II. Этап на восток

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II. Этап на восток

Наступило 22 июня 1941 года…

Еще до рассвета в бараке мы услышали какие-то отдаленные взрывы и слабые еще звуки пушечных выстрелов. Утром, хотя официально нам никто об этом не объявлял, уже весь лагерь знал, что началась война с Германией.

В первые же дни войны звуки орудийной канонады стали явственнее. Серые самолеты с черными крестами на крыльях почти каждый день появлялись неподалеку от зоны. Иногда они сбрасывали бомбы, которые с тонким свистом, нарастающим до визга, шлепались и взрывались в поле, где-то рядом с зоной. Мы вытаскивали из бараков наши пожитки и спали на земле, чтобы не быть погребенными под обломками, если бомба угодит в барак. И ночью, сквозь сон, был слышен этот вибрирующий свист падающих бомб…

В лагере все смешалось. «58-ю» сняли со всяких работ — в финчасти, в конторе и во всех других местах. На работы за пределы зоны после того, как одна из бригад вернулась с поля, потеряв своего конвоира, выводить тоже перестали. Над бригадой несколько раз пикировал самолет и в конце концов сбросил бомбу, которая разорвалась где-то неподалеку в лесочке. Конвой и заключенные разбежались кто куда, и бригада вернулась в лагерь раньше, чем туда добрались конвоиры.

Бытовиков и мелких уголовников освобождали в массовом порядке, давая им вместо документов какие-то справки.

Во всем этом хаосе я одна по-прежнему сидела в конторе и выдавала по старой памяти бригадирам хлебные талончики. Но теперь все упростилось до ерунды: все получали по 400 грамм — таков был приказ, и подсчитывать ничего уже было не надо, так как ни о каком «списочном составе» не могло быть и речи — он менялся каждый час!

Господи… Сколько вспыхнуло надежд! Теперь, когда объявились истинные враги, теперь-то уж нетрудно будет доказать, что мы — свои, не враги, и в тысячу раз лучше быть убитыми на фронте, чем нелепо, ни за что прозябать в лагере!

Все мужчины бросились писать заявления с просьбами послать на фронт, на самые опасные участки. Но и мы, женщины, просились в медсестры, в санитарки, на какую угодно работу!

…На фронт никого не взяли, но через несколько дней нам было велено собираться на этап. Кроме нас в зоне оставались матерые уркаганы, с десятилетними сроками, сидевшие не первый раз за бандитизм и убийства. Они назывались УБЭ (уголовно-бандитский элемент). На лагерном жаргоне это звучало как «убие» — и невольно ассоциировалось с убийцами, которыми они и были на самом деле.

Всего на этап отправляли около тысячи человек. С собой было велено взять только мешок с минимальным количеством одежды и… ложку!

И вот числа 28-го или 29 июня наш тысячный отряд, наполовину из «58-й», наполовину из УБЭ, был выведен за зону и построен неcкончаемой колонной по четыре человека в ряд. Мешки наши были сложены в две высокие пирамиды.

Так мы стояли на дороге, ведущей из лагеря в Повенец. Стояли час, стояли два, стояли три. Солнце, поднявшееся над лесом, стало нещадно припекать. Хотелось пить. Перед выходом из зоны мы получили обычный этапный паек — 400 граммов хлеба, кусок селедки и пару кусочков сахара. Селедка была уже давно съедена, да и хлеб мало у кого оставался. Пить было нечего. А жажда разбирала чем дальше, тем больше. Затекли ноги, и многие садились тут же на пыльную дорогу. Сначала конвой находил, что это непорядок, и раздавалась команда: «Встать!» Но потом конвоиры, видимо, сами умаялись вконец и перестали обращать внимание на сидящих в пыли — лишь бы не сходили с дороги.

Ничегонеделание — одно из самых тяжких занятий — так, по крайней мере, казалось мне. И когда в конце дня, вконец измученных, нас снова запустили в зону, первой заботой было захватить какой-нибудь из брошенных тюфяков, а затем с наслаждением растянуться на нем.

На следующий день все повторилось: тот же этапный паек, та же поверка по формулярам и обыск перед выходом за вахту и то же Великое стояние на дороге за воротами на солнцепеке, жажда и усталость до одурения. Только орудийное уханье стало слышаться явственней, да немецкие самолеты все чаще мелькали над нами, иногда вдруг резко снижались, проходя бреющим полетом, чуть не задевая верхушки деревьев.

Третий день внес некоторое разнообразие: к полудню жара последних дней разразилась грозой и ливнем, обрушившимся на нас, разметавшим пирамиды наших мешков; дорога превратилась в бурную реку. Сразу стало холодно, и оставшуюся часть дня мы тщетно старались согреться, прыгая в своих лужах. Зато перестала мучить жажда — воды было сколько угодно!

Но и в этот день нам не суждено было уехать. Говорили, что не готов пароход. Но зачем нас заранее выводили из зоны, было непонятно. Говорили, что в этот день сбежали несколько уркаганов, правда, мы видели только стрелков с собаками, часто пробегающих туда— сюда.

Эта последняя ночь в лагере была самой тяжелой. Брошенные на дворе тюфяки насквозь промокли, пришлось устраиваться в бараке на голых нарах, укрыться было нечем, наша мокрая одежда, кое-как развешенная в бараке, конечно, не высохла и до утра. Все тело ныло, и сон, похожий на забытье, временами прерывал свист неподалеку падающей бомбы…

Я думаю, что, по сути, нет предела терпению и возможностям человеческим. И ведь никто не заболел, не простудился даже! Казалось, что плоти уже нет, одни волокна нервов, и во что бы то ни стало хотелось дожить, увидеть, узнать, не потерять связи с родными…

На следующий день природа над нами сжалилась. С утра ярко сияло солнце, и теперь его палящие лучи были целительными и встречались с радостью.

И тут наконец наша колонна двинулась, как обычно, в таком огромном этапе, то топчась почти на месте, то вдруг под окрики «Шире шаг!», «Подтянись!» пускалась бегом до нового затора. Из-под ног фонтаном летели брызги, но на это никто уже внимания не обращал.

Так часа за два мы преодолели пятикилометровое расстояние до Повенца и голова нашей колонны уперлась в небольшой причал у первого шлюза, а хвост только-только выполз из леса на повенчанские улицы.

Тут мы снова прочно остановились. Вероятно, мы даже успели бы совсем обсохнуть от вчерашнего ливня и сегодняшней дорожной грязи, если бы не внезапно вынырнувший «мессершмит». С быстротой молнии промчался он над нами, чуть не задевая нас своим крылом.

— Лягай!.. Лягай!.. — закричали стрелки, и сами бросились на землю, но тут же защелкали затворами и нацелили на нас винтовки. Рассуждать было некогда — сверху самолет, снизу винтовки, — и мы дружно повалились в дорожные лужи, не просохшие со вчерашнего дня.

Не знаю, что там увидели и подумали на «мессершмите», только никаких бомб на нашу колонну не сбросили. Может быть, это была простая случайность. Позже рассказывали, что одну из барж, груженную заключенными, разбила и потопила немецкая бомба.

Наконец шаг за шагом мы стали подтягиваться к причалу, где стояли две открытые баржи вроде лихтеров, в которых перевозят лес. Люди, подгоняемые конвоем, поднимались по трапу и исчезали в трюме баржи.

Настала и наша очередь — моя и тех, что стояли рядом со мной.

Я сравнительно недолго пробыла в Пушсовхозе, и из-за моей фантасмагорической работы мало с кем успела познакомиться. Гизель уехала раньше, Екатерина Михайловна со своим лазаретом попала в какой-то другой участок колонны и, очевидно, на другую баржу. Кругом были люди незнакомые, кроме одной старушки — Елизаветы Ивановны, работавшей в финчасти, которую я немного знала.

Испуганная, неуверенно ступала она по трапу, хватаясь за веревку, протянутую вместо поручней. Я шла за ней, и эту первую часть этапа мы держались вместе. Но немного позже с ней произошло несчастье. Жутко вспоминать о нем и ее дальнейшей судьбе… Но об этом позже.

По ту сторону борта на баржу вела крутая, наскоро сколоченная деревянная лестница. По ней люди спускались вниз, на дно трюма. Там уже стояла плотная толпа, но люди продолжали беспрерывно спускаться с лестницы вниз и толпа все больше увеличивалась.

Движение остановилось, когда не только стоять, но и дышать стало трудно — так была сдавлена грудь, со всех сторон напирали. Какое счастье, что над нами не было потолка и кислорода было вдоволь…

Стояли мы или плыли, понять было трудно: кроме неба над нашими головами ничего не было видно. Только покачивающийся под ногами пол да глухое бульканье воды за бортами заставляли думать, что мы все же плывем.

Небо постепенно бледнело, потом покрылось позолотой и окрасилось нежным заревом заката, наконец посинело, потемнело, и замерцали первые звездочки…

Я помню ночи, проведенные на корточках, на коленях друг у друга или в каком-то полувисячем положении, когда голова лежала на чьем-то плече или на чьей-то спине…

Было решено разбиться на бригады по 25 человек. Естественно, что эти 25 человек были одной из ячеек толпы — как соты в улье! В каждой ячейке нашелся добровольный бригадир. Его обязанностью было утром получить паек — пять буханок хлеба и пять банок соевых консервов и затем раздать их своей бригаде — по буханке и по банке на каждые пять человек. Воду тоже приносил бригадир в котелке или ведерке, которым черпал ее за бортом, и мы пили по очереди, прямо из котелка.

За пайком бригадир отправлялся с мешком, сооруженным из рубахи с завязанными рукавами, шагая по коленям сидящих на корточках людей.

В короткие минуты посещения уборной, расположенной на корме баржи, было видно сначала Онежское озеро, а потом какие-то каналы или речки, по которым маленький катерок тащил нашу баржу. Впереди двигалась еще одна, точно такая же. По берегам речек, с одной и с другой стороны, здесь и там торчали лагерные вышки между рядов колючей проволоки. Казалось — в России нет уже ни сел, ни деревень — одни только лагеря и лагеря…

Так мы тащились пять дней и пять ночей до самого Рыбинска.

Впрочем, сначала у нашего конвоя было намерение устраивать «дневки» с отдыхом и горячей кашей, сваренной на костре. Только по глупости и неосторожности самих заключенных мы лишились такой возможности.

Было это так: на второй день баржа пристала к берегу, и мы услышали команду: «Выходи по одному»!

Первыми, расталкивая всех кругом, к лестнице ринулись — насколько можно было «ринуться» среди огромной людской массы— урки. Не прошло и получаса, как все мы очутились на пологом зеленом бережке, а еще через полчаса уже трещал огромный костер, на котором в большущем казане варилась пшенная каша.

Женщины уже возились у воды, что-то стирая и растягивая тут же на травке для просушки. Конвоиры пришли в благодушное настроение и, предвкушая сытный обед, подобрели и разрешили купаться, не заходя далеко в воду.

Все это напоминало веселый майский пикник, а не спешную эвакуацию опасных заключенных.

Немного впереди нас пристала другая баржа, и там тоже задымил костер, а на берегу мылись и чистились люди. И вдруг мы увидели издалека какое-то движение у той баржи. Люди бежали к берегу, размахивали руками, что-то крича. Мимо нас пронеслись стрелки с собаками, поднявшими отчаянный лай. Было ясно — что-то произошло…

Через несколько минут мы уже знали, что двое мужчин, купаясь, каким-то образом утонули в реке, где и течения-то почти не было, и глубина была невелика. Мы тоже бросились к той барже, но утопленники были окружены плотной толпой, ничего не было видно. Говорили, что их откачивают. Но откачать не удалось…

Озлобленные конвоиры тут же отменили и купание, и «пикник», выстроили нас в колонну по четыре в ряд и начали пересчитывать. От волнения и растерянности у них ничего не получалось — то людей не хватало, то оказывались лишние.

Кончилось тем, что притащили формуляры и начали выкликать по фамилиям. Все было кончено. Приятный и сулящий сытный обед «пикник» превратился в нудную голодную и нелепую стоянку на солнцепеке. Печально шипели догоравшие костры, в которые сплывала никем уже не присматриваемая каша. Только запах подгоревшего пшена щекотал ноздри и пустые желудки. Сколько пшена было загублено зря!..

Это была первая и последняя попытка накормить этап горячей пищей, и закончилась она так плачевно. Больше ни разу до самого Соликамска, куда мы приплыли через месяц с небольшим, нам не пришлось попробовать горячей пищи. Соевые консервы тоже кончились и вместо них выдавали тощенькую, а главное, дико соленую тюльку, которую мы бережно раскладывали на пять кучек, считая и сравнивая каждую рыбку. Дней через 15 из буханок хлеба, когда их за неимением ножа разламывали руками, стал подниматься серебристо-зеленый столб сухой плесени, похожий на персидский порошок, которым когда-то посыпали диваны от клопов. И все же мы практически в полном составе доплыли до Соликамска.

Первые пять суток были самыми тяжелыми. В Рыбинске нас пересадили на крытые и более просторные баржи; здесь были даже какие-то нары, вроде барачных «вагонок». Их захватили УБЭ, которые беспардонно стаскивали успевших устроиться там «фашистов» — теперь уж иначе «58-ю» и не величали. Но и на полу, под нарами, и в проходах оставалось достаточно места, чтобы лежать, и это было счастьем! Каким блаженством казалась возможность вытянуть уже начавшие опухать и нестерпимо нывшие ноги. Сон заменял пищу, и мы спали чуть ли не все сутки напролет.

Следующая пересадка была уже на Волге, в Горьком.

Хотелось бы не вспоминать о ней… Но все стоит перед глазами, как сейчас: с баржи нас перегружали на пароход, который причалил почти вплотную к барже, и с ее борта на борт парохода перекинули довольно широкие мостки. И весь народ с баржи устремился к этим мосткам, чтобы первыми занять лучшие места на пароходе.

Я хотела увлечь Елизавету Ивановну из этой жуткой толпы и вырваться сама — но это было уже невозможно. Только вперед и вперед влек нас людской поток, обретший собственную неумолимую силу и волю. Назад хода нет. И вот мы уже шаг за шагом приближаемся к мосткам, поднимаемся со ступеньки на ступеньку по приставленной лестничке, пока не оказываемся на мостках. И тут я с ужасом вижу, что Елизавета Ивановна, замешкавшись, растерянно останавливается на самой середине мостков, подносит руки к вискам, как-то странно шатается из стороны в сторону…

— Давайте руку, — кричу я, — руку!

Но меня уже оттесняют все дальше и дальше; кто-то пытается поддержать Елизавету Ивановну сзади, кто-то дико визжит, а она медленно оседает все ниже и ниже, как в замедленной киносъемке, пока вовсе не исчезает среди голов, туловищ и движущихся ног…

— Остановитесь!.. Остановитесь!.. — кричат все, но это невозможно, и люди все идут и идут, не в состоянии остановиться, не в силах обойти упавшую женщину.

…Позже говорили, что Елизавету Ивановну сняли с парохода с поломанными руками и ногами и отправили в какой-то госпиталь в Горьком. Осталась ли она в живых — не знаю, так как никогда больше ее не встретила.

…Как оказалось, не было никакого смысла устраивать «ходынку» и драться за места на пароходе. Нас погрузили в трюм, где были сплошные нары, и было совершенно все равно, лежать ли на нарах или под ними. Места хватало — не хватало воздуха. Круглые иллюминаторы были наглухо задраены, люки накрепко заперты. Дышать было совершенно нечем. Каждые минут 15 кому-нибудь становилось дурно и кто-нибудь терял сознание. Поднималась паника, все начинали кричать, выть, колотить кулаками и ногами в стены и люки, пока люки не открывались на несколько минут и свежий воздух наполнял трюм. Но хватало его ненадолго. Стоило закрыть люк, и все повторялось вновь.

Я ошиблась, сказав, что самыми трудными были первые пять суток. Там над нами было небо и достаточно кислорода. Путешествие в трюме, без воздуха, было еще хуже. И как много раз в жизни бывало со мной и, вероятно, и со всеми, когда я была уже совершенно на пределе, снова вмешалась судьба, чтобы спасти меня. Она явилась в лице Екатерины Михайловны Оболенской.

Наш лазарет с больными из лагеря и заболевшими в дороге ехал в 4-м классе парохода. С лазаретом ехала и его обслуга. Ехала и Екатерина Михайловна.

По сравнению с трюмом это были царские палаты. У каждого имелось свое «плацкартное» место; в открытые иллюминаторы веяло речным ветерком, а на самой корме была дверка на крошечный балкончик, за которым бурлила вода, надолго оставляя пенный след на реке. Дверь на балкончик тоже не закрывалась.

Не помню, как удалось ей устроить меня в лазарет и как вообще она узнала, что я еду в трюме. Я была еще на ногах и ничем особенным не болела, если и дошла до предела, то только от духоты, но и другие были не в лучшем состоянии…

Но в лазарет меня устроила именно Екатерина Михайловна.

…Господи! Как дышалось на этом маленьком балкончике! Какие упоительные вечера и ночи с лунной дорожкой на реке провели мы там с ней! Сколько было говорено и рассказано! Там же зародилась огромная симпатия друг к другу и было заложено основание будущей дружбы, продолжавшейся до конца ее жизни… Но вскоре нам снова предстояло расстаться почти на два года.

А пока что пришли и новые искушения: так соблазнительно было перешагнуть низкий бортик балкона! Вода была почти рядом, чуть не рукой достать. Доплыть до берега ничего не стоило. Вряд ли бы заметили и конвоиры, а если бы и заметили, то не стали бы поднимать шумиху, останавливать пароход. Ведь списать больного из лазарета было проще простого, без хлопот и забот…

Мы уже отрезвели и начали понимать, что война для нас ничего не изменит, разве только поголодать придется заодно со всеми, но останемся мы такими же политическими «зека», как и были, «гидрой», которую надо в бараний рог свернуть, как когда-то разъяснили мне на Лубянке.

Убежать, когда кругом паника, эвакуация, кругом бегут люди без вещей, без документов, — чего же проще?! Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понимать это. Всего лишь один ничтожно маленький шаг…

Что же удержало? Опять-таки полная неизвестность, что делать дальше. И… дети, мама, боязнь навредить им, растеряться с ними навеки, потерять связь с Федором Васильевичем. И ночь уходила за ночью, а «последний шаг» так и не был сделан.

Где-то уже на Каме (в Перми, может быть?) мы долго стояли, пока нас снова не перегрузили в баржи. Это были опять открытые баржи типа лихтеров — как та, первая, в которой отплывали из Повенца, но их было несколько, и в трюмах было совершенно свободно: хочешь — сиди, хочешь — лежи, хочешь — гуляй себе!.. Дни стояли ясные, ночи теплые, и жилось нам в этих баржах отлично, не считая пустых желудков конечно, но и к этому тоже в какой-то мере привыкаешь. Это был последний, заключительный аккорд нашего большого этапа, закончившийся в Соликамской пересылке.

Так не хотелось уходить с этой баржи — чувствовалось, что впереди нас не ждет ничего хорошего…

Когда мы наконец очутились в зоне и нас развели по баракам — отдельно мужчин и женщин, первое, что мы сделали, — разделись догола и устроили Великую Вошебойню…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.