Делай так, делай с нами, делай лучше нас!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Делай так, делай с нами, делай лучше нас!

Существует поговорка: если швейцарец прыгает на твоих глазах с десятого этажа, следуй за ним, не раздумывая. Каролин, уроженка Цюриха и Клаудио, из итальянской части швейцарии, из Лугано, оба были делегатами МККК (Международного Комитета Красного Креста, чьи функции разнились с Международной Федерацией обществ Красного Креста, где Андрей работал, хотя штаб-квартиры обеих организаций находились в Женеве, но не буду вдаваться тут в тонкости) познакомились здесь, на Гаити. Поженились, родили сына Николо. С ним, годовалым, Каролин носилась на машине с бесстрашной лихостью, на ходу, можно сказать, меняя ему памперсы, кормя из бутылочки. Мордочка Николо казалась осмысленной не по возрасту, и я бы не удивилась, если бы он вступил в беседу с удачной, остроумной репликой.

Каролин таскала сына с собой повсюду, и мне нравилось, что из своего материнства, довольно позднего, она не создает культа, с суматохой, квохчаньем, неловкого, обременительного для окружающих. Импонировало, что она не старалась произвести благоприятное впечатление, а у нее так получалось само собой, согласно натуре, деятельной, энергичной, широкой, что являлось редкостью для швейцарцев.

Впрочем, конечно же не типичные швейцарцы могли сделать такой выбор, как они с Клаудио, мотаясь по странам третьего мира, получая удовлетворение в отрыве от привычного уклада, традиций, комфорта, гарантий безопасности, на чем их соотечественники выстроили имидж своей страны, ее хваленый нейтралитет.

Колониальный стиль, при всех издержках, раскрывал в людях штучное, там, где они родились, возможно, и не выявившееся. Хотя само по себе нестандартное решение свидетельствовало о незаурядности.

Я обратила внимание на Каролин при топтаниях иностранной колонии на коктейлях в консульствах, посольствах, после которых люди опытные разбегались в разные стороны: зачем и с кем? Мы так вполне насытились, Каролин и Клаудио, видимо, тоже.

Зато наши встречи участились в художественных галереях. Одно из чудес Гаити: среди трущоб, самостийных, торгующих секондхэндовым тряпьем рынков, ниши существовали, о которых непосвященные не подозревали. Поднявшись по лесенке невзрачного здания, толкнув дверь, вы оказывались среди нарядных людей, прекрасных картин, с бокалом вина, мгновенно вам поднесенного.

Вернисажи-презентации происходили постоянно — картинные галереи на пятачке Петионвиля гнездились как опята — но без пошло-обжорного привкуса: присутствующих объединял интерес к искусству. Хозяева галерей, конечно, занимались не благотворительностью, но в их деле не все только выгодой определялось. Те, кого я знала, начинали с коллекционерства, и собственно, коллекционерами оставались. Учитывая рыночную конъюнктуру, они еще и удовлетворяли собственную страсть. В книге того же Родмана среди репродукций представлены были картины из собрания Бурбон-Лали, начатого, когда она еще жила в Алжире. Заболев гаитянской живописью, эта француженка с Мартиники, замужем за англичанином, совершила поступок, переселившись в отсталую, подверженную смутам страну.

Галерею «Мопу» открыл, выйдя на пенсию, американский госслужащий.

«Иссу» держали выходцы с Ближнего Востока, развернув свой бизнес на индустриальной основе. У них был не столько художественный салон, сколько фабричный цех: принимался заказ, цена определялась не только именем художника, но и размерами холста. У «Иссы», в отличие от «Бурбон-Лали» никто никого не стремился очаровать. Дочка Иссы, Бабет, принимая деньги, заполняя бланки сертификатов, всех одаривала одинаковой, рассеянной улыбкой. Ее муж занимался упаковкой товара, доставкой его в гостиницу, а, если надо, в аэропорт. Семейное предприятие процветало, не нуждаяясь ни в презентациях, ни в рекламе. Но качество гарантировалось. Своего первого Дюффо мы купили у них.

Галерея «Надер», напротив, походила скорее на музей. Роскошное, современное, в три этажа здание, огромные залы, и цены такие, что, верно, и не предполагали покупателей. Племянник Надера, лощеный, отлично владеющий и английским, и французским ливанец, встречал посетителей как экскурсовод. В его любезности сквозило понимание: визитеры пришли из любознательности, без намерения что-либо приобрести. Капиталы клана Надеров базировались на чем-то другом. Но у «Надера» действительно наиболее полно, в широком диапазоне, представлены были раритеты, образчики лучшего в гаитянском искусстве.

Владелец галереи «Монин», расположенной стык-в стык с «Бурбон-Лали» слыл непререкаемым авторитетом, экспертом, искусствоведом, чьи монографии, буклеты, ценились знатоками и в США, и в Европе. Его, уроженца Швейцарской конфедерации, в Гаити привезли ребенком. Как в фильме «Nowhere in Africa», «Нигде в Африке», о евреях-беженцах из Германии, спасавшихся от фашизма и загнанных до края, до «нигде», в глухую кенийскую деревню, и семья Мониных, возможно, по той же причине оказалась в Гаити. Известно, что швейцарские власти, хотя и прикрывались нейтралитетом, по договоренности с гитлеровцами, отправляли эшелоны с еврейскими беженцами обратно, в смерть, в крематории. В ответ на закодированные счета в швейцарские банки поступало золото убитых и ограбленных.

Соседствуя друг с другом вплотную, Бурбон-Лали и Монин являлись соперниками, конкурентами, но когда я, нуждаясь в совете, привезла к Кристин Бурбон-Лали картину, как меня уверяли, написанную Стивенсоном Маглором, для ее атрибуции она попросила зайти Мишеля Монина.

Седой, взъерошенный, с затухшей сигаретой в углу рта, похожий по типу на артиста, певца, музыканта Сержа Гинзбура, едва на холст глянув, Монин отчеканил: подделка! Не поленившись, между тем, внятно, доступно разъяснить на чем, каких деталях, нюансах его позиция основывается. И не только я, начинающая, внимала ему с восхищением, но и Кристин тоже. Ее темные, оттянутые к вискам глаза по-кошачьи искрились. Она не завидовала познаниям Мишеля, а ими гордилась. В их отношениях присутствовало еще и товарищество, близость причастных к одному профессиональному цеху, где способность радоваться успеху другого важнее, продуктивнее укусов тщеславия.

Кристин, метиска, почти белая, по-креольски скуластая, высокая, статная, напоминала мне мою подружку Таньку, тоже помесь, от рыжей, веснушчатой, хрупкой, стопроцентной русачки мамы с папой туркменом-богатырем. Таньку я знала с юности, потом мы потерялись и снова встретились в Женеве, прибыв туда практически одновременно: ее муж, Женя, работал и работает по сей день в ООН. Там мы сдружились вновь и продолжаем дружить, хотя и на расстоянии. Танька, кстати, выкинула финт, при ее осторожно-опасливой натуре неожиданный, прилетев к нам в Гаити из Женевы и прогостив три недели. Привезла нам драгоценный гостинец — банку огурцов, засоленных ее мамой, Ольгой Митрофановной, с грядки дачной во Внукове, и проделавшей путь от Москвы в Женеву, через Майами в Порт-о-Пренс.

Танькин визит оказался не только приятен, но и полезен. Я обнаружила, что колониальный стиль не у всех вызывает отторжение, как у меня. Танька, правда, прожила в такой обстановке недолго, но она вовсе не обращала внимания, не замечала того, что сразу задело, уязвило меня. На пути к морю, в рестораны, клубы, безмятежно щебетала, а дорога в ухабах, нищие толпы, горы зловонного мусора как бы и не существовали для нее. Мгновенно сжилась с той экзотикой, что обещала приятности. Плескалась в бассейне, ловко разделывалась с лангустами и, как я заметила, прислуга и в клубе «Петионвиль», и наша, домашняя, ей угождала с большим старанием, чем мне. У нее бы поучиться, а я забавлялась, а иногда раздражалась как увлеченно она изображает из себя «белую леди».

Впрочем, с ее способностью спать до полудня, в трепе за чашкой кофе проводить оставшуюся часть дня, следовало бы давно уже свыкнуться. В Женеве, будя ее телефонным звонком, слыша смущенный, спросонья, лепет, незачем было пригвождать к позорному столбу: не ври, знаю, что дрыхла, а представляешь который сейчас час?! И уж тем более не надо было, ее, гостью, в каркас всаживать своего жесткого расписания: она ведь приехала сюда отдыхать, а я — выживать. Задачи наши разнились. Но я все-таки гнула свое.

Когда после тенниса, уроков французского, к началу двенадцатого в дом возвращалась — язык не поворачивается сказать «домой» — заставала все ту же картину: Танька, лежа, доедала завтрак, поданный на подносе в постель, одновременно беседуя с нашей Жоржет, глядевшей на нее с обожанием. При моем появлении обе замирали, как соучастницы, застигнутые на месте уж-жас-но-го преступления!

Давясь смехом, я исчезала. Мне вслед раздавался притворно-испуганный Танькин вопль, через пять минут буду готова!

Наверно, если бы Танька рядом была, жила, четырнадцать месяцев на Гаити дались бы мне с меньшими затратами. Она и Женеву, где советская колония к доверию не располагала, скрашивала. Изображая общительность, там бдительность требовалась: соотечественники как раз и подставят, и оклевещут, и донесут. Мы с Танькой знали друг друга до того, а вот наши мужья долго принюхивались, прежде чем сомкнуться. Но с Танькой, в Гаити лишь залетевшей, я не могла, не имела право, расслабиться, поддаться сантиментам: а как потом, когда уедет? Лучше лед, чем лужа растекшаяся, которую разве что тряпкой собирать.

Да, общая, юность, Арбат, Коктебель. Ее, в пятнадцать лет, буйная кучерявость, стянутая от лба белой лентой. Наши дети родились в один год, и мужья одногодки, но к моменту ее приезда ничего не забылось — и все изменилось. При колониальном стиле день вмещает неделю, месяц — год, а после вдруг время застывает, замораживается как труп в холодильнике морга.

Недавно совсем я завидовала стайкам француженок, канадок, тоже женам, тоже в Гаити чужим, тоже иностранкам, но нашедшим себе собеседниц, товарок, лепечущих на том же, их родном, языке. Но если и случались с их стороны зазывы, ощущение возникало, что меня, как в скафандре, оглохшую, заненемевшую, бездна утягивает. Давление в ушах, вот-вот потеряю сознание.

Точки соприкосновения между нами оставались лишь на поверхности, как поплавки-пустышки с оборванной леской у неудачливых рыбаков.

Я устала от имитации дружбы. Живя в гостинице «Монтана» познакомилась с канадкой Сесиль, и, пока мы с ней плавали в бассейне от бортика к бортику, все досконально узнала про ее мужа, детей, сродственников. При колониальном стиле человеческое общение, как полуфабрикатное блюдо в микроволновой печке, предполагало поспешное насыщение с последующим сытым равнодушием. Так же с Шанталь, у которой я, ну, скажем с натяжкой совершенствовала французский: мы провели вместе у нас в доме целый день, болтали-болтали и переусердствовали.

Ни я больше ее к себе не звала, ни она меня.

Такие случайные вспышки эмоций провоцировал, как курортный роман, наш отрыв от корней, родины, дома. Все мы тут тосковали и пытались, кто как мог, горечь эту заесть.

Танька застала меня в трудный, переходный период. Колониальная жизнь меня еще только взнуздывала, усмиряла. Возможно, если бы она приехала позднее, я бы уже находилась в другой стадии, но пока что боролась за прежнюю себя.

С одной стороны, Танька, совершив героически такой длительный перелет (а я знала как она, дочка летчика, первого пилота, боится самолетов), заслуживала всяческого ублажения, и я хотела, мне нравилось ее ублажать, но с другой стороны вызывало протест, что нашу тут жизнь она воспринимает как бесконечно длящийся праздник, неомраченный ничем. Спустя три недели, когда мы отвозили ее в аэропорт, произнесла искренне, убежденно: «Ну теперь я за вас спокойна. В Женеве так всем и скажу: Надька с Андреем живут как белые люди!»

Водила я ее и по галереям. С Кристин Бурбон-Лали они встретились как сестры, наглядно подтвердив угаданное мною в них сходство. Обе статные, высокие, ухоженные, вкрадчивые, что называется, светские женщины, умеющие везде, со всеми находить общий язык. Чаровницы!

Танька знала зачем пришла: в моей коллекции ей приглянулся натюрморт Лагера с золотисто-зелеными плодами, выполненный в редкой для Гаити реалистической манере, и бабочки с человечьими лицами Альтидора. Она хотела именно это, пусть не в точности, но в максимальном приближении. А если Танька что-либо захотела, никаких препятствий к желаемому существовать не могло.

Похожее, слава Богу, нашлось, и приступили к самому трепетному — обсуждению стоимости. Собственно, из взаимных уступок ритуал покупки и состоял. Но именно взаимных. Цену в два раза срубать — это уже чересчур.

Кристин уступала свою позицию пядь за пядью, как солдат, держащий линию обороны, но теснимый явно превосходящей силой противника. Я поймала ее молящий о поддержке взгляд и сделала вид, что интересуюсь каким-то пейзажем.

Имела опыт: если в такие моменты устремленности к возжажданному Таньке помешать, замельтешить у нее под ногами — затопчет в ярости. В ней сочетались томная нега Востока с предприимчивостью Запада. И Кристин сдалась. Картины еще следовало обрамить, Танька выбрала матово-серебристый багет, тут уж взяв Кристин голыми руками.

Простившись с ошарашенной Кристин сели в машину. Битва выиграна, но я уловила, что Таньку гложут сомнения. И оказалась права. «Все-таки дороговато»- выдохнула она сумрачно. Дальше наш диалог строился, примерно, вот так. Я: ты что же хотела вообще задаром? Она: ну не задаром… Я: по правилам, пятьдесят процентов от означенной суммы получает художник, остальное тот, кто его продает. Она, возмущенно: ничего себе, так наживаться! Я: так ведь галерейщик рискует, картины могут купить, а могут и не купить, а за аренду помещения платить надо, а за… Она, меня оборвав: так мы ведь купили, и она, Кристин эта твоя, сорвала хороший куш.

Так, значит, «моя»… Едем молча, нахохлившись. Танька, примирительно: я ведь к чему, Надь, здесь ведь галерей-то до черта, на каждом шагу, забиты картинами, с чего цены-то за них ломить как за дефицит, а? Я: если галереи не посещать, и ты, и я схватили бы с обочины, от уличных торговцев пару-тройку «шедевров» долларов по тридцать-сорок, и тем бы утешились, а в галереях мир другой открывается, там есть чему поучиться. Она: так уже обучилась, разбираешься, вижу, не хуже их. Я: у меня нет выходов на художников, тут тебе не Европа, их адресов, телефонов в справочниках не найдешь. Она: значит, как-то иначе надо искать, действовать, ты пыталась?

Если честно, нет, в голову не приходило. Единственное, на что решалась, просила Кристин, Монина, Иссу попридержать для меня тот или иной холст, когда буду в состоянии их приобрести. Проснувшаяся во мне страсть к жанру примитивов основательно дырявила наш семейный бюджет. А ведь надо было платить за образование Виты в Макгилле, за ее проживание в Монреале. Другие, Сесиль, и Шанталь, сотрудники Андрея в делегации Красного Креста, я знала, экономили. Пребывание в таких странах, как Гаити, предполагало, помимо, других целей, еще и финансовые накопления, а не их разбазаривание. С моей же помощью и зарплата, и суточные, полагающиеся, в подобных, вредных и для здоровья, и для психики командировках, ежемесячно слизывались без остатка с банковского счета. Я украшала стены, не имея крыши над головой.

Внезапно как-то до меня все это дошло. Практичная Танька из дремы меня пробудила. И я себя устыдилась: эгоистка, нашла способ как здесь, в Гаити, спасаться от маяты, муторности бессодержательного, лишенного смысла существования, о будущем не заботясь. Андрей к моей слабости снизошел, но я ведь и его подставляла, и нашу дочь. Как выход нащупать, чтобы окончательно не сломавшись, не расстававшись с тем, что нечем тут заменить, все же траты на свою, допустим, блажь сократить как-то?

Танька уехала, меня разбередив. Но ее эстафету подхватила тоже, как выяснилось, сметливая, энергичная швейцарка Каролин.

Они с Клаудию пригласили Андрея и меня в гости, разумеется, при участии, очень активном, Николо, соску сосущего только для вида, на самом же деле серьезно, критически изучающего не только гостей, но и собственных родителей.

Нельзя сказать, чтобы Каролин изощрялась в кулинарном искусстве. Зато повела меня в комнату, где на кроватях, стульях, на полу даже, стопками, как блины, лежали холсты без подрамников: про запас что ли? Но если даже иметь два, три, четыре дома, личные нужды такое количеств картин явно перекрывало.

А не все ли равно? Каролин, ясно, во мне, как в сообщнице не нуждалась, просто хотелось ей поделиться, похвастаться, и было чем.

Узнать автора труда не составляло: Проспер. Не берусь судить чем уж я вызвала расположение Каролин, но она сказала: Проспер в Кенскоффе живет, если хотите, можем вместе его навестить. Ну конечно я хотела!

Дорогу в гору, с размытым после дождей гравием, вязкую, как русло обмелевшей реки, в сплошном тумане, вдоль края обрыва, без подсказок Каролин мы бы не одолели. Признаться, было страшновато, даже Николо притих. Но время, проведенное с Проспером в его мастерской- ангаре, сверху донизу завешанном еще не просохшими холстами, искупило все неприятности пути.

Он, видимо, работал, как заведенный, что называется, «фул-тайм»: чувствовал близость смерти? Шел поток, но какое разнообразие приемов и виртуозность, с которой они выказаны. Холст иной раз казался кружевным, иной роз плотно, как гобелен, затканным. А что за краски! Какая отвага в их сопряженности. Желтый светится даже в темноте, лиловый с ним рядом бездонен, бесконечен, и клубящиеся, растекающиеся, подвижные как ртуть лики. То ли в облаках, то ли в космосе они зародились, и взирают сверху на нас. То ли это души умерших, отлетающие с последним «прости». А может быть порождение колдовства? Словом, загадочно и прекрасно. Каждый штрих по-снайперски точен.

В целом же впечатление создается завораживающей переменчивости, как в калейдоскопе. И ничего он, Проспер, не выдумывал, отражал свой внутренний мир.

После встречи с ним я приободрилась. На очередном вернисаже у Бурбон-Лали Каролин шепнула: посмотрите, справа, у окна, стоит, Тига, вот тот, с усиками. Я, рысью, к Андрею: подойди, поговори! Он умел. Мои помыслы, настроения, тут же на физиономии отражались: провалила бы «операцию». Андрей же по чистой случайности как бы вступил с Тига беседу: ах, неужели, вы тот самый?! Потешил авторское самолюбие, и выигрыш был обеспечен. Хоп — движение, шулерское, уж не знаю откуда у Андрея взявшееся, и в руке листок: Тига сам написал номер своего телефона и адрес. Если бы Кристин заметила, была бы недовольна. Зато я каждый раз взглянув на две картины маслом и два воздушных, чернилами, рисунка Тига, висящие у нас в спальне, испытываю чувство, как это называется, глубокого удовлетворения. Тига, расхваленный Андре Мальро, находившимся в тот период в апогее писательской славы, на посту министра культуры в правительстве де Голля, картины нам отдал практически за бесценок, а рисунки просто подарил. Я их нашла в углу его мастерской, среди подрамников, и он сказал: мне приятно, что вы это оценили.

А на Дюффо вышли вовсе дуриком. Мишеля Монина в его галерее не оказалось, к девушке, несшей дежурство, наведался ухажер, и, с ним воркуя, плевать ей было на посетителей.

В галерее сменили экспозицию, работ Дюффо на обычном месте мы не нашли.

Окликнули пожилого коренастого служителя в темно-синей блузе, что-то с балкона через зал на тачке везущего: простите, не знаете где Дюффо? И услышали: Я — Дюффо. Мы: вы?! Он: я, а что?

Вернувшись, ликуя, позвонила Каролин: она нам Проспера, мы ей Дюффо. С того момента начались наши с ней регулярные нашествия в галереи, сувенирные лавки и даже — о ужас! — на бульвар Десалин. Вот на что она меня совратила, эта, казалось, благоразумная швейцарка!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.