Глава четырнадцатая «ВСТАВАЙТЕ В СКОРБНЫЙ ЧАС!»
Глава четырнадцатая «ВСТАВАЙТЕ В СКОРБНЫЙ ЧАС!»
4 августа 1914 года началась война, а уже спустя неделю, 10-го, Джон Киплинг, высокий, худощавый, улыбчивый юноша, любитель пошутить и покататься на мотоцикле, спешит в Лондон записаться по призыву генерала Китченера добровольцем в армию. Хотя обучение он проходил в офицерской школе, но по зрению комиссию не прошел, и пришлось вмешаться Киплингу-старшему. Пожалел ли отец потом об этом? Киплинг безотлагательно пишет лорду Робертсу, тот зачисляет юношу в «свой» полк Ирландских гвардейцев, и 14 сентября Джон прибывает в расположение полка.
Пока Киплинга-младшего наспех учат убивать, Киплинг-старший, не растративший свой патриотизм в Англо-бурской войне, столь же активно, как и пятнадцать лет назад, занимается благотворительностью. Оказывает помощь бельгийским беженцам, дает деньги на Красный Крест, отправляет постельное белье в лондонские больницы, ездит по госпиталям и военным лагерям, селит у себя в «Бейтмензе» офицеров, проходящих в Суссексе боевую подготовку, и конечно же сочиняет патриотические стихи. «За все, что есть у нас», строку из которого мы вынесли в название этой главы, закончено в последние дни августа, а уже 1 сентября стихотворение можно прочесть в «Таймс». Сочиняет и рассказы, а также очерки о своем посещении военных лагерей, больниц и военно-морских баз, которые регулярно печатаются в лондонской «Дейли телеграф».
Во Францию отец и сын отправляются примерно в одно и тоже время, в августе 1915 года, вот только миссии у них совершенно разные. Отец, говоря сегодняшним языком, — «вип», он едет по приглашению французского командования в страну, где его любят, переводят, награждают премиями и почетными степенями университетов Парижа и Страсбурга, умиляются — что французам совсем не свойственно — его произношению, смешной беглой речи и многочисленным ошибкам. Сын, которому давно уже надоела лагерная муштра и которому не терпится сразиться с бошами, едет в совсем ином качестве — пушечного мяса: весной и летом 1915 года англичане терпят поражение за поражением, потери огромны, и нужны свежие силы. Отец останавливается в лучших парижских отелях и лишь изредка и ненадолго выезжает в прифронтовую полосу; он — почетный гость французского правительства и лично Жоржа Клемансо, своего друга. Сын сидит в сыром, холодном окопе и регулярно совершает рискованные и совершенно бессмысленные вылазки, наугад обстреливая позиции противника; во Францию он «приглашен» воевать. 17 августа, в день своего восемнадцатилетия и, соответственно, совершеннолетия, Джон, прапорщик второго батальона полка Ирландских гвардейцев, отбывает на французский фронт на неделю позже отца.
Какой показалась война Киплингу-младшему, мы не знаем, его письма домой, если они и были, не сохранились; судя же по письмам Киплинга-старшего, увиденное во Франции особого оптимизма писателю не внушило.
«Вернулся после общения с человеческой взрывчаткой, — пишет Киплинг жене из парижского отеля „Риц“ 13 августа. — Не успел возвратиться, как Клемансо разразился длиннейшей речью, продолжалась она сорок минут и являла собой ослепительный фейерверк… Из того, что он говорил, следовало, что их правительство и умственно и духовно — близнец нашего: та же некомпетентность, те же длинные и бессвязные объяснения, та же неспособность признать свои ошибки, те же чудовищные интриги… Он нисколько не сомневается в успехе, но только и слышалось: „Вооружение! Боеприпасы“!».
Некоторое представление о том, как воюет его сын, Киплинг все же получил:
«Вчера день начался в шесть утра… в поросших лесом горах Эльзаса, — говорится в письме писателя жене от 20 августа. — Мы остановились посмотреть на батарею горных орудий; вышли из машины и долго шли лесом. <…> Оттуда добирались до окопов, шли еще какое-то время, пока не встретили полковника, из тех, кто своим солдатам не только что отец родной, но и мать. Полковник провел нас в окопы первой линии, которые находятся от немцев на расстоянии семи, а точнее семи с половиной метров, то бишь крикетной подачи. В окопах были баварцы, накануне вечером мы задали им жару, поэтому сегодня они сидели тихо, как мышки, и я разглядывал их через бойницу. Полковник вынул из бойницы затычку, и я увидел на фоне деревьев и камней двух немцев, похожих на зеленые мешки с песком. Меня баварцы не видели… Окопы — чище не бывает, ходишь по ним, как по музею… если и есть запах, то разве что стряпни. И мертвая тишина, ведь от противника мы были совсем близко…»
Об этом же эпизоде примерно в таком же легкомысленном тоне пишет Киплинг и сыну спустя два дня, 22 августа:
«Дорогой старик, надеюсь, ты никогда не окажешься ближе к бошам, чем оказался я. Забавнее всего было наблюдать, как дежурный офицер делает полковнику и мне знаки, чтобы мы молчали. И слышать, как тут же застучал пулемет; выпустит пять-шесть очередей наудачу и смолкнет — точно прислушивается. Сидеть в окопах ничуть не опаснее, чем ехать на машине десять-двенадцать миль по дороге, которую боши в любую минуту могут обстрелять. Или ходить по городу, который в любой момент может подвергнуться артобстрелу. Словом, жизнь — лучше некуда, скучать, прямо скажем, не приходится…»
Понятно, что этот легкомысленный тон («жизнь — лучше некуда», «скучать не приходится») — вынужденный. Киплинг поднимает настроение — и не столько Джону, сколько самому себе. Он конечно же боится за сына. И как очень скоро выяснится — не зря.
В начале осени окопная война с малым числом жертв кончилась. Началась война настоящая. В сентябре в бою под бельгийским Лоозом англичане идут в наступление, теснят немцев на некоторых участках фронта, но развить успех не удается, противник переходит в контрнаступление, и 27 сентября, чтобы спасти ситуацию, в прорыв был брошен полк Ирландских гвардейцев. Операция провалилась, англичане за неделю потеряли 20 тысяч убитыми, а 2 октября из министерства обороны в «Бейтменз» приходит телеграмма: Джон Киплинг ранен и пропал без вести.
Сочетание слов «ранен» и «пропал без вести» означало, скорее всего, «погиб». Но родители и сестра верить в это отказываются. Кэрри и на этот раз, так же как после смерти дочери, настроена по-деловому, знакомым ничего не рассказывает, держится лучше некуда и сразу же начинает действовать: спустя три дня после телеграммы отправляется вместе с Элси в Лондон наводить справки в штабе Ирландских гвардейцев. Редьярд, который в очередной раз мучается гастритом и сидит (а чаще — лежит) на строжайшей диете, никуда не едет; его дело — писать письма. Кое-что — увы, очень немногое — удается совместными усилиями выяснить. Джона ранили, когда он поднял свой взвод в атаку. В живых из всего взвода остался только один рядовой, он попал в госпиталь в Ите, и, когда его спросили про прапорщика Киплинга, тот ответил только, что Джон «хорошо обращался с солдатами и никогда не унывал». Не унывала и Кэрри, она еще два года повсюду искала сына, писала раненым из батальона Джона, обращалась в швейцарский Красный Крест, решив, что сын мог попасть в плен, и уже в конце 1918 года — как видно, от полной безысходности — написала письмо в Ватикан. И, наконец, изверившись, записала в дневнике горькие слова: «Без сына мир должен стать другим».
Оптимизма жены Киплинг не разделяет, однако держится не хуже ее, ничем и никому своего горя не выдает. (Один раз, впрочем, выдал. Провожая к машине приятельницу, жену французского генерала Тауфлиба, навестившую Киплингов в отеле «Браун», он вдруг крепко сжал ей руку и сказал: «На колени, Джулия, и благодарите Господа, что у вас нет сына».) Помогает, как бывает в таких случаях, работа: по заданию правительства Киплинг пишет большую документальную книгу «Война на море», а также очерки о своих поездках по военным лагерям, на военные корабли, в госпитали. И, как обычно, ведет обширную переписку, свое горе же доверяет только самым близким — Кэрри, дочери, кое-кому из друзей.
«С 27 сентября, с битвы при Лоозе, наш мальчик считается раненым и пропавшим без вести, и с этих пор никаких официальных сообщений нам больше не поступало, — пишет он школьному другу, дослужившемуся до бригадного генерала „Прохвосту“ Данстервиллу. — Но то немногое, что удается узнать у оставшихся в живых, говорит о том, что он мертв, возможно, попал под артиллерийский огонь. Что ж, его мечта осуществилась: в окопах он просидел недолго… Он вел свой взвод около мили по открытой местности и был сражен артиллерийским и пулеметным огнем, когда стал стрелять из пистолета по дому, где засели немцы. <…> Про него говорили, что он был одним из лучших младших офицеров. <…> Жизнь он прожил короткую. Горько сознавать, что годы работы перечеркнуты одним днем, но в нашем положении ведь оказались многие, да и вырастить мужчину — это уже кое-что. Жена держится превосходно, хотя конечно же уговаривает себя, что он попал в плен. Но я-то знаю, что такое артиллерийский обстрел, а потому ни на что больше не надеюсь».
* * *
«Без сына мир должен стать другим». Мир, вопреки ожиданиям, остался прежним. Жизнь Киплингов — по крайней мере со стороны — не изменилась, оставалась такой же, как до гибели Джона. Разве что стала чуть более уединенной, закрытой — «открытой», впрочем, она не была никогда. Киплинг, в соответствии со строгим, издавна установленным распорядком, по утрам работал. Кэрри, как и раньше, занималась домом, хозяйством (а оно сильно разрослось: Киплинги заводят лошадей, коров, свиней, гусей, кур, строят молочную ферму), отвечала на письма, платила по счетам, отсеивала, как это делала всегда, многочисленных посетителей. И еще больше, чем раньше, опекала мужа, в буквальном смысле слова не спускала с него глаз — после гибели сына пятидесятилетний Киплинг начал сильно сдавать. «Мистер Киплинг утратил свою жизнерадостную походку, хотя гений и отвага нисколько не притупились», — вспоминает Дороти Понтон в 1919 году. Писатель и в самом деле выглядит в это время каким-то угасшим, он сильно похудел, гастрит обострился. Киплинг часто на весь день остается в постели, ему прописывается строжайшая диета, он мучается сильными болями в желудке и в конце концов вынужден в 1922 году лечь в больницу — сначала на рентгеновское обследование, а затем на операцию, и только после операции постепенно начинается улучшение. Зато теперь ухудшается здоровье Кэрри: радикулит, диабет, падает зрение; для родителей смерть сына не прошла даром.
Несмотря на болезни, Киплинг, как и раньше, много пишет (а Дороти Понтон добросовестно, по многу раз, перепечатывает написанное мэтром — пишущей машинкой Киплинг владел плохо и неохотно). В 1917 году он выпускает сборник рассказов «Многообразие существ», в этом же году к нему обращаются с предложением написать историю полка Ирландских гвардейцев, и Киплинг, по понятным причинам, с энтузиазмом берется за дело: опрашивает приезжавших в «Бейтменз» уцелевших гвардейцев, навешает их в госпиталях, записывает воспоминания. «Эту книгу, — признавался впоследствии он, — я писал, превозмогая мучительную боль, обливаясь кровавым потом». В сентябре того же года писатель получает еще одно предложение, от которого также никак не может отказаться, — войти в Комиссию по захоронению погибших на войне британских солдат и офицеров. Возможно даже, он берется за дело не без тайной надежды: а вдруг…
По инициативе Киплинга, работавшего в комиссии до конца своих дней и изъездившего с этой целью множество стран, побывавшего на всех военных кладбищах Европы, где были захоронены британцы, а таких кладбищ было более тридцати, у входа на кладбище возвели стелу с выбитой на ней надписью «Их имена будут жить вечно».
Параллельно с историей полка Ирландских гвардейцев Киплинг пишет еще один исторический труд — «Война в горах», описание итальянской кампании. С этой целью он специально едет в Италию, где сначала поднимается в Альпы, а затем отправляется в Рим, где встречается с папой в Ватикане, про который по возвращении напишет: «Впечатление такое, что у этой земли глаз и ушей больше, чем перьев у павлина».
Общества знаменитого писателя и одиозного своим закоренелым консерватизмом общественного деятеля ищут в военные и послевоенные годы сильные мира сего. В «Книге посетителей» в «Бейтмензе», которую завела дотошная Кэрри, содержатся имена виднейших политиков, литераторов, издателей, педагогов, художников со всего света. Список имен, вспоминает Элси, сопровождался забавными пометами хозяина дома, например: «Холодный рисовый пудинг», что значило, что имярек предпочитает пудинг холодным, или аббревиатура «УВП»: «упал в пруд»; летом гости катались на лодке по пруду, и кто-то свалился в воду.
В 1918 году к римскому папе, кардиналам, членам британского кабинета министров, старым друзьям — французскому премьеру Жоржу Клемансо и бывшему американскому президенту, «образцовому» империалисту, «политику большой дубинки» Теодору Рузвельту, — присоединился и действующий президент Вудро Вильсон, на встречу с которым в конце декабря Киплинг был приглашен в Букингемский дворец. В отличие от напористого, активного, уверенного в себе Рузвельта, которого Киплинг годом позже, когда Рузвельт умер, назовет в своей эпитафии «великим сердцем» («Ах, без Великого сердца наш мир безопасней не стал!»), — вялый, корректный, «правильный» Вильсон писателю не полюбился. «Впечатления он на меня не произвел, — заметил Киплинг после встречи. — Он никакой. Школьный учитель до мозга костей».
А вот английский король Георг V — произвел. Писатель и монарх встретились впервые в 1922 году во Франции: король и королева знакомились с результатами работы Комиссии по захоронению. Встреч, собственно, было две, с разницей в два дня. Первая, неофициальная, состоялась 11 мая в городке Вламертен. Киплингу, наскоро переодевшемуся во фрак, пришлось довольно долго ждать под открытым небом короля, прибывшего в сопровождении фельдмаршала Хейга, что он и описал спустя несколько лет в рассказе «Долг». Вторая встреча состоялась под Булонью, в Терлингтене, на кладбище, где было много захоронений английских солдат, в присутствии большого числа приглашенных на торжественную траурную церемонию. «По дороге сюда, — сказал Георг в своей речи, — я много раз задавался вопросом, есть ли на свете более принципиальные приверженцы мира, чем те, кто собрался здесь почтить поверженных войной мертвецов». Киплингу понравилось, как король держится и как говорит, а Киплинг, в свою очередь, понравился королю. После возложения венка на мемориал посмертной славы чета Киплингов была представлена Георгу, и монарх удостоил их короткой беседы — речь, по всей вероятности, шла о Джоне. После этого король и писатель обменялись несколькими репликами, а через несколько дней, по возвращении в Англию, Киплинг удостоился приглашения на королевский ужин в узком кругу, что, вне сомнений, свидетельствовало: писатель и в прямом и в переносном смысле пришелся ко двору.
Представители прессы же в «Бейтмензе» — нетрудно догадаться — ко двору не пришлись, их Кэрри не пускала на порог: Киплинг во все времена, о чем уже не раз говорилось, терпеть не мог репортеров, особенно американских, — слишком хорошо знал эту профессию. Сторонился их, избегал, очень редко, в виде большого исключения, когда уже некуда было деваться, давал короткое, немногословное интервью. Пользуясь поразительным умением разговорить любого собеседника, он вынуждал вместо себя говорить интервьюера, а сам помалкивал, в крайнем случае, подавал короткие, незначащие реплики. Элси вспоминает, как один юный, необстрелянный репортер, явившись к Киплингу, рассказал ему всю свою жизнь, прежде чем сообразил, что писатель не сказал о себе ни единого слова.
Сам же Киплинг брал интервью с жадностью, как встарь, еще в Индии, о чем свидетельствует французский писатель Жозеф Рено, однажды, уже в тридцатые годы, обедавший с Киплингом в Авторском клубе. «Этот маленький смуглый человечек в ослепительных золотых очках и с огромными бровями, — вспоминает Рено, — подскочил ко мне и без всякого вступления забросал меня вопросами: „У Дюма дуэли точны в подробностях? Существуют ли такие бретонцы, какими их описывал Пьер Лоти? Верно ли, что у госпожи Бовари был реальный прототип? Расскажите мне об этой Колетт, чьи рассказы о животных куда лучше моих!“ И так далее, и так далее. Один вопрос сменял другой с такой скоростью, что я не успевал на них отвечать. Слушая меня, он гладил свою лысую голову такой смуглой рукой, что его можно было принять за индуса. <…> И, наконец, убедившись, что он выжал из меня все, что только мог, человечек резко от меня отвернулся и небрежно бросил: „Спокойной ночи“. Никогда не встречал интервьюера более напористого. Спустя несколько минут я поделился своим впечатлением с Фрэнком Харрисом, и тот подтвердил: „Радди по-прежнему журналист до мозга костей. Ему всегда хочется узнать чуть больше, чем знают остальные“».
Вот и Клэр Шеридан тоже «хотелось узнать чуть больше, чем знают остальные». Клэр отличалась железной хваткой и несомненным женским обаянием, и Киплинг под него подпал, расслабился, дал-таки ей интервью. И за это поплатился. Кто бы мог подумать, что Клэр Шеридан, дочь соседей Киплингов по суссекскому дому, так его «подставит»?! Разговор с ней в «Бейтмензе» за чашкой чая носил неформальный, дружеский характер и с интервью вроде бы не имел ничего общего, Киплинг не мог вообразить, что о их разговоре станет кому-нибудь известно. Тем более удивительно было обнаружить спустя несколько дней в американской газете «Нью-Йорк уорлд» весьма нелицеприятное мнение знаменитого писателя об Америке. В биографии Киплинга это был уже второй подобный сюрприз; первый, если читатель помнит, произошел в Вермонте, когда Кэрри, не отказав замерзшей, занесенной снегом столичной журналистке в горячем чае, отказала ей в беседе с мужем. Киплинг, как мы знаем, никогда не питал к Штатам большой любви, но в этом не признавался, и когда его обвиняли в американофобии, в резких высказываниях против американцев, любил рассказывать анекдот про негра, которого судят за то, что тот ударил белую женщину палкой по голове. «Вы что же думаете, я бы ее ударил, если б не любил?» — заявил негр на суде в свое оправдание. Вот и я, смеялся Киплинг, не ругал бы Америку, если бы не любил ее.
В действительности Киплинг — возможно, после истории с Битти Бейлстиром — американцев конечно же недолюбливал (хотя делал исключение для Нортонов, доктора Конланда, Теодора Рузвельта, Фрэнка Даблдея и еще многих верных друзей), однако тут, если верить Клэр Шеридан, превзошел самого себя.
Америка, делился с собеседницей ничего не подозревавший писатель, слишком поздно вступила в войну, вышла из нее слишком рано, нажилась, так сказать, на чужом горе. Страна насквозь коррумпирована, и виновато в этом нищее отребье из Европы, это они, безродные эмигранты, управляют теперь страной за отсутствием истинных американцев, погибших в гражданской войне. Трудно сказать, в самом ли деле писатель нес этот вздор, или Клэр Шеридан приврала, но то, что Киплинг был ярым противником американского изоляционизма, было хорошо всем известно — он этого нисколько не скрывал. В результате вышел большой скандал, ведь Киплинг в Англии был не последним человеком, и у читателей возникло естественное подозрение, что писатель является выразителем не только своей собственной, но и официальной точки зрения.
Пришлось объясняться. «Я не давал миссис Шеридан интервью, — заявил в прессе Киплинг, — я не произносил слова, которые она мне приписывает, однако в моем обыкновении было и остается говорить то, что я считаю нужным, и не бояться ставить под сказанным свою подпись». Реплика Киплинга выглядит, признаться, довольно нелепо, примерно так же нелепо, как и данное им интервью: начинается она с оправдания, а кончается вызовом, из чего следует, что, может быть, Клэр Шеридан и несколько сгустила краски, но смысл сказанного Киплингом передала в целом правильно.
Несмотря на официальное опровержение, последнее слово оказалось все же за Клэр. «Редьярд Киплинг, — довольно развязно, в американском стиле писала Клэр Шеридан в своей книге „Nuda Veritas“[32], — живой человечек с юмором школьника, не произвел бы на меня особого впечатления, будь у него выбриты брови и не знай мы, как его зовут. Он, можно сказать, прикован к домашнему очагу. Когда он раскрывает рот, чтобы рассказать забавную историю, миссис Киплинг всегда его перебивает, она убеждена, что расскажет анекдот куда лучше».
Тут Клэр не ошиблась. Во всяком случае, английский прозаик Хью Уолпол в своих воспоминаниях пишет примерно то же самое. «Киплинг похож на гнома. <…> Он добродушен, общителен, готов, судя по всему, дружить с кем угодно, но за собой следит. Следит за ним и мадам Киплинг. Женщина решительная, она так долго за ним присматривала, что прекрасно знает, как избавить его от любых невзгод — умственных, физических или духовных. Это ее работа, и справляется она с ней превосходно. <…> Первое, что бросается в глаза, когда видишь Киплинга, — это его брови. Его тело ничего собой не представляет, зато глаза великолепны, они искрятся теплом, добротой и исключительной гордостью.
Он добр ко всем нам, мы же все — лишь его тени. „Кэрри“, — говорит он, поворачиваясь к миссис К., и сразу видишь, что она для него единственный реально существующий человек. И Кэрри берет его, прижимает к груди и несет в их неуютный дом с твердыми стульями. Он же совершенно счастлив».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.