ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Умом Россию не понять...

Ф. Тютчев

Утро следующего дня началось для меня, как и для всех в бараке, истошным воплем дневального:

– Подъем!

Было 7 часов утра. Я встал, оделся, умылся, бриться не надо, так как брили нас в бане раз в десять дней, сходил в столовую, равнодушно проглотил порцию овсяной каши, около вахты нашел свою бригаду мехцеха и пристроился к ней. В бригаде было человек двадцать пять, все с любопытством, но дружелюбно посматривали на новенького. Все в бригаде простые работяги: слесари, электрики, сварщики, кузнецы. Большинство – русские, но были и украинцы, и из Прибалтики, был даже француз из Парижа, который по-русски знал всего несколько слов. Я подошел к нему и, вспомнив свое детство, довольно уверенно сказал:

– Tu comprends, tu pardonnes…

Француз радостно закивал головой.

Почти все они были пленяги, бывшие рядовые. Вскоре я с ними близко сошелся и даже подружился – я к ним и они ко мне относились прекрасно, с взаимным уважением, что сыграло немалую роль в моей дальнейшей судьбе. Мой отец любил повторять старую английскую пословицу: «Не тот герцог, кто среди матросов герцог, а среди герцогов матрос, а тот герцог, кто среди герцогов герцог, а среди матросов матрос».

Шахта № 40, на которую нас вели работать, была расположена примерно в полутора километрах от лагпункта, что создавало чрезвычайное неудобство и для работяг, и для начальства. Три раза в сутки лагерь должен был передаватъ шахте примерно три тысячи зыков, то есть по тысяче в смену. При передаче рабочей силы необходимо было всех сосчитать, каждого прошмонать с ног до головы, построить и по плохой дороге, а зимой по глубокому снегу, в сопровождении солдат с автоматами и собаками доставить до вахты шахты либо лагеря и сдать (опять после шмона!) всех по счету. Учитывая, что сторожившие нас вохряки с трудом могли сосчитать до сотни, процесс счета заключенных голов превращался в высшей степени мучительную процедуру. Сколько было ошибок, ругани, изощренного мата, а иногда и затрещин, но надо отдать должное вохрякам и солдатам, они точно знали, кого можно долбануть, а кого только обругать. Вся эта операция происходила в тундре, порой при сорока мороза и пронизывающем ветре, при плохом питании, в плохой одежде... В первую очередь выпускали за зону бригады шахтеров и строителей на поверхности. Каждую бригаду солдатам конвоя передавал старший нарядчик со своими помощниками, нарядчик держал в руках длинную фанерку с фамилиями зыков либо стопку небольших карточек из картона, на каждого зыка – отдельная карточка.

На разводе шел очень строгий учет передаваемых шахте заключенных, в конце месяца шахта оплачивала лагерной администрации труд каждого заключенного, что объективно заставляло начальство лагеря отправлять на шахту всех, кто в состоянии хоть как-то работать... Поэтому-то лагерное начальство строго следило, чтобы в стационарах не было липовых больных и чтобы в обслуге лагеря – поварами, прачками и т. п. – работали только заключенные с буквой «И» в формуляре. И только среди нарядчиков встречались бугаи с рожей, как сковородка, с пудовыми кулачищами, и они, по мысли лагерного начальства, были главными организаторами рабочей силы, стражами лагерного порядка. Только они знали весь лагерь в лицо, кто чем дышит и что из себя представляет.

Среди нарядчиков нередко подвизались и ссученные воры – бывшие бандиты, они особенно старательно выполняли свои обязанности, так как знали, что отправка на этап означала только одно – смерть от удара ножом вора-законника... Право же, жить в таком мире не соскучишься...

С нарядчиками наша категория работяг ни в какой контакт не входила, нарядило он и есть нарядило, говорили обычно работяги, мы то есть.

Несмотря на сложные деловые и денежные взаимоотношения между шахтой и лагпунктом, сами заключенные за свой каторжный труд не получали ни копейки, они получали только пайку хлеба, баланду бог весть из чего, кашу – не дай бог, ну и конечно, белье, телогрейку, сапоги или валенки зимой. Все. Конечно, создание огромного числа лагерей было чрезвычайно экономически выгодно для государства, рабы-зыки кормили и поили огромную армию следователей, министерских дармоедов, прокуроров, охранников, надзирателей, партийный актив и еще многих и многих, о которых мы даже не догадывались. Мы слышали, например, что начальник шахты «Капитальная» товарищ Прискока, уезжая в отпуск, получил только отпускных сто пятьдесят тысяч рублей. Для сравнения могу сказать, что хороший заводской инженер за отпуск получал всего около тысячи…

Пока мы ждали развода, я всматривался в лица моих новых товарищей по работе. Это были простые, симпатичные русские и украинские физиономии. Все бледные, небритые, одинаковая черная одежда с номерами на рукаве или на спине превращала их, как солдат в строю, в безликую серую массу, но это только на первый взгляд... Рассвет еще не наступил, свинцовое небо низко висело над пустынной тундрой, дул резкий, пронизывающий ледяной ветер, жиденькая лагерная одежонка плохо защищала от его резких порывов, все зябко ежились, с нетерпением ожидая окончания утреннего развода. В шахте или мехцехе хоть не было ветра.

Наконец подошла очередь и нашей бригады, мы построились «строго по пять» и, крепко взявшись под руки, ряд за рядом, прошли мимо нарядчиков, потом через двойные проволочные ворота и наконец вышли на дорогу, где нас уже ожидали солдаты-краснопогонники (срочной службы) с собаками и автоматами. Наконец длинная колонна заключенных в несколько сот человек была сформирована, построена и готова к этапированию. На снежный бугор взобрался начальник конвоя в чине младшего лейтенанта и прочел «молитву», которую потом весь свой срок я должен был слушать дважды в день...

– В пути следования соблюдать строй и порядок. Шаг вправо, шаг влево и прыжок вверх считается побегом, и конвой применяет оружие без предупреждения. Ясно?

– Ясно, – отвечаем мы без энтузиазма.

– Но почему прыжок вверх? Куда прыгать-то, прямо на небеса?

– Нет, – объяснили мне, – но по дороге мы будем проходить под пешеходным мостом, где можно подпрыгнуть и повиснуть на стропилах.

Хорошо еще, если «молитву» читает солдат, знающий русский язык, а если начальник конвоя какой-либо чучмек из среднеазиатских республик, который говорит по-русски еле-еле, молитва превращается в непонятные выклики, состоящие из одних междометий, что всегда вызывало у нас некое подобие улыбке. В нашей жизни и это было развлечением...

С трудом преодолев полтора километра дороги, засыпанной валами снега, в плотном окружении солдат с рвущимися с поводков злобными овчарками – для устрашения солдаты время от времени давали очередь из автоматов, – мы наконец подошли к вахте шахты № 40, где снова повторилась процедура «сдача-приемка» заключенных, но уже без повального шмона. Огромная территория шахты, вернее, ее строительства, так как шахта еще не была достроена и, как я потом узнал, эта шахта была самой большой в комбинате «Воркутауголь» – была окружена высоким забором из колючей проволоки в тринадцать рядов и с двумя предупредительными зонами, точь-в-точь как забор, окружавший наш лагерь. Через каждые 50 – 60 метров забора и по углам стояли высокие наблюдательные вышки. Для защиты от ледяного ветра наверху вышки находилось сооружение вроде небольшого домика с крышей и смотровыми оконцами в каждой стенке. По периметру «домик» огибал узкий трап, чтобы солдат на вышке мог занять удобную позицию для наблюдения и обстрела. Забирались на вышку по приставной лестнице. В некоторых «домиках» предприимчивые солдаты устанавливали электропечки, а в иных дымили и печурки, которые топились углем.

На второй или третий день моего выхода на работу, когда мы вечером ждали у вахты конвой, угловая вышка вдруг загорелась. Мы не без удовольствия наблюдали за этим эффектным зрелищем, но самое удивительное – солдат, находившийся в ней, не подавал признаков жизни. Видимо, он заснул в ней – заснул на посту!.. Мы начали орать, свис теть, кидать камешки, но вышка горела все сильней, а солдат не появлялся. Мы уже решили, что солдат потерял сознание и сейчас сгорит у нас на глазах. Но вдруг из лаза сначала выпал автомат, а вслед за ним, как куль с мукой, вывалился солдат и утонул с головой в сугробе, одежда на нем дымилась. Вышка, к нашему удовольствию, сгорела дотла. Чему мы радовались? Просто так, из злорадства. Если бы вдруг в одночасье сгорели все вышки в Воркуте, куда мы могли бы убежать? На север – без конца и края лежит Северный Ледовитый океан, на восток, на юг и на запад – раскинулась безжизненная, снежная тундра... На следующее утро на мес те сгоревшей вышки стояла новая, сверкая свежеструганными бревнами и досками.

Наконец мы оказались в зоне шахты и подошли к мехцеху – низкому и длинному бараку, до крыши засыпанному снегом. Чтобы в него войти, надо было спуститься на несколько метров вниз по ступенькам, вырубленным в твердом снеге. Внутри барак был грязен, заплеван, подслеповат, слева вдоль стены стоял длинный деревянный верстак с несколькими большими слесарными тисками, в отдельном большом помещении находился очень старый токарный станок с трансмиссией, сверлильный станок да несколько сварочных аппаратов разной мощности. Вот и вся техника самой мощной строящейся шахты комбината «Воркутауголь». Техническая убогость мехцеха меня удивила еще и потому, что я работал на современном турбинном заводе и невольно сравнивал их техническую вооруженность.

Посередине правой стены была дверь в комнаты инженеров, в первой стояло два стола, на одном из них телефон, во второй комнате, еще меньшей, – два чертежных стола с рейсшинами и шкаф с папками. Имелся еще маленький чуланчик без окна, где можно было поспать при случае и где хранились спецовки инженеров. Никого в помещениях не было, я сел на стул и стал ждать. Торопиться-то мне некуда, как сами понимаете...

Вскоре вошел какой-то заключенный и, не взглянув на меня, уселся за стол с телефоном и безо всякого интереса уставился в окно. Посидев минув пять, поднял трубку и назвал номер.

– Сашка, ты? Соси ...! – и положил трубку.

Посидев еще несколько минут неподвижно и даже не взглянув в мою сторону, он исчез за дверью. Я стал размышлять об услышанном и подумал, что если бы изобретатель телефона сэр Александр Белл услышал, как используется его детище, он, вероятно, умилился бы до слез...

Прошло еще полчаса, никто не появлялся, я сидел тихо на стуле и ждал каких-либо событий. Вдруг со страшным грохотом распахнулась входная дверь, и в помещение ввалились двое мужчин, но в каком виде?! Первым шел маленький Носов, он был отчаянно, вусмерть пьян, еле-еле держался на ногах, за ним грохотал верзила двухметрового роста с номерами на шапке и спине, его огромные ярко-голубые глаза бешено сверкали, интеллигентное красивое лицо судорожно подергивалось. На меня они тоже не обратили ни малейшего внимания. Каторжанин неверным движением полез в карман бушлата и вытащил двухсотграммовую пачку флотского трубочного табака – большая редкость в лагере, – бросил ее на стол и со зверской силой ударил по ней кулаком. Пачка с треском лопнула, и табак коричневым облаком разлетелся по комнате. Гигант судорожно носился по комнате, искал, видимо, что еще можно было сокрушить, при этом он витиевато и изощренно матерился, но просто так, без всякой злобы, для собственного удовольствия, на меня он даже не взглянул ни разу... Носов вдруг стал тащить каторжанина за рукав из комнаты и, оставив после себя густую вонь перегара, они исчезли за дверью... Я безудержно расчихался от табачной пыли и горько сожалел о загубленном табачном богатстве. Кроме того, я никак не мог взять в толк, где и как каторжанин сумел так нализаться с утра в условиях строжайшего режима? И кто он, этакий красавец?

Я пересел на стул рядом с телефоном и стал ожидать дальнейших событий, но они не последовали... Несколько раз звонил телефон, и грубый голос требовал то Носова, то какого-то Рябовичева, я каждый раз вежливо объяснял, что их еще нет или что они вышли, и каждый раз вместо «спасибо» или «извините» слышал страшную матерную ругань. Так прошел мой первый день на шахте № 40 комбината «Воркутауголь».

Вечером за мной зашли работяги из бригады мехцеха, и мы пошли в зону, вернее, нас повели солдаты с автоматами и с собаками, ну и конечно, со страшной матерной руганью, со стрельбой в воздух и истошными воплями: «А ну, быстрей, еще быстрей, бегом, кому говорят!»

На лагерной вахте тщательный шмон с ног до головы, пересчет по головам зыков, причем с ошибками и повторами, и наконец мы дома, сиречь в родной зоне. От вахты прямиком идем в столовую обедать, и я получил уже более «высокий» котел, не 1-й, а 3-а, так как по списку числился рабочим мехцеха, к тому же перевыполнившим норму на пятьдесят процентов. Баланда оказалась значительно гуще, и без земли, на второе – полная миска овсяной каши: обеденная порция включала ужин.

После столовой я пошел в свой барак, где, к моему удивлению, меня ждал посыльный от нарядчика. Он сообщил, что мне надлежит немедленно переехать из общего барака в барак мехцеха. Я забрал все свои шмутки, включая постель, и понес все в другой барак, ближе к центру лагеря. Барак был значительно выше «рангом» моего предыдущего барака, и его населяли инженеры шахты, строители, врачи санчасти и деятели КВЧ, да еще самая высокая категория «голубых придурков», они жили в кабинках на одного или двоих. Но в нашем лагере таких «придурков» было всего несколько человек – хирург Благодатов, старший врач Игорь Лещенко, Юра Новиков и его друг Костя Зумбилов, ну и конечно, старший нарядчик со своим телохранителем.

На новом месте жительства мне досталось хорошее место, во-первых, на нижней полке и, во-вторых – рядом с печкой. Интересная деталь – когда я расположился, разложил матрас, одеяло и подушку, мой сосед любезно сообщил, что шмутки можно никуда не сдавать – в нашем бараке воров нет.

Меня удивило, и приятно, надо сказать, что меня никто и ни о чем не спрашивает: кто я, откуда, за что посадили и на какой срок... Но, как потом выяснилось, все уже все знали от помпобыта, а тот, в свою очередь, поинтересовался у нарядчиков. В бараке было очень чисто, светло, просторно, в секциях никто не курил, выходили в вестибюль. Туалеты были в бараке. Шуметь, играть на музыкальных инструментах или громко разговаривать разрешалось только в вестибюле и, что очень было важно, после десяти часов в секциях гасили все лампочки, хотя по инструкции это и не разрешалось.

По существующей во всех лагерях традиции, неуместно и крайне неприлично проявлять излишнее любопытство к чему бы то ни было, и в первую очередь к новому человеку, расспрашивать о биографии его, за что сел и где и кто судил. Единственное, что разрешалось, – спросить имя и отчество и где работает или где будет работать. Ну, если с воли – спрашивать нечего, и так все ясно. Конечно, это правило соблюдали только интеллигентные зыки, на воле тоже ведь не разрешалось лезть в душу с расспросами. Я попал в интеллигентный барак, спокойно устроился, огляделся и мирно заснул, памятуя, что впереди у меня срок двадцать пять лет.

Следующее утро началось не совсем обычно, не с истошного вопля «Подъем!», а с легкого подергивания за ногу стареньким и вежливым дневальным, орать было нельзя – многие работали в зоне лагеря и вставали, естественно, значительно позже нас. Дальше – как обычно: столовая, причем завтрак оказался значительно калорийнее и даже вкуснее, дальше мучительный и долгий развод на вахте и потом по плохо утоптанной дороге бегом до шахты... Во всех этих мероприятиях просвечивало желание золотопогонного начальства унизить заключенных, помучить их, поиздеваться над беззащитными и несчастными людьми – похоже, это была месть тупого и злобного грузина за ужас и унижение, пережитые им в первые месяцы войны. Сталин заперся на своей Кунцевской даче, запил вмертвую, не желал никого ни видеть, ни слышать... Я убежден, что режим для всех спецлагерей – результат личного творчества гениального вождя, и это «творчество» предусматривало всех «преступников» держать в лагерях до конца своих дней...

В мехцехе меня ждал уже симпатичный гигант, правда, совершенно трезвый и немного грустный, мы с ним церемонно познакомились, пожали друг другу руки и представились. Оказалось, Юрий Владимирович Рябовичев тоже из Ленинграда, что нас сразу сблизило. Сын профессора, он окончил кораблестроительный институт. В начале войны его мобилизовали на флот, а вскоре их эсминец потопили в Балтийском море, и все моряки с эсминца попали в лапы к немцам. Потом, по его рассказу, чтобы не умереть с голоду, он поступил в POА – Русскую освободительную армию, созданную немцами из русских пленных, надел немецкую форму и, быстро продвинувшись по службе, стал капитаном и адъютантом генерала Трухина, правой руки генерала Власова – создателя POА.

После разгрома немецкой армии американцы выдали Власова и Трухина советским властям, они были осуждены Военным трибуналом и повешены в Москве во внутренней тюрьме на Лубянке. Юpa Рябовичев, видимо, не запачкал своих рук в нашей крови, и его приговорили всего к пятнадцати годам каторжных работ. Рябовичев был настоящим петербуржцем, прекрасно образованным, очень интеллигентным и обаятельным. Все последующие дни, пока мы вместе работали в мехцехе, Юра приходил на работу совершенно трезвым и добровольно взял обязательство обучить меня работать в мехцехе и заодно преподать новобранцу все премудрости шахтерской профессии на уровне шахтера-навалоотбойщика.

Мы переоделись в шахтерскую спецодежду, достаточно добротную, надо сказать, и я в первый раз вместе с Юрой спустился в шахту на глубину около двухсот метров. Мы вышли в рудничный двор и направились по штреку в глубину шахты, это был первый горизонт шахты – самый верхний. Шахта вызвала во мне чувство непередаваемого отвращения и острой ненависти, которая осталась во мне до конца моего срока и жизни в Воркуте. Все было, на мой взгляд, в шахте плохо: и жидкая черная грязь под ногами, и какой-то странный запах, не то тления, не то черт знает чего, гнетущая, могильная тишина и сознание огромной толщи земли над головой, готовой раздавить тебя, как червяка, в любую минуту...

По дороге нам стали попадаться длинные рельсы и трубы, скрученные чудовищной силой в замысловатые спирали и кольца. Несколько месяцев назад здесь произошел чудовищной силы взрыв метана, и погибли все шахтеры, находившиеся в руддворе, восемнадцать человек, спасся случайно только один – шахтер Канунников. Он потерял сознание и упал головой в яму с водой, это и спасло ему жизнь... С первого горизонта мы должны были по бремсбергу – наклонной выработке – спуститься на второй, на глубину более трехсот метров. Вскоре мы подошли к бремсбергу, я уселись в небольшую вагонетку, и Юра крикнул механику лебедки, чтобы он спустил нас вниз. Вагонетка быстро покатилась по рельсам, в темноте я не сориентировался и со всего маха треснулся головой о верхнюю крепь и потерял сознание. И если бы не мягкая шапка и фибровая каска сверху – окончил бы я свой срок на второй день работы в шахте. Вскоре, однако, я пришел в себя, и первое, что я увидел, донельзя расстроенное лицо Рябовичева, он корил себя, что не успел втиснуть меня в вагонетку. Но все обошлось, и мы долго ходили по второму горизонту, под ногами противно чавкала черная жижа, людей мы не встретили, шахта только строилась, и до ее пуска оставалось еще несколько лет...

Мы заходили с Юрой на подземные понижающие электроподстанции, насосные станции, которые непрерывно качали воду из шахты, он показал мне весьма сложное и запутанное кабельное хозяйство: толстые черные кабели, как спящие змеи, расползались во все стороны по штрекам от подстанций. Как нечто прекрасное я вспоминал свой турбинный завод в Ленинграде, его большие светлые цеха, чис тый запах масла и горячей стружки, мою лабораторию, сложнейшие современные приборы... и эта мерзкая, темная, грязная и вонючая шахта...

После длительного и утомительного путешествия по шахтным выработкам мы, насквозь мокрые, уставшие и продрогшие, черные, как негры, поднялись наконец нагора, то есть на поверхность, и сразу же попали в объятья злого, насквозь пронизывающего ледяного ветра, который в несколько минут превратил нас в ледяных «черных человеков»... Но и в этой каторжной жизни заключенные инженеры сумели кое-что урвать для себя и построили прекрасную русскую баньку рядом с мехцехом. Она была с крышей засыпана снегом, и поэтому я ее и не заметил раньше. А банька была прелестная, с парилкой, с деревянным полком и березовыми вениками. После шахты помыться и попариться в такой баньке было неописуемым блаженством, омрачало только мыло – серое и вонючее. Надо сказать, что шахтная угольная пыль в комбинации с черной жижей очень прочно въедалась в кожу, и даже парилка была не в состоянии ее смыть, и мы так и ходили, как актеры в старые времена, с подведенными черным глазами.

С этого дня я начал осваивать свои обязанности инженера мехцеха, в которые входило составление электросхем установленного оборудования в шахте и на поверхности, проектирование различных приспособлений, облегчающих труд шахтеров, ведение различных журналов и книг по учету оборудования и, примерно раз в неделю, замер заземления в шахте специальным прибором. Это имело огромное значение, так как черная жижа в шахте служила прекрасным проводником электротока, и при малейшей неисправности изоляции кабелей или оборудования шахтеров убивало на месте, что и случалось довольно часто. И если все порученное мне я делал чисто формально – лишь бы, лишь бы, то к измерению заземления я относился очень серьезно, понимая, что моя небрежность может стоить кому-то жизни. Скучно и противно было ходить одному по бесконечным штрекам и по специальной методике измерять величину сопротивления заземления моторов и пускорегулирующей аппаратуры. Дорогу в шахте освещала только небольшая лампочка, укрепленная на каске. Питалась лампочка от аккумулятора, прикрепленного к поясу куртки. Помню, как-то раз у меня неожиданно погасла лампочка, и я остался один в кромешной тьме и тишине. Откаточный штрек, по которому я шел, был длиной в несколько километров, а так как шахта только строилась, движения по штреку практически не было, и я уселся на рельсы и стал ждать попутчика. Ждать пришлось долго – часа два, и вот наконец вдали показался огонек, мерно покачивающийся в такт шагам шахтера. Чтобы человека не испугать своим внезапным появлением, хотя шахтера испугать практически невозможно, я все же подал голос. Человек настороженно остановился, спросил, откуда я, и только потом пошел со мной рядом до руддвора, где находилась клеть. Но эта темнота, тишина...

Через несколько дней в мехцехе появился еще один заключенный, инженер-механик, поляк из Варшавы – Антон Францевич Вальчек. Специалистом Вальчек был очень хорошим, великолепно чертил, по-русски говорил вполне прилично, правда, с неправильными ударениями и сильным акцентом. Срок Вальчек получил за создание и руководство антисоветской подпольной организацией в Польше. Наш гуманный Военный трибунал приговорил Вальчека к высшей мере – расстрелу, но приговор почему-то не утвердили и заменили смертную казнь десятилетним заключением в лагере строгого режима. Вальчек и в самом деле ненавидел все советское, большевиков особенно, но к нам, зыкам, относился терпимо. Он никак не мог понять нашего Сталина, который договорился с Германией поделить Польшу, государство славян, и с кем? – с Гитлером, арийцем и фашистом. И когда немецкие «юнкерсы» разрушали Варшаву, наша радиостанция «Коминтерн» выдавала немцам наводящие позывные, и это знали все поляки. Вальчек был твердо уверен, что расстрел шестнадцати тысяч польских офицеров в Катыни – дело рук советских органов. У нас с Вальчеком долго были очень хорошие отношения, даже товарищеские, но потом он повел себя по отношению ко мне не на должном уровне, и наши отношения стали прохладными, хотя до открытой ссоры дело не дошло.

В общем, через месяц я вполне акклиматизировался в мехцехе, хотя Юра Рябовичев ушел в другой лагерь и вмес то него пришли другие люди. Рабочие дни на шахте потекли один за другим, похожие, как стертые монеты, день прошел – все к смерти ближе, шутили мы частенько... Но, откровенно говоря, в мехцехе работать было несравненно легче, чем в шахте или даже на поверхности – долбить мерзлую землю ломом, мы всегда имели возможность кинуть чернуху – посидеть за столами, заваленными чертежами, и потолкать байки из прошлой, далекой и вольной жизни или лагерные романы. К нам частенько наведывались «вольноотпущенники» – так мы называли бывших заключенных, – это были зыки, закончившие срок и не имеющие права выезда из Воркуты.

Некоторые из бывших зыков поступили учиться в техникумы или даже заочные или вечерние институты и, не будучи обремены техническими знаниями, обращались к нам с просьбой решить задачу по математике или физике или начертить что-либо по начерталке или механике. За наши труды они приносили что-нибудь «бацильное» – масло, сахар или сало, но чаще всего махорку или папиросы. Помню, как-то раз произошел случай, повеселивший нас. Одному из студентов Антон сделал чертеж большой шестерни, и преподаватель сразу понял, что чертил инженер, и очень ругал студента, но все же поставил пятерку. Иногда Hocoв просил меня поработать в комиссии по отбору специалистов в мехцех из числа вновь прибывших, что я с удовольствием и выполнял. Мне было легко разговаривать на техническом языке с рабочими специалистами, до посадки я все же успел проработать на заводе десять лет и никогда не ошибался в выборе работяг для мехцеха, хотя один раз я все же попал впросак. Ко мне подошел молодой парень вполне приличного вида и заявил, что он автослесарь 6-го разряда. Я с уважением посмотрел на специалиста высшей квалификации и уже собирался записать его в бригаду мехцеха, как вдруг почти машинально спросил его:

– Для чего в автомобиле карбюратор?

Детский вопрос, даже для школьника, но мой «автослесарь» вдруг задумался. Я, конечно, вытаращил на него глаза, и он не очень, правда, твердо сказал:

– Для сбора масла!

Все окружавшие меня зыки радостно заржали. Потом выяснилось, что «автослесарь» действительно специалист, но не по машинам, а по квартирным кражам, то есть домушник. Но такой казус со мной произошел только один раз.

К этому времени все мои товарищи по пересылке трудоустроились, Блауштейн стал работать в санчасти терапевтом, а Зискинд попал в отдел вентиляции, начальником которой был знаменитый на Воркуте бывший заключенный Моисей Наумович Авербах, человек умный, твердый и очень симпатичный. Сел в лагерь он еще в 1937 году, был из старой когорты, правда, срок у него был «божеский», всего десять лет. Но незадолго до конца срока его посадили в лагерную тюрьму, и какой-то ретивый опер создал лагерное «дело» и, арестовав несколько заключенных, обвинил их всех в самом страшном преступлении в нашей стране – создании в лагере троцкистско-бухаринской вредительской организации. Всем им грозил только один приговор – расстрел. Почему-то их решили судить, обычно такие дела совершались втихую – шлепали, и все. Может быть, опера соблазнила возможность отличиться или еще что, кто теперь знает... В общем, был суд, был прокурор и защитники, все было, не было только одного – дела. И вот в этих экстремальных обстоятельствах Авербах проявил исключительную волю, недюжинный ум и мужество. Он один, без защитника, – Авербах решил, что защитник только поможет ему получить пулю, – вступил в открытую схватку со всеми обвинителями и вышел победителем! Суд оправдал Авербаха. Такого дела в лагере еще не было. И так как к этому времени закончился его основной срок – десять лет, Авербаха отпустили на волю, правда, без права выезда из Воркуты, и назначили на очень ответственный пост начальника отдела вентиляции шахты № 40, особо опасной по метану.

Выделение газа из пластов угля было настолько интенсивным, что после остановки главных вентиляторов, а это случалось нередко из-за отключения электроэнергии, все должны были покинуть шахту любым путем в течение не более получаса. При содержании метана в атмосфере шахты более девяти процентов от малейшей искры происходил мощный взрыв, равносильный взрыву гремучего газа, причем все шахтеры, уцелевшие после взрывной волны, мгновенно погибали от угарного газа, который выделялся после взрыва. Достаточно было сделать только один вдох, и наступала неотвратимая смерть. На шахте круглые сутки находилась целая армия газомеров, которые специальной лампой измеряли процент метана в атмосфере на рабочем месте. Если процент метана превышал два, газомер должен был остановить работу и приказать всем шахтерам покинуть выработку. Однако нередко случалось, что горный мастер в слепом рвении выполнить план не подчинялся приказу газомера и продолжал работать. Если газомер все же настаивал на своем и начинал проявлять власть, частенько бывало, что бригадир костылял газомера дрыном по шее и силой вышибал его из забоя. Как правило, в газомеры брали людей образованных и интеллигентных, и куда им было бороться с кулаками горного мастера или бригадира, который прошел в жизни все дороги, фронт, плен и каторгу и на шахте уже работал пять или шесть лет... Это были отчаянные, физически очень сильные и бесстрашные мужики. Я всегда с восхищением наблюдал, как они руководили тремя-четырьмя десятками шахтеров, такими же головорезами, как они сами. Даже блатные воры не могли им противостоять... А сколько раз я встречал газомеров со здоровенным фингалом под глазом и другими следами побоев...

Но, несмотря ни на что, Авербах требовал от своих подчиненных выполнения служебного долга. И побитый горным мастером газомер звонил Авербаху по телефону или самому главному инженеру с требованием прекратить работы в опасном забое и никогда не жаловался на не совсем «деликатное» обращение со стороны горного мастера или бригадира... И его слушались. Авербах был не только первоклассным специалистом, но и великолепным организатором. До Авербаха на шахте случались весьма разрушительные взрывы с многочисленными человеческими жертвами. Авербах сумел превратить свой отдел в четко и ритмично работающий организм и полностью исключил взрывы на шахте. Авторитет Авербаха на шахте был абсолютно непререкаем, и, надо сказать, постоять за своих сотрудников Моисей Наумович умел, не раз вступал в схватку с операми всех рангов или начальством из надзорслужбы, если брали его людей в кандей, и почти всегда выходил победителем...

Как я уже говорил, А. В. Зискинд попал к Авербаху и стал работать в ламповой, то есть заряжать и выдавать шахтерам головные лампы. Работа, конечно, не пыльная по шахтерским понятиям, но и не легкая. Каждый работяга требовал себе лампу поярче и не стеснялся в выражениях, если лампочка была не по нему. Поначалу я хотел пропихнуть Абрама в мехцех, но из этой затеи ничего не вышло, так как он совсем не мог чертить, но и в ламповой Абрам проработал недолго, по дороге в зону он неудачно упал и сломал себе руку. Его надолго уложили в стационар, в санчасти рентгеновского аппарата не было, и врачи не сумели уложить правильно кости, в результате обломки срослись вкривь и вкось, рука превратилась черт знает во что, и бедный Абрам навсегда стал инвалидом. Наш общий лагерный друг Блауштейн устроил Абрама работать в санчасть, где он благополучно прокантовался до своего освобождения и реабилитации в 1956 году.

Вскоре Юрий Владимирович Рябовичев ушел в нережимный лагерь. Помню, в одну из последних наших встреч мы стояли на территории шахты и рассуждали о непредсказуемых поворотах наших судеб, я меланхолически ковырял носком валенка какой-то шпенек, торчащий из снега.

– Вы знаете, что это за шпенек? – спросил вдруг Юра.

– Понятия не имею.

– Это конец шпиля арки, на которой были написаны замечательные слова: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!»

И в самом деле, летом, когда снег стаял, на этом месте обнажилась арка высотой не менее шести метров! Эта арка осталась от времен, когда здесь был еще лагерь системы Воркутлаг, то есть не строгорежимный, но вообще-то лозунг был очень к месту... Вскоре эту арку разобрали и сожгли.

Вместо Рябовичева вскоре в мехцехе появились два новых руководителя, после Носова, конечно; первым и самым главным стал Костя Митин, человек необычной и для меня непонятной судьбы. Костя был невысок ростом, очень широк в плечах, с твердым «железным» лицом и с хриплым, каким-то пропитым голосом, хотя он не был пьяницей. Посадили Костю в 1937 году, он был из когорты выживших. Я уже писал, что эти люди были особого склада, с особой волей, умом, оптимизмом, и хитрости у них было не занимать... Убежден, что нигде больше в мире за всю историю цивилизации подобных людей не было и быть не могло, так как и систем, подобных нашей, никогда не было. До 1937 года Митин был очень большим начальником, он командовал не то Омским, не то Томским железнодорожным узлом и имел под началом несколько тысяч людей, и сам, как и все начальники тех лет, выступая на митингах, требовал, чтобы чекисты с корнем вырывали троцкистко-бухаринских выродков. Но Л. M. Каганович, сталинский нарком путей сообщения, добрался и до Митина. Схватили его мертвой хваткой и как вредителя и троцкиста посадили в лагерь на двадцать пять лет. После такого обращения Костя люто возненавидел всю нашу систему во главе с ее вождем – Иоськой... Частенько Костя, лежа на соседних со мной нарах, хриплым голосом делился своей мечтой:

– Эх, Борисыч, так страшно хочу промчаться по России во главе дивизии на лихом коне и вырубить всю эту сволочь...

Товарищем Митин был очень хорошим, всем и всегда делился, что имел, за своих стоял горой и заступался до крайнего предела, причем в критических ситуациях умел начальству врать невообразимо. Посадят, например, в БУР (барак усиленного режима) кого-нибудь из его работяг, Митин бежит к начальнику лагеря и горячо начинает убеждать, что без этого работяги шахта непременно остановится и вообще наступит вселенская катастрофа. И его слушали и выпускали нарушителя режима. Сколько раз я хохотал до слез, слушая, как Костя великолепно сочиняет свои сказки какому-либо офицеру из надзорслужбы...

Но случались дела и посерьезнее. Вдруг забузят работяги мехцеха – то не так, это не по ним, котел, опять же, слабый, да и еще что, и все бросают работу – забастовка, одним словом, ЧП. Ну, мы, интеллигентные инженеры, конечно, в кусты, запремся в своей комнате и сидим тихо, делаем вид, что нас это не касается... Вдруг слышим, в мехцех как буря влетает Костя Митин, и началось! Такого виртуозного мата, таких чудовищных похабных оборотов, таких «поэтических» эпитетов я никогда ни до, ни после не слыхал. Сам Барков позавидовал бы ему... И этот хриплый мощный бас ревел, как огромный треснувший колокол. Все работяги оторопело глазели на Митина, и ничего, кроме безграничного восхищения, их лица не выражали. Через несколько минут «задушевного» разговора буза прекращалась, и в мехцехе восстанавливалась трудовая дисциплина. А сколько раз Митин ходил и на воров грудью... И все ему сходило с рук. Но работать Костя умел и от нас дружески, но твердо тоже требовал... Как-то у меня с ним произошла стычка на технической почве. Костя приказал мне рассчитать и спроектировать кран-балку высотой метров пятнадцать. Я спроектировал конструкцию по всем правилам и показал чертежи ему. Митин внимательно их рассмотрел и потом заметил, что, может, по науке все верно, но на его мужицкий взгляд этот хомут велик, и попросил сделать его вдвое меньше. Я начал с ним спорить, но Митин взял карандаш и сам исправил размеры. На следующий день деталь изготовили, поставили на место и нагрузили, и она, конечно, с треском лопнула. К счастью, никто не пострадал. Костя позвал меня на место происшествия и при всех сказал:

– Ты оказался прав, Борисыч, это мне впредь наука...

И больше никогда со мной по технике не спорил, и до конца у меня с ним сохранились дружеские отношения. Забегая вперед, скажу, что через много-много лет, когда лагерная система развалилась, Костя Митин был реабилитирован, восстановлен в партии и назначен директором ВМЗ. Я как-то был у него на приеме по делам в его шикарном, огромном кабинете, но Костя не захотел ничего вспоминать из нашей прошлой жизни и встретил и проводил меня весьма официально, хотя говорили друг другу «ты». Я не знаю, где Костя сейчас, жив ли, но о нем у меня сохранились самые хорошие воспоминания как о человеке с необычной судьбой, непосредственно на своей шкуре испытавшем все «гуманные» методы сталинского руководства. У этих людей шкура оказалась неимоверной прочности, Костя просидел в лагере ни много ни мало восемнадцать лет... Была у Митина и любовь в лагере – знаменитая Стелла Корытная, дочь крупного партийного работника, расстрелянного в 1937 году. Я ее даже как-то видел, маленькая, очень симпатичная и приятная была женщина. После реабилитации ее семьи и ее самой она вернулась в Москву и вскоре покончила с собой – на какой почве, я так и не узнал...

Вместе с Митиным в мехцех шахты прибыл еще один «начальник» – бывший офицер Военно-морского флота – Дмитрий Иннокентьевич Щапов, или, как мы его прозвали – Д. И. Дима был высокий, стройный, с приятной внешностью товарищ. Перед самой войной Дима окончил в Ленинграде Военно-морское училище (бывший морской корпус) и начал войну на Балтийском море на небольшом военном корабле. В самом начале войны его корабль потопили немцы, и Дима вместе с командой оказался в плену, но вскоре ему удалось бежать к своим, и за свое геройство Дима получил пятнадцать лет лагерей строгого режима. Дима по характеру был какой-то вялый, неулыбчивый, если говорить откровенно, несимпатичный... Дима умел хорошо ладить с начальством, но работяги его откровенно не уважали и не любили. Мои друзья-врачи относились к Диме с большой дозой иронии, не принимали как-то всерьез, за глаза звали Димкой, а в глаза «великий плановик», так как, накурившись плана (гашиша), Дима становился совершенно неуправляемым. Первое время у меня с Димой были отношения вполне хорошие, но постепенно испортились и он возненавидел меня лютой ненавистью и сумел напакостить мне очень серьезно – списал меня на общие работы, где я чуть было не погиб. В общем, он сделал все, чтобы загнать меня под землю. Несмотря на все эти обстоятельства, я относился к Димке без всякой злобы, просто я его не уважал, и все. Много-много лет спустя Щапов явился ко мне в Москве с бутылкой отличного коньяка, видимо, выяснить, не затаил ли я против него зла. Нет, не затаил... Прошло еще несколько лет, и я узнал, что Димка вновь уселся в лагерь, но уже за какие-то снабженческие дела, и получил «хороший» срок с конфискацией имущества, его жена не выдержала потерь и повесилась. Я знаю только, что Щапов попал под амнистию, вышел на свободу, но дальнейшая его судьба мне неизвестна.

Иногда случалось, что мы, не сумев к определенному времени закончить все дела, не успевали попасть в нашу «мини-баньку», или банька почему-либо не работала, или в ней изволило мыться золотопогонное начальство. И мы, мокрые насквозь, шли по лютому морозу к вахте, где долго-долго ждали конвоя, а солдаты сидели себе в теплой будке и забивали козла. Зачем торопиться? Мы не люди, мы враги, особо опасные политические преступники, хуже бандитов... За это время наша одежда промерзала насквозь, даже руки согнуть было практически невозможно, при каждом шаге одежда хрустела и звенела, как стеклянная. И стоишь на морозе, и стоишь... Иногда ждали конвой час или больше, потом уже начинали подавать голос, вначале тихо, потом все громче и громче. Выкрикивали только одно слово: «Конвой... конвой... конвой...»

Стоим и кричим, кричим...

Особенно было невмоготу, если в бригаде кого-то не хватало, где искать-то? И часов тоже ни у кого не было, и спросить время не у кого. Вот и ждем одного или двух, естественно, поминая всех святых и всех родичей опоз давшего до седьмого колена. Спрятаться от мороза некуда, в мехцех обратно не побежишь, а вдруг конвой уйдет? Наконец все в сборе, конвой, вняв нашим мольбам и не торопясь, выходит из вахты, все в белых романовских полушубках, в валенках, рожи красные, сытые... Мы стоим плотным строем, начальник конвоя с бугорка «читает молитву», считает и пересчитывает нас, лай собак, несусветный мат. И наконец слышим заветное:

– А ну пошли! Строго по пять! Взяться под руки! Быст рее! Быстрее! Бегом! А ну, бегом! Бегом, твою мать-перемать...

Вот она желанная вахта жилой зоны, близко, рядом... Снова стоим, ждем, ждем, когда нас примет синепогонная вохра лагеря... Темная полярная ночь, свинцовое небо, лютый мороз, пронизывающий ветер, и впереди двадцать пять лет и никаких надежд... черный мрак... И кто, интересно, разработал все издевательские тонкости нашего режима? Разве до революции на русской каторге было что-либо похожее? Разве Чехов на Сахалинской каторге видел что-то подобное на нашу действительность? Все были убеждены, что режим особых лагерей разработал и утвердил сам Сталин, и никто другой. Такое неслыханное зверство в сочетании с двадцати– и двадцатипятилетними сроками могло идти только с самого верха, и оно пришло к нам, на наши головы, от него самого. Это понимали все, и какой искренней «любовью» отвечали ему десятки миллионов заключенных в нашей обширной стране!

Наконец мы в жилой зоне, дома, так сказать. Скорей в барак, к теплым трубам сушилки, скорей снять с себя ледяной панцирь, дав ему предварительно немного оттаять, переодеться, отойти душой и телом и быстрее, быстрее в столовку, хотя после всего и есть особенно не хочется. В столовой стали заметно лучше кормить, в баланде плавают иногда макароны или пшено, на второе бывает каша «кук» (кукурузная), правда совершенно не похожая на кавказскую мамалыгу с сыром и маслом, зато порция довольно большая, почти полная миска. Хлеб вынимается из бушлата, ложка из голенища сапога или валенка. Обед съеден, все, делать до отбоя больше нечего.

Иногда я захожу к своим друзьям-врачам в стационар, у них тепло, светло, чисто, пахнет хлоркой, которую не жалеют при мытье полов и туалетов. Врачи в белых халатах, вид у них ухоженный, и только стриженые под машинку головы напоминают об их правовом положении... Глядя на врачей в лагере, я не раз жалел, что не стал врачом... По настроению заходил и в КВЧ, но так как клуба в лагере не было, хозяева КВЧ Юра Новиков и Костя Зумбилов не имели возможности развернуть культурно-воспитательную работу, но все же и оркестр был, и самодеятельность, хотя довольно слабая. Контингент нашего лагеря был новый, и таланты не успели еще выявиться.

Шли дни за днями, незаметно подошла весна, моя первая воркутинская весна, но в Воркуте сроки весны несколько сдвинуты, я, например, помню, что 20 июня разразилась несусветная пурга – это было что-то невообразимое! Скорость ветра доходила до двадцати пяти метров в секунду, и, хотя мороз, к счастью, был не сильным, пурга наделала бед. Все бараки и столовую занесло снегом до крыш, и пришлось организовать специальные бригады для прорытия тоннелей в плотном снегу к дверям помещений. Ветер повалил опоры электросети, везде погас свет, и остановились все электродвигатели. Случилось и ЧП. Когда конвой повел развод в лагерь, ветер не посчитался с законами ГУЛАГа и разбросал и заключенных, и солдат с собаками в разные стороны по всей близлежащей тундре, и прошло много-много часов, прежде чем наконец собрали всех заключенных в лагере. Некоторые заключенные заблудились в кромешной снежной мгле и не могли найти ни лагеря, ни шахты. Все же люди оказались сильнее пурги и в конце концов пришли в лагерь, никто не погиб и не потерялся, пропало только несколько собак. Но это тоже была большая потеря, собак специально учили ловить зыков, и они очень дорого стоили... Но когда наконец все собрались в зоне, пришлось вохрякам поработать мозгами, все учетные карточки перепутались, кто должен был быть в лагере, оказался на шахте, и наоборот. И только спустя много часов все тысячи карточек, как и тысячи зыков, оказались на своих местах. И никто не убежал... Интересно отметить, что эта пурга просветлила мозги солдатам и вохрякам. Они вдруг поняли, что заключенные не отпетые бандиты, у которых руки по локоть в кровище и которые только и думают, как бы организовать восстание, перебить всю охрану и разбежаться, как охрану инструктировали офицеры перед разводами; они вдруг поняли, что зыки такие же люди, как и они, и только чья-то злая воля загнали их всех в лагерь до конца жизни... Мы сразу почувствовали настроение солдат и вохряков по отношению к себе, меньше стало мата, крика, приказов, разговаривали как с равными...

Но все же природа взяла свое, и за полярным кругом наступило лето. Я с удовольствием бродил по тундре в зоне шахты, с интересом рассматривал карликовые березки ростом не более метра, множество всяких бледно-окрашенных цветов и ягод. Среди травянистых зарослей бегали и попискивали шустрые лемминги, забавные и быстрые зверьки вроде больших мышей. Они были почти ручными и позволяли брать себя в руки. Зона шахты почти вплотную подходила к реке Воркуте, и я частенько подходил к ней и смотрел на тяжелую ледяную воду...

Скупое полярное лето, хотя и было коротким, все же согрело немного промерзшую землю, и все заметно повеселели, хотя впереди были те же двадцать пять лет, нет, уже двадцать четыре года... и никакой надежды, никакого просвета...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.