«Он много лет переводил…» (О Михаиле Зенкевиче)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Он много лет переводил…»

(О Михаиле Зенкевиче)

В молодости мы всегда тянемся к старшим, к тем, перед кем преклоняемся. Обычно они бывают в литературе на виду, всем известны — а как же иначе! Откуда бы мы их в противном случае знали?

Но рядом есть и другие, кого мы замечаем и можем оценить, что жили бок о бок с ними, лишь значительно позднее. Они словно нарочно держатся в тени. Чтобы их понять, просто заинтересоваться, нужно самому стать более зрелым.

Вот жила Мария Сергеевна Петровых, тихая, миловидная женщина, замечательная поэтесса. Ей когда-то посвящал свои стихотворения Осип Мандельштам. Она много и очень хорошо переводила, свое почти не печатала.

Мы говорим, что время все расставляет по местам. Это верно главным образом в том смысле, что оно быстро и безошибочно сбрасывает с полок все лишнее, весь хлам — освобождает место. Но чтобы раскопать, вытащить из груды, поднять с пола — это трудно даже ему.

Нужны особые условия — благоприятное стечение обстоятельств, чьи-то дополнительные усилия, помощь родственной, заинтересованной души.

Я был, казалось, хорошо знаком с Михаилом Александровичем Зенкевичем, разговаривал с ним часто. О чем бы, вы думали? О футболе. Причем всегда по его инициативе. Он всякий раз первым начинал обсуждать положение дел, прибедняться в типично болельщицкой манере (чтобы не сглазить), тянул уныло: «Да-а, а у вас Башашкин!» — он прочно симпатизировал другой команде.

А между тем он был когда-то известным акмеистом, его первая книга «Дикая порфира» вышла Бог знает когда, в 1912 году. Я слыхал об этом, и только.

После его смерти я написал о нем стихи.

Какая странная судьба! —

Один из главных акмеистов

На стадионе был неистов,

Кричал и пот стирал со лба.

Он много лет переводил —

Эдгара По, а позже Фроста.

Живя естественно и просто,

Он не жалел на это сил.

Но был счастливее стократ

Там, на трибуне, на «Динамо»,

Ахматовой и Мандельштама

Такой загадочный собрат.

Он говорил, что Симонян

Не зря увенчан громкой славой,

А у Татушина изъян,

Поскольку бьет лишь только с правой.

Я действительно много раз встречал его на стадионе — пока сам туда ходил. Впрочем, футбол тогда исправно посещали артисты и писатели: интересно было.

А так Михаил Александрович был человек интеллигентный, спокойный, уравновешенный. Вижу его крепкую фигуру, пышноволосую голову, приветливый взгляд.

Я познакомился с ним, как со многими в своей молодости, в Коктебеле. Коктебель не был курортом. Это было нечто гораздо большее. Сухой восточный Крым, безлюдный — на километры — берег, шум ветра, моря и гальки, акварельное небо и горы. Свободный, чудом сохранившийся волошинский дух.

Я не езжу в Коктебель много лет, боясь потревожить давние волшебные воспоминания, первое восприятие.

Был крохотный мужской пляж под тентом. Теперь такие пляжи именуются медицинскими. Ничего медицинского в нем не было, просто он был достаточно отдален от пляжа женского. Здесь, как в бане, были все равны.

Какие там блистали краснобаи! Часами рассказывали, заслушаешься. Зенкевич ничего особого не говорил. А ведь мог! Он был словоохотлив, нужно было только спросить.

Недавно я прочитал в воспоминаниях В. Ардова об Ахматовой: «Она, например, любила Михаила Зенкевича — соратника по акмеизму. Про него говорила:

— Он мне дорог и потому, что это последний человек на земле, который о Николае Степановиче Гумилеве говорит “Коля”…»

Нужно было спросить, но не спрашивали. Говорили другие.

Я знал стихи Зенкевича — об острове Березань («Матрос с “Потемкина”»), «Морошку» и еще о Пушкине, стихи о наводнении 1924 года в Ленинграде. Должен сказать, они не слишком задевали.

Но ведь у него были еще и другие стихи — очень старые: «Темное родство», «Махайродусы», «Сибирь», написанные плотно, густо, даже натуралистично. Это все было как сквозь древние пласты, в геологическом разрезе — «Земля», «Металлы», «В зоологическом музее», «Человек».

В них было что-то от Верхарна: утрированное, неприятное нечто, увеличенное резко под чудовищным микроскопом. Отлично написанное.

Вот отрывок:

…Гудел и гнулся грунт под тушею бегущей,

И в свалке дележа, как зубья пил, клыки,

Хрустя и хлюпая в кроваво — жирной гуще,

Сгрызали с ребрами хрящи и позвонки.

И ветром и дождем разрытые долины

Давно иссякших рек, как мавзолей, хранят

Под прессами пластов в осадках красной глины

Костей обглоданных и выщербленных склад.

Земля-владычица! И я твой отпрыск тощий,

И мне назначила ты царственный удел,

Чтоб в глубине твоей сокрытой древней мощи

Огонь немеркнущий металлами гудел.

Не порывай со мной, как мать, кровавых уз,

Дай в танце бешеном твоей орбитной цепи

И крови красный гул, и мозга жирный груз

Сложить к подножию твоих великолепий!

Трудно поверить, что это написано Зенкевичем. А он весь такой был. Правда, здесь прослушивается и интонация Мандельштама.

А вот — из стихотворения «Мясные ряды», посвященного Ахматовой:

…И чудится, что в золотом эфире

И нас, как мясо, вешают Весы,

И так же чашки ржавы, тяжки гири,

И так же алчно крохи лижут псы.

И, как и здесь, решающим привеском

Такие ж жилистые мясники

Бросают на железо с легким треском

От сала светлые золотники…

Прости, господь! Ужель с полдневным жаром,

Когда от туш исходит тяжко дух,

И там, как здесь над смолкнувшим базаром,

Лишь засверкают стаи липких мух?

Такие он проводит устойчивые аналогии и так обращается к человеку:

…Но духом, гордый царь, смирись

И у последней слизкой твари

Прозренью темному учись!

Так он писал когда-то, но об этом почти забыли. Да и сам он словно забыл, сам этого всего словно испугался.

…«Он много лет переводил…» И вдруг, в середине пятидесятых, напечатал привлекшее внимание многих стихотворение «Найденыш», написанное совсем в другом плане и духе, будто с отголоском народной сказки. Мотив — еще живой, еще мучительный.

Пришел солдат домой с войны…

Дома никого, но топится печь, приготовлено тесто для блинов. Он нагнулся за угольком — прикурить — и обнаружил в тени трехлетнюю девочку «пугливее зверенышка».

— А дочь ты чья? —

                Молчит… — Ничья.

Нашла маманька у ручья…

— А мамка где? — Укрылась в рожь.

Боится, что ты нас убьешь… —

Солдат воткнул в хлеб острый нож,

Оперся кулаком о стол.

Кулак свинцом налит, тяжел.

Молчит солдат, в окно глядит

Туда, где тропка вьется вдаль.

Найденыш рядом с ним сидит,

Над сердцем теребит медаль.

Как быть?

            В тумане голова.

Проходит час, а может, два.

Солдат глядит в окно и ждет:

Придет жена иль не придет?

Как тут поладишь, жди не жди…

А девочка к его груди

Прижалась бледным личиком,

Дешевым блеклым ситчиком…

Взглянул:

            у притолки жена

Стоит, потупившись, бледна…

— Входи, жена! Пеки блины.

Вернулся целым муж с войны.

Вот такие стихи.

Правда, автор не удержался и приписал еще четыре строки:

Былое порастет быльем,

Как дальняя сторонушка.

По — новому мы заживем,

Вот наша дочь — Аленушка!

Они внесли в ровный сказочный лад явственную фальшивинку и очень мешали мне. А их нужно было просто опустить.

О стихах говорили, писали, но он опять ничем новым это не поддержал, не подкрепил.

Он по — прежнему переводил с английского и рассуждал о футболе:

— Да-а, а у вас Володя Федотов!..

Когда Михаила Зенкевича не стало, время от времени начали появляться его стихи — посмертные публикации, — всякий раз удивляя меня естественностью, чистотой тона и вкуса. Вот одно из них:

От попорченной в нерве настройки,

Как в приемнике, все невпопад.

Целый день звон в ушах, словно тройки

С колокольцами мимо летят.

Или кто-нибудь неосторожно

Кнопку двери наружной нажал,

И звонок непрерывно, тревожно

Из прихожей вдруг задребезжал…

Иль с церквушки старинной, снесенной,

Цветником замененной давно,

Звон пасхальный, звук неугомонный

Льется с ветром апрельским в окно…

Звоном жаворонков и простором

Высь весеннее небо манит…

Отгадайте скорее, в котором

Это ухе так звонко звенит.

А ведь написано это уже на седьмом десятке.

Он, оказывается, все писал и писал, а не только переводил. И не только говорил о футболе…

К нему еще обязательно и не раз будут возвращаться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.