Дмитрий Мережковский 1865 – 1941 «Люблю иль нет – легка мне безнадежность»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дмитрий Мережковский

1865 – 1941

«Люблю иль нет – легка мне безнадежность»

В своих воспоминаниях писатели, близко знавшие Мережковских, не всегда упоминали о них тепло. Андрей Белый, например, писал, что «Мережковский носил туфли с помпонами, и эти помпоны определяют всю жизнь Мережковского. Он и говорит с помпонами, и мыслит с помпонами». Определение не меткое, но, во всяком случае, недоброжелательное. По словам Тэффи, «Андрей Белый и сам был „с помпонами“»! Алексей Ремизов называл Мережковского «ходячим гробом», а о Зинаиде Гиппиус отзывался как о «вся в костях и пружинах – устройство сложное, – но к живому человеку никак». «Жестоко и неправильно», – комментировала Тэффи подобного рода воспоминания.

Дмитрий Сергеевич Мережковский всю свою жизнь, а особенно после смерти матери (спустя два месяца после его женитьбы на Зинаиде Гиппиус, в марте 1889 года) был одинок. У него не было ни одного близкого друга. В конечном итоге не было и семьи, в большом смысле этого слова. Безумно любивший супругу, статский советник Сергей Иванович Мережковский, столоначальник придворной канцелярии Александра II, отец писателя, на свое жалованье содержал огромное семейство – десять детей и скрупулезно подсчитывал каждый гривенник. Мелочными придирками по хозяйству, на кухне, в детской он изводил обожаемую жену – красивую, хрупкую, но не защищавшуюся ничем от его упреков. Она повышала голос лишь тогда, когда надо было отстаивать интересы детей. Насколько можно понять из отрывочных воспоминаний младшего сына, Дмитрия, особо любимого матерью, жизнь ее с мужем была столь тяжела, что в конце концов бесконечные огорчения и ссоры свели очень красивую и совсем еще не старую женщину в могилу.

Дом Мережковских внезапно опустел. Дети разлетелись из разрушенного гнезда в разные концы. Ошеломленный пустотой и тишиной семейного очага, да и своего сердца, Сергей Иванович почти тотчас после похорон уехал за границу, увлекся спиритизмом, устраивал сеансы потустороннего общения с покойной женой, а с семьею своей почти не общался. За границею он и умер, почти двадцать лет спустя после смерти жены, ровно день в день ее кончины, тоже 20 марта, но уже 1908 года.

Дмитрий Сергеевич, не имевший ни с кем из родных душевной близости, остался бы с тяжестью горя потери матери один на один, если бы не молодая жена Зинаида Гиппиус. Она, может быть, и не очень умело – считала себя весьма непрактичною хозяйкой, – но трогательно о нем заботилась. Он был глубоко благодарен ей за это, воспринимал себя единым целым с нею, зная, что, даже споря, она понимает его и разделяет с ним главное в его взглядах, мыслях, надеждах, планах. Она просто немедленно после всех нужных, но бесконечно тягостных кладбищенских церемоний увезла опустошенного Мережковского в Крым, в Алупку, на снятую ею дачу, туда, где уже вовсю цвели апрельские розы.

«Дмитрий, в этих любимых местах, немножко прояснился, – писала Гиппиус. – Особые крымские запахи, лаврами и розами, обоим нам знакомые, особенно ему милые… Он показывал мне Алупкинский дворец, где мальчиком целовал руку современнице Пушкина. Тихие руины Ореанды, и там, на высоте, белая колоннада… Трудно нам было среди всего этого, да еще и по молодости лет, думать о смерти… Но мы думали, только уже как-то более светло».

Там, в Крыму, Дмитрий Сергеевич попытался вновь вернуться к работе над очерками о Древнем Египте, о Толстом и Достоевском, встречался со знакомыми и друзьями.

Неудовлетворенность существующей церковью в какой-то момент привела Мережковского к размышлениям, от которых правоверный православный просто отшатнулся бы с ужасом. Для него одной из центральных тем его творчества стала тема сопоставления Христа и Антихриста. Подобные исследования вызвали бурю неоднозначных мнений. По определению Бердяева, «иногда даже оставалось впечатление, что Мережковский стремится синтезировать Христа и Антихриста». По словам же самого Мережковского, он надеялся «соединить два начала христианства и язычества, чтобы получить полноту жизни». Согласно его позиции, демоническая сила Антихриста коренилась сперва в самодержавии, а позже в большевизме. Демонические силы также отождествлялись Мережковским с православием.

Критика его работ не была особо справедлива. В то время очень многие писатели экспериментировали, «общались с темными силами». Не только Мережковские, но и другие символисты формировали свою художественную и общественную позицию под воздействием сектантства. К примеру, один из наиболее известных стихотворных сборников Константина Бальмонта «Зеленый Ветроград. Слова поцелуйные» был не чем иным, как художественной стилизацией на тему хлыстовских молений. Хлысты были членами одной из старейших русских внецерковных религиозных сект, которые не признавали церковную обрядность, хотя в целях конспирации и могли посещать православные церкви. Богослужения хлыстов (радения) проходили ночью и состояли в самобичевании, кружении, при котором они доходили до состояния экстаза, а иногда заканчивались сексуальными оргиями.

Зинаида Гиппиус характеризовала начало религиозного учения молодого Мережковского значительно проще, яснее и правдивее: «Живой интерес ко всем религиям, к буддизму, пантеизму, к их истории, ко всем церквам, христианским и не христианским равно. Полное равнодушие ко всякой обрядности (отсутствие известных традиций в семье сказалось). Когда я в первую нашу Пасху захотела идти к заутрене, он удивился: „Зачем? Интереснее поездить по городу, в эту ночь он красив“. В следующие годы мы, однако, у заутрени неизменно бывали. Но, конечно, не моя детская, условная и слабая вера могла на него как-нибудь повлиять. Его, в этот же год молодости, ждало испытание, которое не сразу, но медленно и верно повлекло на путь, который и стал путем всей его деятельности».

Рассказывать о Мережковских очень трудно. По словам Тэффи, «оба они были совсем особенные, совсем необыкновенные. С обычной меркой к ним не подойдешь. Каждый из них – и Дмитрий Сергеевич, и Зинаида Николаевна Гиппиус – мог бы быть центральным лицом большого психологического романа, если даже совершенно вычеркнуть их литературные дарования, а просто рассматривать их как людей, которые жили-были. Их необычайный, почти трагический эгоизм можно было понять, если найти к нему ключ. Ключ этот – полное отделение себя ото всех, отделение как бы органическое, в котором они и не чувствовали себя виноватыми».

Рассказывали, что когда Мережковскому сказали: «Дмитрий Сергеевич, объявлена война», – он совершенно спокойно заметил: «Ну что ж, ведь поезда будут ходить». Мережковские, и правда, жили странно и до такой степени не понимали реальной жизни. Из уст Мережковского было даже странно слышать такие простые слова, как «уголь», «кипяток», «макароны». По словам Тэффи, «„чернила“ – легче было вынести – все-таки это слово имеет отношение к писанию, к идее!».

Впрочем, подобное отношение к миру, возможно, присутствует в жизни любого писателя. Мережковские не только общались со всеми известными литературными деятелями, устраивали литературные вечера, но и были связаны с ними внутренне: общим творчеством и поисками новых форм и идей… Например, весной 1904 года они перед очередной поездкой за границу посетили Льва Толстого в Ясной Поляне.

«Утром в день нашего отъезда… – вспоминает Гиппиус, – Л. Толстой, поднимаясь по внутренней лесенке в столовую к чаю вместе с Дмитрием Сергеевичем, сказал ему: „Как я рад, что вы ко мне приехали. А то мне казалось, что вы против меня что-то имеете“. „И он удивительно хорошо, – рассказывал мне потом Дмитрий Сергеевич, – посмотрел на меня своими серыми, уже с голубизной, как у стариков и маленьких детей, глазами“».

Л. Толстой, оказывается, читал все – не только о себе, но вообще все, что тогда писалось и печаталось. Даже и наш «Новый путь» читал. Наверно, знал он и дебаты в собраниях по поводу его «отлучения», знал и книгу Дмитрия Сергеевича «Л. Толстой и Достоевский».

Долгое время чета Мережковских дружила с литератором Дмитрием Философовым – двоюродным братом Сергея Дягилева. «Еще летом (1905 года), – рассказывала Гиппиус, – Дмитрий Сергеевич высказал мысль, что хорошо бы нам троим поехать на год или даже два-три за границу, где мы могли бы сжиться совместно и кое-что узнать новое, годное потом и для дела в России. Дмитрия Сергеевича интересовало католичество, и не только оно, а еще и движение „модернизма“, о котором мы что-то слышали глухо, потому что из-за цензуры определенные вести до нас не доходили… Нас всех интересовали и наши русские „революционеры“, находящиеся в эмиграции… Отсюда начинается особый период нашей жизни, втроем в Париже. Он длился, с краткими отлучками из Парижа – в Бретань, в Нормандию, на Ривьеру или в Германию, – около двух с половиной лет, до нашего возвращения в Петербург в июле 1908 года».

Эти странные взаимоотношения были непросты. Писательница Тэффи вспоминала, как странно отреагировал Мережковский на весть о кончине Философова. Когда прошел слух о смерти литератора, Тэффи тотчас подумала: «Придется все-таки сообщить об этом Мережковским». В тот же день она встретила их на улице: «Знаете печальную весть о Философове?»

«А что такое? Умер?» – спросил Мережковский.

«Да».

«Неизвестно отчего? – удивился Мережковский и, не дожидаясь ответа, добавил: – Ну идем же, Зина, а то опять опоздаем и все лучшие блюда разберут. Мы сегодня обедаем в ресторане».

Мережковским часто казалось, что живут они плохо. В Биаррице – особенно. Тэффи считала, что «им, вероятно, особенно тяжело, потому что всякое житейское неустройство они принимали как личную обиду». В то время беженцам отвели великолепный отель «Мэзон Баск»: каждому прекрасно обставленную комнату с ванной за десять франков в день. Но Мережковские этого не платили: считали несправедливостью. Не очень утешало их и то, что делами заведовал секретарь Владимир Злобин, трогательно преданный друг, талантливый поэт, который даже забросил литературу, отдав себя целиком заботам о них.

По воскресеньям они принимали знакомых. В большой столовой гости садились вокруг пустого стола и мирно шутили. В другом конце комнаты в шезлонге лежал Мережковский и злился. Гостей встречал громким криком: «Чая нет. Никакого чая у нас нет».

«Вот, мадам Д. принесла печенья», – говорила Зинаида Николаевна.

«Пусть несут. Пусть все несут!» – мрачно приказывал Мережковский.

«Ну что, Дмитрий Сергеевич, – спрашивала Тэффи, вспоминая его постоянную фразу, – страдания облагораживают, не правда ли?»

«Облагораживают», – коротким лаем отвечал он и отворачивался.

Во время войны Мережковские проявляли нарочитое отвращение к немцам. Когда выходили на улицу, Зинаида Николаевна оглядывалась кругом – не видно ли где немцев, и, если видно, сейчас же захлопывала калитку и выжидала, чтоб прошли, а в свободное время рисовала на них карикатуры. Немцы же, молодые студенты, относились к чете Мережковских с уважением, часто приходили благоговейно попросить автографа, так как знали писателя по переводам. Мережковский при этом приговаривал: «Скажите им, чтоб несли папиросы». Или: «Скажите, что нет яиц».

А Гиппиус добавляла: «Вы все как машины. Вами командуют начальники, а вы слушаетесь».

Студенты обижались: «Да ведь мы же солдаты. У нас дисциплина. Мы же не можем иначе», – отвечали они.

«Все равно вы машины», – повторяла она.

Свое исследование о Мережковских Тэффи заканчивает любопытным эпизодом. «Я долго и внимательно приглядывалась к этому странному человеку, – писала она. – Все чего-то искала в нем и не находила. И вот как-то, уже незадолго до его смерти, когда Мережковские вернулись в Париж, разочарованные в немецких покровителях, без денег (пришлось продать даже золотое стило, поднесенное в дни Муссолини итальянскими писателями), – сидели мы втроем…»

Тэффи в какой-то момент сказала об одном человеке: «Да, его очень любят».

«Вздор! – оборвал возмущенный Мережковский. – Сущий вздор! Никто никого не любит. Никто никого».

Его лицо потемнело.

«Дмитрий Сергеевич! Почему вы так думаете? Вы просто не видите и не замечаете людей», – возразила Тэффи.

«Вздор. И вижу, и знаю», – настаивал Мережковский.

Тэффи очень расстроилась. Ей почудилось, что в этих словах были и тоска, и отчаяние.

«Дмитрий Сергеевич! – продолжала она. – Вы не видите людей. Вот я все подсмеиваюсь над вами, но ведь, в сущности, я люблю вас».

Сказала, точно перекрестилась. Он взглянул в недоумении:

«Ну да, вы просто любите мои произведения, но не меня же».

Тэффи настаивала:

«Нет, по-человечески люблю именно вас, Дмитрия Сергеевича».

Он помолчал, повернулся и медленно пошел в свою комнату. Вернулся и подал писательнице свой портрет с ласковой надписью, который она хранила всю жизнь.

«Вспоминая потом часто о смерти матери Дмитрия Сергеевича, – писала Гиппиус, – странная мысль о какой-то уже нездешней о нем заботе приходила ко мне: как бы он это пережил, вдруг оставшись совершенно один, т. е., если бы, благодаря фантастическому сцеплению случайностей, не встретил ни меня, ни кого другого, кого мог бы любить и кто любил бы его. Я не могла заменить ему матери (никто не может, мать у каждого только одна), но все же он не остался один».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.