Глава 10. На восток!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10. На восток!

Снова несколько свирепых мордобойцев тащат вверх. Тюремный вокзал. Черный «ворон». Железный конвертик в машине. Очевидно, везут обратно в Бутырку… Проходит положенное время. Нет, в этапную тюрьму или прямо в вагон… Опять проходит время. Городское движение кончилось. Нас везут куда-то за город. Куда? На станцию? И вдруг мысль:

— В подмосковный трудовой лагерь!

Я неторопливо вспоминаю солнечный день на речном вокзале в Химках и черные фигуры лагерников, заканчивающих строительство. Мы их там видели во время экскурсии для сотрудников ГУГБ. Думал ли я тогда, что скоро и мне придется надеть черную телогрейку? Но это хорошо! Лишь бы скорее!

Радостно вздыхаю: так близко от дома… Скоро свидание… Я все объясню, оправдаюсь… Они должны мне поверить… Я ни в чем не…

Машина проходит ворота. Проверка. Мотор выключен. Негромкие голоса. И вдруг свист. Короткий, резкий.

— Выходи!

Кого-то тащат наружу. Свист. Удаляющийся топот многих ног.

— Выходи!

Выгружают второго. Свист. Топот. Моя дверь распахивается.

— Выходи!

Согнувшись, я выползаю наружу. Серый рассвет. Странные приземистые длинные здания. Человек десять солдат с винтовками наставили на меня штыки. Вот четверо торопливо скручивают мне руки назад, пятый становится сзади с наганом в руке, шестой закладывает пальцы в рот, негромко и коротко свистит, потом поворачивается и рысью бежит вперед, а мы все за ним. Какое-то высокое здание. Дверь. Каменная лестница вниз. Узкий коридор. Тусклый свет одной лампочки. Странный сильный запах. Вдоль стены узлы и мешки осужденных. Маленький столик. Книга с записью фамилий. Чернильница и перо. Кипа личных карточек. Фонарь «летучая мышь». Ведущий кладет на стол мою карточку перед человеком в телогрейке.

Равнодушное:

— Фамилия, имя, отчество.

Называю.

— Как? Еще раз! Быстров? А? Не слышу. А?

Опять заминка. Как на суде. Черт знает что такое!

Человек в телогрейке спокойно заносит мою фамилию в книгу и потом делает рядом какую-то дополнительную запись.

— Давай на склад.

Меня вталкивают в крохотную камерку.

— Елкин Иван Иванович, — вытянувшись передо мной в струнку, рапортует какой-то осужденный.

— Следующего! — командуют за дверью.

Свист. Приближающийся топот. Проверка. Минута молчания. Гулкий удар молотка по пустой бочке. Возня. Плеск воды из шланга.

Я стою у двери, совершенно потерянный.

Потом снова свист.

Елкин садится на постель и плачет.

— Сейчас они кончат — ведь уже утро, — шепчет мне пожилой человек, поднявшись с кровати. — После уборки помещения унесут вещи в конторку и вынесут их.

— Кого?

Мы смотрим друг на друга. Я хочу сказать что-то и не могу слова получаются странными, какие-то хромые или косые. Человек качает головой и показывает на свои уши.

— Я нашел здесь спичку и проколол себе барабанные перепонки, чтобы не слышать. Так лучше. У нас с документами не все в порядке. Нас оставили для проверки. И забыли. Я сижу здесь уже с неделю. Он — второй день. Он не Елкин. Это сумасшедший. Я — бывший работник МК.

Он назвал фамилию. Я ее, конечно, сейчас же забыл. Мы пожали друг другу руки. Я сел на постель. Потом надзиратель принес хлеб, сладкий чай и суп. Ночь кончилась. Началась дневная жизнь. Жизнь вообще. Обычная жизнь.

Мы не произнесли ни одного слова: яростный, иногда рыдающий вопль оставался внутри.

Обед.

Молчание. Начало ожидания.

Ужин.

Огненное, испепеляющее напряжение.

Время отбоя.

Они пришли. Первый свист. Я подаю знак об этом глухому.

— Когда вас заберут, то не забудьте сильно постучать ногами, если поведут наверх. По лестнице. В жизнь, — говорит он мне. — Сумасшедший услышит и сообщит. Это будет сигналом, что вы живы. Нашей радостью.

Медленный двойной поворот ключа в замке.

— Елкин Иван Иванович! — кричит сумасшедший и плачет.

— Хто на «бе»? Выходь зараз!

Я задыхаюсь. Хриплю:

— С вещами?

Это отсрочка. Последняя надежда.

— Та с вещами. Давай! Быстро!

Торопливые рукопожатия.

Я стою перед фонарем и новой пачкой карточек.

— Фамилия, имя, отчество?

Говорю. Как хорошо, что голос уже не дрожит. Фамилию произнес плохо, но отчество — твердо и ясно. Молодец!

— Какое хотите сделать последнее заявление Советской власти?

Новый человек в телогрейке спокойно смотрит мне в глаза. И чихает: у него насморк.

— Никакого! — не говорю, а режу я. Да, твердо режу!

Равнодушное сморкание. Потом короткое:

— В машину.

Меня тащат наверх. Изо всех сил я хочу подать обещанный сигнал, но не могу — ноги не слушаются, от безумной радости они отнялись и бессильно волочатся сзади.

Черный «ворон». Первый трамвайный звонок. Говор людей на перекрестке. Город! Мы возвращаемся!

— Выходи!

Бутырка! Бутырочка! Милая!!!

Я пишу эти строчки утром одиннадцатого мая шестьдесят пятого года, пишу и улыбаюсь: остро, всем телом я вспоминаю радость возвращения в тюрьму, испытанную мною в то утро, ровно двадцать шесть лет тому назад.

Может ли невинно осужденный быть счастлив, когда его доставляют в тюрьму? Гм… Смотря в какую! Я узнал, что может. И еще как!

Меня выводят во внутренний дворик. Старые деревья, свежая майская зелень, задорное щебетанье воробьев и небо — чудесное утреннее небо с мелкими розовыми тучками. Как хорошо! Мама, как хорошо!

Этапная камера с беспорядочными грудами мешков и людей.

Все во мне ликует, рвется наружу, поет!

Я бесцеремонно расталкиваю убитых горем людей, сажусь на скамью, наливаю в чью-то кружку воды, вынимаю из чужого пакета сахар и хлеб и начинаю завтракать. С аппетитом. Что называется, в свое удовольствие: это самая чудесная вода, самый душистый хлеб, самый сладкий сахар в моей жизни! И вдруг вспоминаю зеленый лук: вот она, судьба! Ей угодно отпраздновать мое возвращение в жизнь королевским пиром! Я достаю сочную зеленую метелку, она как будто улыбается мне.

Хозяин сахара и хлеба сидит на полу: пожилой военный, вероятно, с положением, судя по брюшку.

— Каким нужно быть бесчувственным скотом, чтобы в такие минуты жрать! — укоризненно бросает он мне. По его щекам ручьем текут слезы. Он закрывает лицо руками. — Меня в эту ночь судили: дали семь с половиной лет!

Я хохочу в ответ. О чем говорить? Все в жизни познается сравнением…

Да здравствует жизнь!

Этапная камера — это рабочая мастерская. И бойкая толкучка тоже.

Заняты все. Одни слегка обжигают спички, стачивают о шероховатую стену обгоревший кончик, и получается шило: оно здесь заменяет иголку. Такое шило быстро тупится или ломается к великому удовольствию фабрикантов. Шилья идут по десятку за пайку хлеба, по штуке за папиросу любого сорта. Этими шилами обкалывается ткань вокруг дырки на заднем месте, коленях или локтях, а также на заплатке: остается продеть нитку в соответствующие ряды дырок и завязать узелком — вещь починена, и ее хозяин готов к путешествию. Другие, лежа на спине и отставив грязный большой палец на ноге, распускают вокруг этого пальца одной рукой старый носок; другой рукой регулирует правильность намотки и полирует нить куском мыла. Такие моточки в особом спросе: за них дают сливочное масло и сыр. Третьи, выпучив глаза от усердия, зубами рвут на заплатки любой ширины и длины собственные вонючие гимнастерки и штаны. Заплатки идут нарасхват. Потолкавшись между продавцами и ознакомившись с установившимися на сегодня ценами, обладатель требующих починки дырок решается на бизнес и, приобретя по сходной цене шилья, моток ниток и заплатку, идет кокну, где, поджав ноги кренделем, группами сидят портные: одни ставят заплатки себе, другие всем желающим за пару папирос. Работа спорится, на всех лицах деловитость и озабоченность. Шутка ли, — завтра-послезавтра этап в Сибирь!

Так незаметно проходит почти полтора месяца.

Начало июля тридцать девятого года.

Какое-то место недалеко от вокзала. Ряды четырехосных теплушек, увитых колючей проволокой, с прожекторами на крышах.

Заключенные посажены на землю. В руках у каждого его мешок. Людей отсчитывают по семьдесят пять и набивают ими теплушки, где построены трехъярусные нары и стульчак в полу. Отобранная партия вошла, еще одна проверка по документам, и тяжелая дверь задвигается и запирается на замок. Солдаты с винтовками ложатся на крышу. Вагон готов.

Вот и моя очередь. Вместе с новыми товарищами, бывшим заместителем Кагановича по Наркомпути, инженером Степаном Медведевым и молодым горным инженером с Урала Пашей Красным я лезу в вагон. Все рвутся на среднюю нару к свету и к окнам или на верхнюю — к струе свежего воздуха. Но солидный Медведев делает нам знак, и мы располагаемся внизу на полу, ближе к двери. Медведев — кряжистый сибиряк, потомственный железнодорожник, он кое-что видел и знает, он всегда найдет выход.

Когда посадка закончена, створка двери откатывается.

— Старосту выбрали? — кричит снизу начальник конвоя.

В вагоне растерянное молчание.

— Выбрали! — бодро отвечает Медведев. — Я староста.

А двух помощников для раздачи питания?

— Имеются. Вот эти двое.

Начальник записывает наши фамилии. Семьдесят два изумлены, но молчат. Мы получили сахар, хлеб и селедки, а когда дверь захлопывается, принимаемся за организацию раздачи пищи. Кто-то должен руководить, и демократов, требующих законных выборов, быстро осаживают. Мы сразу превращаемся в руководителей. С каждыми сутками наш авторитет растет, и через две недели к Красноярску мы прибываем признанными начальниками.

В течение всего пути наш поезд пользуется заслуженным вниманием населения на станциях и во встречных поездах. Я видел плачущих украдкой женщин и нахмуренные лица мужчин. К середине тридцать девятого года в стране не осталось интеллигентной семьи, в которой кто-то не был бы арестован. Некоторые наши ребята, картинно расположившись у решеток в окнах, негромко исполняли «Вы жертвою пали» и «Солнце всходит и заходит» для зрителей и сочувствующих. В этом была доля романтики, непонимания положения, отчасти пропаганда и просто желание обратить на себя внимание. Другие считали это мышиным писком и злобно пыхтели на нарах.

Наша троица лежала внизу, на соломе, среди груды грязных и липких глиняных мисок и коротала время тихой беседой. Я опять принялся с самого начала рассказывать прежнюю историю под названием «Черт с копытами».

— На чем мы остановились вчера?

— На рассказе о том, как вы второй раз отправились в ложу к миллионерше. Вы уже вызвали машину и решили подождать еще часок-другой. Вспомнили?

— Ясно! Начинаю.

Ложа во второй раз. Опять темнота. И навстречу радостное:

— Вы?! Как хорошо!

— Я тоже рад, что мы опять вместе! Меня отвлекли служебные дела, но все улажено, и я поспешил домой.

— Вы уходите домой? — Птичий голосок скрипит разочарованно.

— Я пришел домой!

Как старые друзья, мы держим друг друга за руки и довольно смеемся. Я усаживаюсь за стол.

— Мадам, вы — хороший друг, но плохая хозяйка: ужин на столе, бедный кавалер давно превратился в волка, а…

— Что вы! Действительно, я забыла об ужине…

— Получилось как в сказке: Золушка накрыла стол, и прекрасный принц явился! Теперь пеняйте на себя!

Маленькая хозяйка хохочет. Мы усаживаемся. Но темнота затрудняет еду.

— Я зажгу свет, можно?

— Нет, нет… — она испуганно удерживает меня.

— Тогда слегка приоткрою дверь, чтобы узкая полоска света упала через стол.

— Она разделит нас — мы будем уже не вместе… Бойтесь света, мой друг.

— Боюсь!

Я перехожу на ее диванчик и сажусь рядом. Наливаю вина. Мы с аппетитом ужинаем и весело болтаем. Сначала она делает попытки вернуть разговор к прежней теме, но я мягко уклоняюсь. Мой приветливый, шутливый тон естественно совпал с ее радостью по поводу моего возвращения, и вот мы сидим, как два старых друга, и я чувствую, что это недоверчивое существо медленно оживает, раскрывается навстречу желанной человеческой теплоте.

Но, невинно и дружески болтая, я внимательно следил за ее бокалом и незаметно подливал в него вино, по голосу стараясь определить степень опьянения.

— Рассказ о приключениях в кочегарке напомнил мне годы юношеских скитаний и, если вы позволите, я расскажу вам еще одну морскую историю — на этот раз полную поэзии и солнечного света: историю моей первой любви!

— Любви? Конечно!

— Я в настроении закрыть глаза и слушать.

— Ну, усаживаюсь поудобнее. Вот так.

— Начинайте, милый друг! Ах, как мне хорошо!

Наливаю вино. Слегка привлекаю ее к себе. Мы закуриваем, и я начинаю рассказ.

Закройте глаза и представьте себе Средиземное море весной: под улыбчивой синевой неба ленивое колыхание искрящихся волн… С кудрявого берега чуть веет аромат апельсиновых рощ… Вы на большом белом пароходе, среди праздных людей, ищущих земного рая. На берегу для них усилиями Кука и Ко развернута феерия мира, превращенного в сказку, а в море сладкая лень, игра в любовь… Ну, да вы сами знаете все это!

Мне только что исполнилось восемнадцать лет. Представьте себе стройного, смуглого юношу, чистенького матросика в белом костюме с синим воротником, в лихо сдвинутом набекрень берете с помпоном. В портовых притонах женщины наперебой предлагали мне любовь с большой скидкой — за полцены, за четверть и даром, черт побери, но никогда я не поднимал на их призывы скромного взгляда, потому что среди всей грубости и грязи матросской жизни сохранил до той поры застенчивую невинность и наивную веру в чистоту женщины.

Имелась к тому и еще одна причина: я был тайно влюблен в дочь капитана, маленькую Франсуазу, которую папа часто брал с собой в рейсы. Девушке шел семнадцатый год, и пусть этим о ней будет сказано все!

Это был детский роман: девушка обычно лежала в шезлонге с нераскрытой книгой в руках, а я старательно укладывал где-нибудь рядом и без того тщательно уложенные канаты. Мы исподтишка глядели друг на друга и истекали блаженством. Когда наши взгляды случайно встречались, мы краснели, смущенно опускали взор, а потом игра начиналась снова. Нам больше ничего не было нужно, мы уже были вполне счастливы. Такая полнота чувств потом не повторилась никогда. Спрятавшись за вентилятором, я тщательно сделал портрет девушки и повесил его на шее как медальон — маленькая Франсуаза как будто бы слушала биение моего сердца…

Уж не знаю, чем бы все кончилось, но в конце концов матросы заметили мое прилежание к канатам на пассажирской палубе и висящий на груди медальон и подняли меня на смех:

— Идиот, да ты моряк или нет? Ты не смотри, ты действуй! Обними, поцелуй! Девки это любят!

Я сгорал от стыда, но эти грубости были странно приятны. Что-то просыпалось во мне, неведомое и властное.

— Да как же я, братцы…

— А вот как: завтра ты дежурный рулевой на катере. Свезешь утром пассажиров на берег, а когда к обеду пойдешь с ними в обратный рейс, мы поднимем трап на пол фута. Вахтенный офицер не заметит, а бабам всходить будет неудобно. Тебе придется протянуть им руки с площадки трапа и помочь! Понятно? Не зевай!

Утром я выкупался, надел свежий белоснежный костюм, красиво сдвинул набекрень берет с помпоном и явился на катер, как олицетворение здоровой сияющей молодости. На берегу купил большой букет и стал ждать. Какими далекими кажутся теперь эти часы взволнованного ожидания — ни одной пошлой мысли, ни одного желания, а только легкая, светлая радость, что Франсуаза сейчас поднимет на меня большие черные глаза и улыбнется, и в этой лучезарной улыбке без слов я узнаю любовь… День был роскошно ярок и радостен, точно небо любовалось нами и праздновало наше счастье. Я то дерзко поглядывал на ласково смеющийся мир, то вдруг чувствовал прилив непреодолимого смущения и щупал себе колени, стараясь понять, почему они слегка дрожат.

К обеду стали сходиться пассажиры. У меня была заготовлена красивая поза — я хотел предстать перед Франсуазой суровым морским волком, небрежно стоящим у руля с трубкой в зубах. Но когда я издали увидел тоненькую смуглую девушку в простенькой блузке — все спуталось: трубка выпала изо рта, я едва не упустил за борт корзинку какой-то толстой дамы и, когда Франсуаза остановилась перед своим креслом, я смог только неловко протянуть ей цветы, прошептав чуть слышно:

— От команды…

Она подняла большие черные глаза и… Боже! Точно огонь вспыхнул в крови, закружилась голова, и бурная радость наполнила сердце восторгом героического самопожертвования: страстно захотелось подвига и опасности, борьбы и смерти. Однако безоблачное небо дремало, и не видно было пышущего пламенем злого змея, готового похитить мою принцессу.

Катер отвалил и, пеня зеленую воду, направился к белому пароходу, который лениво дымил посредине широкого залива. Я подставлял горящие щеки под шаловливые порывы соленого ветерка и с замиранием сердца думал о трапе. Пароход все ближе… Ближе… На палубе играла музыка, но пассажиры оставили танцы и свесились через борт, ожидая катер. На верхней палубе виднелся ряд помпонов — там заговорщики-матросы с любопытством ожидали торжественной минуты восхождения моей девушки на трап, а еще выше, на мостике, грозный капитан парил, как орел в небе! Все взгляды были обращены на нас, все там, на борту, любовались нами… И я гордо и счастливо поднял голову.

Вот и борт. «Стоп, задний ход, стоп…», и катер влипает в трап. Швартовка мастерская!

Франсуаза встает, хочет выйти, но площадка… Она беспомощно смотрит на меня. О, счастливое мгновение! Легкий упругий прыжок — и я на трапе.

Девушка протягивает мне руки… Наши пальцы встречаются… Мир исчезает, ничего нет, только смуглая тоненькая девушка улыбается мне… Позабыв все, я с благоговейным трепетом заключаю ее в объятия!..

Какое святое, какое чистое торжество!

И вдруг совершается нечто совсем неожиданное: прямо над нами раскрывается иллюминатор. Чья-то равнодушная старческая рука высовывается с большим ночным горшком и опрокидывает его на наши головы…

Минута молчания. Потом голосом обиженного ребенка мадам говорит:

— Нет, это просто безобразие с вашей стороны… Это… Так красиво начать… Пробудить в слушателе хорошие чувства… И потом утопить их в… То есть… Я не то хотела сказать…

Она запуталась и смолкла.

Но я хохочу, и постепенно моя дама тоже начинает смеяться. Я чувствую, что она уже в блаженном состоянии легкого опьянения, когда все смешно и думать не хочется и так приятно отдаться на волю теплых, баюкающих волн.

Последним усилием воли она старается взять себя в руки и нетвердым языком говорит, доверчиво кладя свою руку на мою:

— Пока вы рассказывали, я старалась определить, кто вы? И не смогла. Моряк? Нет, свет падает на ваши руки — это барские руки, вон блестит в запонке бриллиант… Профессиональный кавалер для одиноких дам? Нет, нет: вы слишком независимы и воспитанны для этого… Золотой портсигар с гербом и короной… Скажите, — кто вы?

— Черт с копытами! — отвечаю я со смехом.

Она тоже смеется:

— Может быть, и черт… Но копыт у вас нет!

— Есть!

— Нет!

— А вы посмотрите лучше! — я смело привлекаю ее к себе.

— Есть копыта…

— Нет копыт…

Нащупав в темноте плечи, я обнимаю ее. Натыкаюсь на длинный нос, под ним нахожу зубы.

— Есть!

— Н-н-нет!

Проходит время. Вдруг она громко смеется — счастливо, торжествующе:

— Вы черт с копытами!

Я опять меняю тон и нежно, но серьезно отвечаю:

— Нет. Я — здоровый молодой мужчина, однако вы сделали меня чертом. Сначала тронули своей исповедью. Но я мужчина и, став вашим другом, нашел в вас женщину.

— Вы разбудили ее во мне, милый… Вы помогли мне найти ее в себе!

Она прижалась пылающим лицом к моей руке и долго лежала так. Потом благодарно поцеловала ее.

— За то, что вы в таком жалком существе…

— Довольно, довольно! Не кокетничайте несчастьем — это самый несносный вид кокетства. Вы лишены красивой фигуры, но природа наградила вас приятным голосом («Что это я вру!» — подумал я, улыбаясь в темноте), у вас прекрасные волосы… Чудесные!

— Откуда вы знаете? — Она не без жеманства поправила прическу.

— Я видел силуэт вашей головы. У вас роскошные волосы…

— Д-да, многие находят это, — ответила незнакомка томным, слабым голосом, ставшим теперь похожим на замирающую соловьиную трель.

— Вы дремлете, дорогая?

— Кажется… Такая сладкая усталость!

Вдруг она встрепенулась.

— Знаете ли что, милый? Уходите! Уходите, чтобы ничем случайно не осквернить этот золотой сон! Величайшее мгновение моей жизни. Мое счастье!

Она поцеловала меня в лоб.

— Прощайте! Помните: я вас благословляю, мой такой великолепный, великодушный и щедрый черт с копытами!

В коридоре я посмотрел на часы. Два. Пора. Можно выходить.

Подойдя к зеркалу, тщательно причесался и, взявшись рукой за белый галстук, хотел придать ему небрежно-элегантный вид.

И тут только заметил в зеркале то, что пронзило меня до пят холодным, мертвящим ужасом: высокий в шляпё и коренастый в котелке стояли прямо за моей спиной.

После Урала Медведеву пришла мысль — написать домой письма и бросить их в окно. Сказано — сделано. Я разорвал на узкие ленты очень пестрый носовой платок, написал на папиросных коробках коротенькое извещение о своей судьбе, адрес матери и приписку: «Товарищ! Невинно осужденный просит тебя запечатать это письмо в конверт и послать по прилагаемому адресу!» Я бросил три таких «письма» — днем, когда вагон проходил мимо сторожки, где на скамеечке сидела семья дорожного обходчика, вечером на переезде, где за опущенным шлагбаумом ждал молодой велосипедист, и ночью, — бросил пакет прямо на голову железнодорожнику, который простукивал колеса.

И все три письма дошли! Вот доброе сердце и политическая зрелость советских людей: самая яростная пропаганда лжи и зла не смогла заглушить в советских людях разум и человеческие чувства добра и справедливости. А ведь они рисковали своей собственной свободой и благополучием семей.

Опутанная колючей проволокой, усыпанная солдатами, освещаемая прожекторами, наша тюрьма на колесах тяжело тащится среди привольных сибирских полей и лесов. Но путешествие наше не похоже на развлекательное: день и ночь на каждой остановке солдаты вооружаются огромными деревянными молотами и тщательно, доску за доской, простукивают стены и пол вагонов. Неужели мы смогли бы бежать? Как можно проделать дыру в прочной обшивке? Чем? Грязными пальцами?

На маленьких станциях днем устраивалась кормежка и пересчитывание — процедура нелегкая в такой тесноте. Попутно производился обыск.

Лежа на грязной соломе, я закрываю глаза и слушаю размеренный стук колес, уносящих меня все дальше и дальше на восток, от семьи, в неизвестность. Я еду в ту самую Сибирь, где мне предстоит отбыть двадцать четыре года заключения и ссылки…

Но… Я на боевом посту. В моей груди — залог бессмертия. Я должен оказаться достойным своей судьбы. По-солдатски ей отвечаю: «Служу Советскому народу!»

Большая станция. Их было много и раньше. Но на этот раз нас завозят далеко на запасный путь. Бесконечные часы ожидания. В чем дело? Утро переходит в жаркий день, крыша накаляется, в стоящем на месте вагоне — ад: мы сидим, молча истекаем потом. Это напоминает мне Африку. И я не могу не улыбнуться: неужели и она была? Ложь! Сон! Обман самого себя! Но нет: на мне защитного цвета рубаха, купленная в Туггурте, на границе Сахары. Африка действительно существует, и я не один раз ступал на ее горячую землю!

Ах, как это было давно… Как давно…

И вдруг двери во всех вагонах разом ползут вбок. Солдаты снизу орут: «Выходи! Живо!»

Кругом лай. Псы рвутся на нас с поводков.

Приехали!

Мы в Красноярске!

Наша колонна медленно бредет по пыльным улицам. Солдаты по очереди перебегают вперед, ложатся на живот и наводят на нас длинные скорострельные автоматические винтовки. Но прохожие идут мимо, даже не повернув головы, дети не прекращают веселой игры: это — советские прохожие и советские дети, они здесь давно привыкли к бесконечным колоннам заключенных.

Деревянные домишки кончаются, перед нами длинный и высокий забор, поверху опутанный колючей проволокой. Сторожевые вышки. Вдоль забора вспаханная и тщательно разглаженная садовыми граблями дорожка. Вдоль нее колышки с дощечками: «Огневая зона!», «Часовые стреляют без предупреждения!»

Ворота раскрыты. Толпятся начальники, стрелки, собаки. Сквозь ворота видны ряды деревянных бараков. Медленно колонна втягивается внутрь вот еще одна роковая черта пройдена.

Я в сибирском исправительно-трудовом лагере.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.