20 марта.
20 марта.
Маму оперировали. В субботу утром получил телеграмму от Л. В три часа ночи самолет. В семь утра в Алжире. Каждый раз, когда выхожу на поле Мезон-Бланш, впечатление одно и то же: моя земля. Хотя небо серое, воздух нежный и волглый. Устраиваюсь в клинике, на алжирских высотах.
В безукоризненно-чистой комнате с голыми белыми стенами: ничего. Платочек и маленькая расческа. На простыне: ее узловатые руки. За окном – чудесный вид на город, спускающийся к заливу. Но от света и пространства ей хуже. Она просит, чтобы в комнате был полумрак.
Она рассказывает о Филиппе, с которым только что обручилась Поль: «Отец у него хороший, мать хорошая, сестра хорошая. Все люди старых правил. Он сам уже отслужил. С Поль они на нефтяном встретились и (соединяет вместе указательные пальцы). Ну, и ладно».
«После, когда я уже дома буду, доктор мне даст, чтобы поправиться». Говорит «спасибо господину доктору». Делать ничего не может: ни читать – не умеет, ни шить или вышивать – из-за пальцев, ни слушать что-нибудь – потому что глухая. А время еле течет, тяжело, медленно...
Губы у нее исчезли. Однако нос все такой же прямой, тонкий – лоб высокий, исполненный благородства, глаза черные и блестящие, в гладких костяных аркадах.
Она страдает молча. Послушно. Вокруг нее сидит вся семья, в тягостном молчании, и ждет... Ее брат Жозеф, который младше ее на несколько лет, тоже ждет – но так, как если бы он ждал, когда придет его черед, – покорный и грустный.
Эта странная привычка ставить перед своей фамилией слово «вдова», которое сопровождало ее всю жизнь и сейчас тоже фигурирует на каждом больничном документе.
Она прожила в незнании всего – кроме разве что страдания и терпения, – и даже теперь так же кротко продолжает впитывать физические страдания...
Существа, не тронутые ни газетами, ни радио, никакой другой техникой. Они были такими и сто лет назад, и любой социальный контекст бессилен их изменить.
Из меня как будто кровь течет. Нет? А, ну тогда ладно.
Запах шприцев. Холм, покрытый акантами, кипарисами, пиниями, пальмами, апельсиновыми деревьями, мушмулой и глициниями.
Ницше. «Никакое страдание не могло и не сможет вынудить меня лжесвидетельствовать против жизни, – такой, какой я ее знаю».
Там же.
"Шесть разных одиночеств он познал,
Но море одиноким не считал он..."
Об использовании славы в качестве прикрытия, за которым "наше собственное "я" незаметно продолжало бы играть само с собой и смеяться само над собой".
«Завоевать свободу и духовную радость, чтобы иметь возможность творить, не поддаваясь угрозам чуждых идеалов».
Чувство истории есть не что иное, как замаскированная теология.
Н., человек с севера, оказавшись под небом Неаполя, однажды вечером: «И ведь можно было умереть, так этого и не повидав!»
Письмо Гасту от 20 августа 1880 г., в котором он жалеет, что был дружен с Вагнером: «... какой мне толк от споров с ним, если почти во всем прав я?»
Человеку большой души, если у него нет своего Бога, нужны друзья.
Люди, обладающие «волей большой дальности».
Оказывается, Ницше открыл для себя Достоевского в 87-м году по «Запискам из подполья» и сравнил это с открытием «Красного и черного».