Глава 3. Голос

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3. Голос

Дальше говорить с Котей я не мог, потому что десять минут такого разговора требовали десятки суток обдумывания. Первое инстинктивное движение сочувствия, понимания и прощения быстро прошло, и я, холодно посматривая на согнутую фигуру бывшего товарища, думал: «Кто он? Сумасшедший или провокатор?»

Котя Юревич был сыном старого моряка, который при белых вынужден был выехать из Одессы в Варну в составе судовой команды и прихватил в рейс с собой сына, окончившего тогда гимназию. Ему угрожала мобилизация и отправка к Врангелю в Крым. В это время белые бежали из Одессы в Турцию, и судно домой не вернулось. Вскоре в Константинополе отец умер, и Котя остался один. Мы вместе учились там в выпускном классе колледжа для европейцев-христиан, вместе были посланы Ближневосточной благотворительной организацией в Чехословакию, вместе как не участвовавшие в белом движении попросили разрешения вернуться домой и в разное время возвратились на родину. Котя с отличием окончил институт в Брно, как отличник получил приглашение работать на крупнейшем в Чехословакии машиностроительном заводе Шкода и принять чешское гражданство, но он с гордостью отверг это предложение. Чехи рассказывали ему об арестах всех возвращающихся. «Вы кончите плохо!» — предупреждали они. Но Котя не верил. Он приехал в Москву и после нескольких лет работы на номерном заводе был арестован. Я окончил в Праге юридический факультет, затем в Швейцарии — медицинский, долго работал в нашей разведке, исколесил множество стран и наконец тоже вернулся домой. Теперь судьба свела нас вместе на нарах Бутырской тюрьмы.

Часов в двенадцать дня форточка открылась, и дежурный крикнул:

— Приготовиться к прогулке!

Все вскочили и начали торопливо одеваться.

— Кстати, Котя, что это за машина работает на дворе?

— Какая машина?

— Да вот, слышишь: р-р-р, р-р-р, р-р-р!

— Ах, это… Сейчас узнаешь.

По бесконечным коридорам, лестницам и переходам мы вышли в один из небольших мощеных дворов, с трех сторон окруженных стеной высотой в двухэтажный дом, а с четвертой стороны стеной, примыкавшей к тюрьме и глядевшей вниз слепыми глазами.

— Эти козырьки на окна поставил Ежов, при Дзержинском их не было, — шепотом сказал мне мой сосед по шеренге. — Чтоб не сигналили друг другу, да и поскучнее стало сидеть. Все изощряются, прохвосты!

Посреди дворика стояла скамья, и несколько человек добрели до нее и плюхнулись, еле живые от слабости. Остальные выстроились по четыре и пошли вкруговую, невероятно громко отбивая шаг. Высокие стены подхватили и усилили этот звук, и он стал громоподобным. «Р-р-р, р-р-р, р-р-р» отбивали мы тверже прусской гвардии, и я сразу догадался, что за «машины» работали в этих двориках.

— Выводят на пятнадцать-двадцать минут в сутки, днем или ночью по очереди камер. Часто лишают прогулки из-за придуманных ими же самими нарушений порядка. Это тяжелое наказание. Удар по нашему здоровью.

— А отказаться от прогулки можно?

— Что вы? Это единственная возможность глотнуть чистого воздуха! Дышите часто и глубоко, как насос!

— Эй, там, — разговорчики! В карцер захотелось?

Мы смолкли. Какая чудесная штука — воздух, обыкновенный воздух! А небо! А галки! Опьяненный громом шагов, благовонием пыльного воздуха, радужным сверканием клочка серенького неба, я яростно отстукивал шаг и изо всех сил работал грудью.

«Вот она, проверка жизни! Оказывается, и уличный воздух может быть ароматным, и обрывок тусклого неба сиять, и галки кричать музыкальнее соловья. Подлец! — говорил я самому себе. — Ты начинаешь ценить жизнь с первого дня расставания с нею! Подлец и ротозей! А Котя — сумасшедший. Или просто дрянь-человек. Трус! Я другое дело. А впрочем… Уж не псих ли он? Гм… да нет, что за чепуха! У нас пыток не бывает! Конечно, он просто клеветник!»

Миски с супом и кашей сначала были выставлены на стол, потом все разобрали их в должном порядке. Ели сидя на скамейках и нарах. Коте и соседям я предложил свои домашние продукты. Желтые или землисто-серые оборванцы обладали завидным аппетитом — никто не отставил своей миски, все были выскоблены ложками до последней капельки. «Странно! — думал я. — Все переживают такие нравственные муки, переносят такое нервное напряжение — и все же едят с примерным аппетитом. Очень странно!» Я удивлялся и все же сам с усердием, которого у меня никогда не бывало дома, выскреб свою миску и до мельчайшей крошки съел хлеб.

После обеда появились книги, и началось чтение. Многие прилегли с папироской. Остальные разбились на кучки коротать время тихой беседой.

— Видишь, Дима, там в середине ряда сидит на нарах, спиной прислонившись к стенке, пожилой человек, рыжий, длинноносый, с папиросой? Видишь, как он поглядывает по сторонам?

— Ну, вижу? Кто это?

— По дореволюционной терминологии это — наседка, а по советской — стукач. Доносчик. Сидит давно, его перебрасывают из камеры в камеру. Если кто-нибудь скажет лишнее, то он вечером обязательно проберется к дверям и сам попросит вызвать к следователю. Из-за него двое уже сидели в карцере. Им это зачтется и на суде. Будь осторожен. Можешь сам ухудшить свое положение!

— Так нужно поскорее избавиться от него! Провокатора надо самого спровоцировать.

— Зачем? Этого мы знаем и легко бережемся. Пришлют другого — будет хуже, пока не выяснится, кто среди нас новый стукач. Стукач в камере — необходимое зло, как параша.

«Рассуждает Котя логично, но в глазах что-то есть… Какие-то мутные… Мертвые… Да, он свихнулся».

Отужинали с тем же аппетитом, коллективно доели принесенную мною из дома еду, выпили сладкий чай с хлебом, выкурили по папироске. Настроение у всех было, как мне показалось, хорошее, оживленное: еще один день кончился.

Когда все уселись на нарах, Котя вдруг неожиданно улыбнулся, подмигнул мне, негромко ударил в ладоши и сказал всем притихшим сокамерникам:

— Товарищи, внимание! Садитесь по местам, соблюдайте тишину! Слушайте! Среди нас находится человек, объехавший весь мир. Это наш сегодняшний новорожденный. Попросим его рассказать какую-нибудь необыкновенную историю, да подлиннее, так, чтобы каждый вечер у нас было развлечение! Согласны?

— Согласны! — приглушенно загудели с нар.

Мне это показалось приятным: не нужно было думать о том, что рассказал мне Котя. Своего рода отсрочка. «Что ж… Времени у меня теперь хватит. А Котя все-таки сумасшедший! И его рассказ — бред. У нас такого не бывает. Здесь не фашизм!»

— Начинай, Дима!

— Но что именно?

— Что-нибудь из своих приключений!

— Ты застал меня врасплох!

— Тем лучше. Импровизируй! Садись на нары в середине камеры и негромким голосом начинай!

Все это мне показалось необыкновенным, романтическим, сказочным. А почему бы и нет?! Ведь я по роду своей работы должен быстро соображать и хорошо приспосабливаться к обстоятельствам: «Вот тебе и еще одна проверка, чего ты стоишь! Ну!»

Несколько секунд я обдумывал темы. Потом вспомнил одну старую историю, всегда вызывавшую во мне сожаление и злобу. Именно поэтому она вспомнилась раньше многих других.

— Товарищи, — несколько торжественно начал я. — Сейчас я вам расскажу о моей работе за границей. Дело касается игры человека со своей смертью. Называется эта вещь «Залог бессмертия».

В ответ одобрительное гудение.

— Здорово! Давайте, не тяните!

— Но прежде чем начну говорить, я прочту две строфы из одного стихотворения Пушкина. В нем изложена идея моего рассказа.

Я уселся поудобнее, скрестил ноги калачиком, сделал паузу и, театрально выбросив руку вперед и вверх, начал: Есть упоение в бою,

И бездны мрачной на краю,

И в разъяренном океане,

Средь грозных волн и бурной тьмы,

И в аравийском урагане,

И в дуновении Чумы.

Все, все, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья —

Бессмертья, может быть, залог!

И счастлив тот, кто средь волненья

Их обретать и ведать мог.

Итак, — да здравствует, Чума!

Я обвел взором сокамерников и почувствовал, что они меня напряженно слушают и уже ощутили близкий нам, заключенным, смысл стихов. Опять сделал эффектную паузу. Потом медленно опустил руку, вобрал в грудь воздух, придал лицу таинственное выражение и только было приготовился трагическим шепотом произнести первую фразу: «В тот вечер над Лондоном повис черно-желтый туман», как форточка в дверях шумно откинулась, надзиратель просунул в скворечницу широкое косоглазое лицо и прошипел:

— Ты, которая говорила, давая сюда! Ну!

Я не спеша подошел к двери, ожидая какого-то нелепого, может быть, смешного вопроса. Но надзиратель приоткрыл дверь, сильной рукой ухватил меня за борта пиджака, мгновенно вытащил в коридор. Дал знак другим надзирателям, чтобы они приглядывали за его камерой, и толкнул меня вперед. Через минуту мы стояли перед начальником коридора или этажа, пожилым командиром с усталым лицом и воспаленными глазами.

— Товарич начальник, она говорила товаричам Сталинам чума.

Начальник потер виски и сделал болезненную гримасу.

Вынул из маленького пакетика с надписью «пирамидон» таблетку, запил ее водой и вдруг вздрогнул и откинулся на стуле.

— А? Как ты сказал?

Надзиратель повторил.

— Это — недоразумение! — взволнованно улыбаясь, разъяснил я. — Я только процитировал две строфы из «Пира во время чумы» и слегка переиначил последнюю строку.

Начальник нахмурился.

— А при чем здесь чума? У нас нет никакой чумы! Что вы сравниваете? Это антисоветская агитация? А?

— Она сказала товаричам Сталинам — чума! — ввернул надзиратель.

Начальник откачнулся на стуле и выпучил на меня глаза.

— Это Пушкин написал: «Итак, хвала тебе, Чума!», а не я! — повернулся я к низкорослому человеку с косыми глазами. — Поймите Пушкин! Александр Сергеевич! Слышали, товарищ надзиратель?

Надзиратель оскалил на меня зубы:

— Серым волкам тебе товарич!

— Правильно. Арестованным не положено обращаться к охране со словом товарищ, — строго поддержал надзирателя начальник. — Объясните, в чем дело.

Я повторил объяснение. Начальник перегнулся ко мне через стол:

— А кому же еще советский человек кричит «да здравствует»? Только Сталину! Раз «да здравствует» — значит, ему. Чуме мы «да здравствует» не кричим. Каждому понятно, что вы товарища Сталина приравняли к чуме. За это к стенке поставить мало!

Путаясь в словах, я еще раз объяснил дело и с выражением прочел злополучные строфы. Начальник опять потер себе виски. Нажал кнопку. Вошел разводящий.

— Ты, дежурный, иди на свое место. — Когда надзиратель вышел, начальник спросил: — Сколько сидите?

— Вторые сутки.

— Видно. Хотите выбраться отсюда живым, будьте осторожны. Я вас посажу в конверт до утра за шум в камере.

— Да, но…

— Если дам ход заявлению дежурного, то вам придется плохо. Молчите и обдумайте мои слова.

Разводящий отвел меня в конверт, довольно просторное помещение, обложенное белым кафелем и с деревянным сиденьем, привинченным к полу. Когда дверь захлопнулась, я с облегчением вздохнул: нет, это не недоразумение. Я получил крайне мне необходимую передышку. Возможность побыть одному. Отдохнуть от сумасшедшего потока впечатлений. Надо вспомнить свое недавнее прошлое, осознать текущее положение: иначе не поймешь перспективу.

В Торговой палате я проработал более полугода и за это время перевыполнил годовой план примерно в десять раз. Здесь все в порядке.

До этого почти тринадцать лет проработал за границей в И НО ГУГБ НКВД. Работал, быстро повышаясь, в смысле серьезности получаемых заданий. Я был привлечен к работе в ИНО из аппарата торгпредства в Праге, в последствии, инсценировав отъезд в Москву, перешел на нелегальное положение, и проживал в разных странах, по разным паспортам — стал профессиональным разведчиком. Вступать в партию, находясь за рубежом, я не хотел, а оформляться в кадрах ГУГБ — тем более: я готовил рукописи для научных и литературно-художественных книг, которые могли быть изданы дома, в Москве, а также готовил свои графические работы для выставки. В последний приезд стал членом Союза советских художников. Знание двадцати с лишним иностранных языков, располагающая наружность и наличие такта сделали из меня хорошего разведчика. Однако сам я эту работу считал временной и горячо мечтал лишь о Москве, как чеховские три сестры, но только более разумно и с большим основанием. Попутно окончил два факультета, побывал во многих странах, столкнулся с множеством людей. «За выполнение задания большого оперативного значения» был награжден, а позднее добровольно остался один в стране, где провалился наш очень важный агент и откуда были убраны все другие члены нашей подпольной группы. И это испытание завершилось удачно. Мне был обещан вызов в Москву, награждение орденом, уход с работы и вольная волюшка — живи дома и занимайся чем хочешь! Я привез готовые материалы для двух книг и пятьдесят картин, в основном из Африки. Но Родина остается Родиной, и тяжелое время требует личных жертв. Мне напомнили, что на данном мне почетном боевом оружии не напрасно выгравирована надпись: «За бесстрашие и беспощадность».

Я получил задание — под видом голландца выехать с женой в Нидерландскую Индию, купить там плантацию и вступить в голландскую профашистскую партию, затем перебраться в Южную Америку и вступить там в местную организацию гитлеровской партии, а затем, как фанатичный последователь фюрера, явиться в Европу, где на случай войны с Германией меня свяжут с очень важным источником в генштабе вермахта. В моем присутствии доклад об этом назначении сделал Н.И.Ежову начальник ИНО А.А.Слуцкий, которого мы все по-товарищески называли Абрамом. Ежов внимательно выслушал, взял синий карандаш, размашисто написал на первой странице доклада: «Утверждаю. Ежов», потом сказал мне:

— Мы даем вам наш лучший источник. Цените это. Вы зачисляетесь в кадры с присвоением воинского звания старшего лейтенанта госбезопасности. Подавайте заявление о приеме в партию: оно будет принято. О матери не думайте — мы во всем ей поможем. Спокойно поезжайте за границу. Помните: Сталин и Родина вас не забудут. Ни пуха ни пера!

Обнял, три раза поцеловал в губы и щеки. Я вышел взволнованный и воодушевленный.

Потом начались повальные аресты. При таинственных обстоятельствах скоропостижно скончался начальник ИНО Слуцкий. Арестовали полковника Гурского, начальника отделения, к которому я был приписан. Были арестованы два моих зарубежных начальника — генералы Базаров и Малли. Арестовали вызванных из-за рубежа подпольщиков. Одного за другим из наших рядов выхватывали самых лучших, талантливых и храбрых. Пришла моя очередь. Я стал ждать. И, наконец, дождался.

Теперь, сидя ночью в конверте Бутырской тюрьмы из-за «неосторожных слов Александра Сергеевича и его антисоветского намека», я тщательно перебрал множество фактов, составляющих годы моей работы в ИНО. И сказал себе:

— Славные факты! С этой стороны я тоже могу быть спокоен: прошлое у меня в порядке! Тогда в чем же дело?

Очевидно, только в проверке. Поговорят со мной, соберут данные мною сведения, имена людей, адреса и даты, все проверят, — что, очевидно, займет месяца два, — и отпустят. Я заживу лучше прежнего, без волнения, без тревоги, как надлежит всякому проверенному советскому человеку. У нас не арестовывают напрасно. Я не виновен, это ясно. А вот Котя мог быть замешан в какой-нибудь пустяк… У него брат бывший офицер, служил у белых. Подозрительно, а? Как это я раньше не обратил внимания? Шляпа! А террор? При мысли об оружии я содрогнулся. На меня уже есть первое показание! Что-то тупо заныло — сначала в сердце, потом прошло вниз до пяток. Ноги окаменели. Я сидел без мыслей, без чувств и до утра смотрел перед собой в одну точку. Дом и тюрьма, Пушкин и Котя, оружие и пир во время чумы — все исчезло!

На меня есть показание!!!

А утром меня отвели в камеру, и, выпив кружку горячего сладкого фруктового чая и закусив его ломтем хлеба, я успокоился. Рассказ Коти — бред, или он — провокатор. Передвинуться от него подальше в другой конец камеры… Нет, остаться, но зная, что он связан со следователями, говорить ему только то, что надо мне. Нет, проще ничего не говорить… Или еще лучше — проводить линию, намеченную в конверте ночью: держаться спокойно и разведать все доскональней. Я сижу в тюрьме второй день, а впереди — многие недели тщательной проверки, бесед с начальством, свидания с женой и матерью, может быть, — привлечение их и других людей в качестве свидетелей… Я подниму документы… Я все переверну вверх ногами! И сброшу с себя эти подозрения: пусть Котя и другие больные или замаранные люди борются за себя сами, а я возвращусь домой. Вот уж где-где, а в Бутырках мне не жить! Только бы скорей вызов к следователю! «Через следствие — обратно в семью» — вот мой девиз!

Начался третий день заключения. Отбарабанили прогулку. Потом мылись в недурной бане: воды было много, времени — тоже: наше платье и носильные вещи из мешков были на сорок минут сданы в дезинсекционные камеры для обработки сухим жаром. Свою пару белья и носовые платки я выстирал и успел просушить в специальной сушилке. По возвращении в камеру начальник открыл дверь и сообщил, что камера лишается на три дня прогулки за то, что кто-то пальцем написал на покрытой испариной кафельной стене слово «Ленин». Когда дверь захлопнулась, начался сдержанный шум:

— Какая это сволочь спровоцировала?

— А может, ничего и не было? Выдумывают, чтобы найти причину лишить людей воздуха! Мерзавцы!

Все это мне показалось удивительно новым: и то, что за партийный псевдоним основателя Коммунистической партии и Советского государства нас наказывают, и то, что обыкновенный уличный воздух в Москве может стать роскошью. Я чувствовал, как предо мной медленно раскрывается новый страшный мир. Кстати: называть тюремных начальников и надзирателей мерзавцами не следует. Они — советские люди, военнослужащие, выполняющие приказ, и только. Мои товарищи. До конца проверки я должен не поддаваться чувству раздражения и не опускаться до антисоветских выпадов! Позднее будет очень стыдно!

Однако времени терять было нельзя. Я начал прощупывать Котю еще в бане.

— Вот я все удивляюсь, Котя, как у следователей все продумано: здесь, в моечном зале, кафель приятного песочного цвета, а в Лефортовской тюрьме, в камере для психических пыток, кафель черный: это чтобы усилить давление на психику? Верно?

Мы как раз стирали кальсоны. Котя очень спешил и не думая быстро ответил:

— Нет, там плитки были белые. Как в операционной!

«Верно. Помнит. Не сбивается», — отметил я. Позднее, за обедом, нарочно принял удрученный вид.

— Ты что так задумался, Дима?

— Да все мысленно пережевываю твой рассказ. Но почему, Котя, они допрашивали только брата твоей жены? И забыли про остальных? Чем ты это объясняешь?

— Ты сам все забыл: я тебе сказал, что приводили на допрос и других членов нашего Брноненского отделения Союза советских студентов. Васькова, например. Помнишь его? В Константинополе мы его дразнили Вася-дуб? На даче после окончания колледжа он у нас был завхозом и потихоньку съел несколько банок сгущенного молока?

— Чернобровый? С грубым голосом?

— Он самый. Настоящий дуб. Были и другие, но их фамилий ты не знаешь.

«Помнит. Ничего не путает».

За ужином Котя вдруг наклонился к моему уху:

— Когда начались голоса, я прежде всего подумал, что это галлюцинация: ведь я прошел длинный ряд избиений, знал, что где-то по такому же пути идет и жена, из зачитанных мне показаний понимал, что арестованы по списку все возвратившиеся в Союз члены нашей студенческой организации и что всех их бьют, чтобы получить вынуждаемые показания друг на друга. Оснований для психоза было достаточно. И вот я осторожно, чтобы не заметил надзиратель, разорвал носовой платок на узенькие ленточки, смочил их слюной и заткнул уши во время женского плача и стонов. И сразу же голос исчез. Выну затычки — голос есть, засуну в уши — тишина! Значит, голос существовал в действительности, это было объективное физическое явление, а не продукт нервного расстройства. А о допросах мужчин за стеной сомневаться не приходилось: я слышал хлопанье дверью, звук отодвигаемого стула, покашливание и прочие мелкие, но характерные признаки действительности.

Котя даже перестал хлебать суп. Наморщил лоб.

— Ты понимаешь, Дима, нашлись косвенные объективные доказательства реальности звуков: беспрерывность слежки через глазок во время сеанса психического воздействия и переход к заглядыванию с обычными промежутками, как только сеанс кончался. И еще: они очень следили за моими ушами. Вынимали затычки из ушей с криком и бранью. Осматривали слуховой проход перед сеансом. Ясно, Дима, что они защищали этим объективное явление. Если бы звуки рождались в моей голове, то я не стал бы затыкать уши, а они не боролись бы против этого. Понял?

«Он прав. Звуки были», — решил я и спросил:

— Но точно ли ты узнал тембр голоса жены, ее брата, Васи-дуба и других?

— Женский голос звучал издалека, был молодым. Вот и все. Голос называл меня по имени. Но то, что он принадлежал именно моей жене, я не был уверен. Также не уверен я в отношении мужских голосов, хотя голос «следователя» называл знакомые мне фамилии. Я тебе скажу больше, Дима: женский голос называл меня Костей, хотя жена и друзья всегда звали меня Котей, без «с». Котя это редкое сокращение имени, Костя — обычное. И я думаю, что все от начала до конца было подделкой: плакала и просила признаться дежурная чекистка, позабывшая спросить у жены, как она называла меня. Получилась неряшливая и топорная работа. А сцены допроса мужчин разыгрывались двумя следователями. Но я находился в таком потрясенном состоянии, так был измотан бессонными ночами, голодом и избиениями, что эти голоса доводили меня до исступления, независимо от моих сомнений! Кулаки я выдержал, а вот голоса оказались сильнее!

А тем временем я пристально рассматривал Котю. Он бессильно горбился, голова и руки тряслись, лицо казалось землисто-желтым… Он производил впечатление тяжело больного. Конечно, Котя, прежде всего, жертва. Но только ли жертва?

Говорят, что арестованных по одному делу никогда не сажают в одну камеру, и наша встреча в Бутырках — образец их неточной и нечистой работы. Чепуха! Я разгадал все до конца.

Котя — провокатор! Меня подсадили к нему специально для предварительной обработки. По договоренности. Он даже не кривит душой и не склоняет меня к чему-то преступному: это провокатор особого рода, советский сексот — он просто помогает моему будущему следователю. Разбивает мою волю к сопротивлению.

Котя — это голос. Да, да! Он выполняет функцию того фальшивого голоса жены, и я попал на допрос к следователю, даже физически не выйдя из камеры!

Ах, вот как!

С ненавистью глядел я теперь на скорбное лицо Коти. Однако, приятель, ты не на того нарвался! Ты еле жив, а я полон сил и желания бороться: силы у нас не равны! Я не буду удирать от тебя на другой конец камеры: останусь здесь, и посмотрим, — кто кого.

— Ну, Котя, ужин кончен. Пора начинать прерванный вчера рассказ!

— А ты не боишься, что…

— Я ничего не боюсь. Усаживай нашу братию!

Я бодро откашлялся, сделал глоток сладкого кипятка и негромко начал:

— Сегодня, товарищи, я опять поведу рассказ об одном из своих приключений за рубежом. Вчера он был прерван по вине Александра Сергеевича, сегодня я учту урок, но все-таки расскажу, что хотел.

Воцарилась тишина. Глядя в пространство поверх стриженых голов и серо-желтых лиц, я вспомнил былое, уже ставшее фантастической нереальностью, и медленно-медленно начал:

Подтяжки, розовые и голубые… Пестренькие носки… Что это? Ах, да — витрина…

Бессмысленно и бездумно смотрю, ноги парализованы, руки дрожат.

Провал… Конец… Вот она, долгожданная гибель!

Когда мы расстались в парке, и я направился к выходу, помню, как из-под фонаря навстречу качнулась длинная фигура в низко надвинутой шляпе. И заглянула в лицо. Занятый своими мыслями, я не обратил на это внимания, но при выходе обернулся — сзади опять она, несомненно она — длинная фигура в низко надвинутой шляпе.

Неужели все кончено? Город, улицы, люди — они останутся завтра и через год и всегда, а вот я — погиб… Вычеркнут из жизни… Живой труп… Что-то противно дрожит и сжимается в желудке. Даже тошнит немного! Не увижу товарищей больше! В карманах адресов и фамилий нет, — я проверил перед свиданием в парке. Москвы тоже не увижу… Один! Впереди только коротенький путь безнадежного сопротивления и одинокая смерть на рассвете в каменном мешке маленького дворика. «Пусть ему наденут на шею веревку, пока он не будет мертв, мертв, мертв».

Я невольно ощупал шею, но пока ее украшал белый галстук безукоризненного вечернего костюма — предполагался деловой и очень ответственный ужин. Фрак… Умираю в шутовском наряде! А между прочим, лакированные туфли куплены в Париже и на них фабричное клеймо! Эх, проклятье! Узнают, что я прибыл из Франции — вот и возможное начало нити, по которой опытная рука размотает клубок! Но ведь такие же туфли можно купить и здесь! А все-таки… Эх… «Точно труп, наблюдаю бесстыдные тени в раздражающем блеске курящихся свеч…» «Точно труп, наблюдаю»… «Точно труп»… «Труп»… «Тр»… Откуда это? Из Брюсова? Привязался в такой момент! Нашел время… Нет, никого не увижу! «Точно труп»…

И снова медленно плыву вперед в тяжелых волнах черножелтого тумана. У полицейских на груди горят фонари… Вот брошенные автомобили… Уличный транспорт дезорганизован, редкие прохожие жмутся к стенам. И среди них парализованный ужасом — я.

Но усилием воли заставляю себя действовать. Нужно проверить, убедиться: может быть, ничего и нет? Наверное даже, что ничего нет! Ошибка! Нервы!

Роняю на быстром ходу платок, оборачиваюсь, чтобы поднять его, и вижу, как две фигуры тоже замедляют шаг: высокий, худой — в шляпе и маленький, плотный — в котелке. Красная бульдожья морда — ее не было в парке. Теперь их двое.

Я пойман.

Страшная правда грубо наступает, Надежда, последняя из богинь, нас покидающих, мужественно обороняется. Нет, не все потеряно! Первое — не теряться, второе — немедленно начать ответные действия. Что мне нужно делать? Не показывать шпикам, что наблюдение замечено, энергично стряхнуть его, замести следы. Словом, бороться и еще раз бороться. «Точно труп»… К черту Брюсова! К черту труп! Я не умер и, покуда жив, до последнего дыхания останусь бойцом великой армии, неудержимо и победно рвущейся вперед!

То, что меня не арестовали на месте свидания, показывает только на опытность этой пары, — долговязого и маленького, и на большое значение, придаваемое мне и моей деятельности. Выходит, что, по их мнению, арест в парке отрезал бы от наблюдения всю мою организацию, дал бы мне возможность или выкручиваться с надеждой на успех, или же геройски умереть, никого не выдав. Они теперь прилипли насмерть и надеются на моих плечах войти в нашу конспиративную квартиру и разом получить в руки все нити. Ладно! Здесь опыт наткнется на опыт и настойчивость на настойчивость. Посмотрим, кто кого!

Нужно действовать! Чтобы сбросить наблюдение, я сейчас спокойно дойду до Оксфордского универмага, быстро пробегу по бесчисленным зданиям и коридорам, перескочу с лифта на лифт, выбегу прямо в проходящее такси, петлями промчусь по городу, переменив при этом раз пять машину, заверну в тихий парк и проверю себя в безлюдных аллеях. Потом — спать. Завтра — на самолете через границу. Обедаю в Париже!

И, по мере того, как складывается план из давно привычных приемов, и в голове возникают образы хорошо знакомых мест, — появляются уверенность в успехе, вера в себя, непобедимый оптимизм здорового молодого человека и борца за большое дело, восстанавливаются силы и бодрость. Распустил я себя! Стыдно!

Теперь истеричная торопливость уступает место чувству уравновешенной, злобной силы. Быстро и жадно выкуриваю сигарету. Затем упругой походкой настороженного зверя иду вперед. Магазин… Мимо… Станция подземки… Не годится — нагонят у кассы… Две девушки проходят, громко смеясь… Хорошенькие… Жаль, но не время!

Вдруг в грязных волнах тумана обозначается и растет с каждым шагом зарево разноцветных огней — большая реклама вспыхивает и потухает и снова вспыхивает… Знакомое место — подземный дансинг, знаю: трехэтажный подвал, здесь танцуют сотни людей… Толпа молодых мужчин во фраках. Как и я…

Мышцы напрягаются. Сердце бешено стучит. И мгновенно вылетают из головы умные планы!

Нет человека, есть нетерпеливый зверь, — он готовится к прыжку… Ну… Ну…

Я крадусь, касаясь стены правым боком. Вход близко. На мгновенье гаснет реклама. Резкий поворот. Рывок вперед. И когда яркие цветные огни вспыхивают снова, дверь уже закрыта за мной золотоливрейным швейцаром…

Сдав в гардероб пальто и шляпу, я подхожу к зеркалу и вижу бледное лицо и безумно блестящие глаза. На этот раз спасен.

Стираю с лица холодный пот, оправляю фрак и спускаюсь вниз по роскошной лестнице, украшенной статуями и цветами.

Площадка верхней галереи. Сквозь спертый жаркий воздух, пыль и дым откуда-то далеко снизу глухо доносились ритмичное шарканье тысячи ног, музыка и ровный гул толпы. Вспышки разноцветных огней освещали тяжелые переливы мутных волн, колыхавшихся в просторах огромного зала, — вероятно, туман проник и сюда.

Молодые люди во фраках и девушки в бальных платьях курили и смеялись, отдыхая от сутолоки на паркете. Я увидел веселые лица, обманчивую красоту женщин большого города и ощутил взрыв животной радости: да, да, — я опять увернулся от удара, спасен, буду жить! Вдруг очень захотелось есть, и, не останавливаясь на площадке, я свернул в боковой коридор. С одной стороны шел бесконечный ряд дверей в ложи, с другой — на диванах ворковали парочки. Впереди я увидел буфет-бар.

Как славно устроен мир! Мне тридцать лет, в одном кармане топорщится пачка денег, в другом — настороженно дремлет пистолет, а вокруг столько хорошеньких женщин… Музыка… Танцы… Эти два идиота, долговязый в шляпе и красномордый в котелке, сейчас мечутся в тумане, теряясь в догадках, куда я исчез! Пока я ужинаю в дансинге, шпики продрогнут на улице, а в полночь, когда они будут уныло торчать над кружками портера где-нибудь в дешевенькой пивной, я спокойно выйду и отправлюсь спать! А главное — приятное препровождение времени здесь, в ночном кабаке, — это борьба и победа, и, сидя в элегантном баре, я вколачиваю гвозди в гроб старого мира! Да, чудесная штука — жизнь!

Усаживаюсь за столик, не спеша вынимаю портсигар, с чувством закуриваю. Потом заказываю легкий ужин: полдюжины устриц, чашечку черепахового супа-желе. Кофе. Вино? Да, бутылку сухого мозельского, или пусть это будет старый «Нирен-штейнер» в ведерке со льдом. Но не переморозьте его, мэтр!

— Добрый вечер! Не скучно одному?

Серые глаза зовут и предлагают, накрашенный рот изображает обворожительную улыбку. Она прикуривает от моей сигареты, чтобы нагнуться и показать за глубоким вырезом бального туалета нежные розовые груди.

И тотчас же то, что уже вошло в кровь и стало вторым «я», Ударом хлыста поднимает бдительность. Напрасно сел!.. По акценту поймет, что я иностранец… Запомнит… Уже навязал себе улику… С первых же минут… Но голос дисциплины и осторожности тонет в волнах радостного возбуждения: полно трусить, заяц я, что ли?

Мы ужинаем вместе, и алкоголь, пронизывая возбужденный мозг, вносит покой и свет. Я гляжу через столик в подведенные серые глаза, но ее веселая болтовня не доходит до сознания. Э-э, ничего опасного нет… Сейчас десять часов. В полночь я выйду отсюда… Восход солнца увижу с высоты орлиного полета, сидя в красном сафьяновом кресле сверхмощного «Золотого фрегата». Обед — в Париже, и, держу пари, это будет неплохой обед! Поздно вечером, ложась спать в зеркальном купе белого экспресса, открою окно — какой свежий ветерок, как пахнет цветами и снегом! Поррантрюи! Швейцарская граница! Накрахмаленная девушка протянет мне с перрона чашечку горячего шоколада со взбитыми сливками и пачку свежих газет. А днем спущусь к берегу синего озера… Италия. Изола Бэлла. В лазурном мареве утопают горные кипарисы и белые мраморные дворцы… Да, да, — как прекрасна жизнь, когда широкий мир покорно стелется у ног, как услужливый коврик, по которому человек-борец твердо шагает от победы к победе!

Гляжу искоса по сторонам — никто не смотрит. Тогда, наклонившись к ней, обнимаю податливое тело:

— Идем танцевать, бэби!

Гаснут прожекторы, разрезавшие дымные просторы зала разноцветными полосами света, и медленно зажигаются стеклянный пол и колонны; перебегающее нежное пламя теперь снизу освещает нарядную толпу. Огромный зал погружается в соблазняющий полумрак. Шелковый голос вкрадчиво, с притворной скорбью поет: «Аста люэго, миа эстрелья!»

Но то, что уже давно вошло в кровь и стало вторым «я», ударом хлыста пробуждает бдительность прежде, чем обратный путь будет отрезан. И на этот раз осторожность торжествует, может быть, потому, что нервный подъем сменился усталостью. Я не раб этого мира, но его победитель и разрушитель.

— Нет, — говорю я, приятно улыбаясь, — сейчас ничего не возьму от вас. Но завтра, ровно в десять, я приду сюда. За вами. Увезу к себе и возьму все, что вы захотите дать!

Она испытующе смотрит мне в глаза — привыкла к обманам, бедняжка! Я кладу в розовую ладонь деньги и, улыбаясь, повторяю сладко:

— Завтра… В десять… До свиданья!

Пусть ждет. Иногда не мешает оставить ложный след…

А все-таки я сегодня поступаю опрометчиво. Зачем этот ужин, танцы, женщина? Нужно забраться в пустую ложу и отдохнуть два часа — до двенадцати. Устал от беготни в тумане!

Некоторые ложи заперты изнутри, в других сидят люди. Наконец нахожу одну — темную и пустую, неслышно ступая по ковру, захожу и опускаюсь на диванчик.

Но едва я вытянул ноги, как захотел спать. А почему бы и нет? Я собрался запереть дверь и тут только заметил, что на столике передо мной сервирован дорогой холодный ужин на две персоны. А на диванчике лежит плащ, который богатые дамы накидывают поверх вечерних туалетов — груда драгоценного меха и парчовой ткани. Я вскочил — недоставало скандала с полупьяным молодым джентльменом, пожелаю-щим щегольнуть перед своей дамой увесистыми кулаками.

И это тогда, когда меня ищут!

И только я собрался выйти, как вдруг заметил еще что-то и остановился, пораженный ужасом. На барьере ложи лежала отрубленная голова!

— Здорово получилось! Как в хорошем романе! — приглушенно зашумели слушатели, когда я замолчал и закурил.

— И оборвали вы, как полагается, на самом интересном месте.

— Получается настоящий авантюрный рассказ про шпионов: вы достигли задуманного, Дмитрий Александрович.

— Нет, — решительно качнул я головой. — У меня три совсем другие цели.

— Какие?

— Поймете сами. Если нет, значит, я плохой рассказчик!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.