при которой я совершенно перенеся в тебя и испытывал то самое, что ты испытывала. Это такое святое, хорошее чувство, что не надо бы говорить про него, да знаю, что ты будешь рада слышать это, и знаю, что от того, что я выскажу его, оно не изменится. Напротив, сейчас начавши писать тебе, испытываю тоже. Странно это чувство наше, как вечерняя заря. Только изредка тучки твоего несогласия со мной и моего с тобой уменьшают этот свет. Я всё надеюсь, что они разойдутся перед ночью и что закат будет совсем светлый и ясный…»

Когда осенью 1896 года они вновь разделились – она жила с детьми в Москве, он – в Ясной Поляне, – Софья Андреевна приезжала к годовщине их свадьбы 23 сентября. Вечером он провожал ее на станцию Козловка. В купе ей вдруг сделалось жутко. Ей показалось, что она ночью умрет, что нечем зажечь свет, что она выпадет из поезда, потому что дверь выхода близко. Об этом она писала ему из Москвы на следующий день, жаловалась на нездоровье и призналась: «Всё думаю о тебе, милый друг, и в первый раз в жизни эту осень я признала, что действительно года идут наши, и старость несомненно наступила, что будущего уже нет, а есть прошедшее, за которое надо благодарить Бога, и есть настоящее, которым надо дорожить каждую минуту, и просить Бога, чтоб помог нам ничем его не портить».

Почему-то именно этой осенью, после приезда Лёвы с Дорой, каждый раз, когда она возвращалась из Ясной Поляны в Москву, на станции ею овладевала паника. Точно она боялась расстаться с мужем навсегда. Он брал ее за плечи и отводил в купе. «В вагоне всё вспоминала, как я растерялась глупо и как ты меня окружил рукой и повел, как ребенка, и сразу стало мне спокойно, и я отдалась в твою волю, потеряв свою, – пишет она ему в октябре 1896 года. – Как жаль, что в жизни моей мало мне приходилось так отдаваться твоей воле, это очень радостно и спокойно. Но ты неумело брался за это и не последовательно, а лихорадочно: то страстно, то вовсе забывая и бросая меня, то сердясь, то лаская, – обращался со мной».

«Давно ли мы были с тобой молодые, полные жизни, когда живешь и видишь в будущности своей не предел, а бесконечность… – пишет Софья Андреевна Льву Николаевичу из Москвы в другом письме. – А теперь вдруг я увидела предел жизни, точно пришла к какой-то стене, даль пропала, стало видно, что скоро конец».

Странно сказать, но они были счастливы в своей семейной жизни в первые пятнадцать лет, с 1862 по 1877 годы, от их венчания до его «духовного переворота», и они были своеобразно счастливы в последние пятнадцать лет, с 1895 по 1910 годы, со смерти Ванечки до ухода Толстого. Это было, конечно, очень своеобразное, с точки зрения молодых людей, счастье – старика и пожилой женщины, у которых не осталось никого ближе друг друга, которые знали друг о друге решительно всё, не строили никаких планов на будущее, потому что его просто не было, а были только прошлое и настоящее, за которое оставалось или благодарить, или проклинать Бога.

Видимо, не просто так они вместе летом 1896 года поехали в Оптину пустынь, а до этого посетили в монастыре Шамордино сестру Толстого – монахиню Марию Николаевну. Совершить эту поездку на Успенский пост предложил Толстой, который почувствовал, что его жене это необходимо: «…со смерти Ванички я находила в себе лучшее утешение в молитве в церквах, в говений и постоянных мыслях о Боге и той духовной области, куда ушел мой Ваничка».

В современной литературе о Толстом существует распространенное и ничем, кроме косвенных свидетельств, не подтвержденное убеждение, что в тот приезд в Оптину Толстой встречался с оптинским старцем Иосифом, тем самым, с которым он действительно хотел встретиться, но по сложным причинам не встретился во время своего ухода в 1910 году. На самом деле нет оснований утверждать, что и в 1896 году эта встреча состоялась. О ней ничего не сказано ни в дневнике Толстого, ни в воспоминаниях его жены, которая описывает эту поездку весьма подробно. Точно известно лишь то, что во время этого посещения Оптиной Толстой побывал на могилах своих тетушек – Александры Ильиничны и Елизаветы Александровны. Зато Софья Андреевна говорила со старцем – но не с Иосифом, а Герасимом – и осталась этой беседой очень недовольна.

«Я многого ждала от этой исповеди и очень разочаровалась: покаянное настроение мое осталось в моей душе только перед Богом. Отец же Герасим велел мне стать на колена, взял какую-то книжечку и, ничего не спрашивая, бесстрастным, унылым голосом начал читать о таких грехах, о которых я даже не только никогда не слыхала, но не знала и их названий. Изредка он останавливался, ожидая чего-то от меня. Я молчала, этим исповедь моя и кончилась. Лев Николаевич ждал меня у двери, и мы направились в гостиницу…» («Моя жизнь»).

Вообще, с этой поездкой не всё ясно. В «Летописи» Оптинского скита не упоминается приезд Толстого 1896 года, хотя все остальные его приезды обозначены: 1877, 1881, 1890 и 1910 годы. В этой подробной «Летописи» нет старца Герасима, а есть только монах Герасим, сириец, который приезжал в Оптину пустынь в 1866 году как сопровождающий бывшего обер-прокурора Святейшего Синода графа Александра Петровича Толстого. Но старец – это слишком важная фигура для монастыря, чтобы о нем не было ни одного упоминания в «Летописи». Возможно, Софья Андреевна просто перепутала имена, и в 1896 году со старцем Иосифом встречалась как раз она, а не Лев Николаевич.

Все-таки церковной веры не было в доме Толстых. Там господствовала «религия» Толстого. Вопрос заключался в том, до какой степени способны были его родные и близкие разделять это учение, исполнять его. Духовным солнцем семьи был Толстой, остальные члены – планетами. Возвращаясь в Ясную, такой же планетой становился Лев Львович.

Но он не хотел этого признавать. Болезнь, молодость или характер сыграли в этом главную роль – сказать трудно, но он не согласился принять участие в сложившейся к этому времени семейной ролевой игре, где всё, что ни делалось, делалось с оглядкой на папа?. В нескольких десятках шагов от родительского дома он с Дорой стал создавать свой дом, «новый центр и продолжение рода Толстых», как он выразился в своих воспоминаниях. И ведь на поверхности это выглядело именно так. В том доме – конец, в этом – начало!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.