Век джаза

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Век джаза

Айвз мудро дождался 1920 года, чтобы появиться на публике со своим новым трансценденталистским стилем. Десятью годами ранее его работа не произвела бы впечатления на слушателей, выросших на ценностях “позолоченного века”. Но в эпоху “бурных двадцатых” возникло то, что музыковед Кэрол Оджа назвала “рыночной площадью модернизма”, – аудитория оказалась более восприимчива к разрушительным звукам.

Каркающие глиссандо тромбона господствуют на записи Livery Stable Blues в исполнении Original Dixieland Jazz Band, ставшей в 1917 году первой джазовой пластинкой и вызвавшей интерес всей страны. Примерно в то же время публика аплодировала иммигранту с Украины, пианисту и композитору Лео Орнстайну, известному как “Орнстайн – ужас клавиатуры”. Он предлагал аудитории дикие диссонансы и небрежную виртуозность. Самым сильным эффектом Орнстайна, изобретенным на пару с калифорнийским экспериментатором Генри Кауэллом, был “кластер”, в котором три или более ноты игрались рукой, кулаком или предплечьем. С именем Орнстайна связаны ранние формы массовой истерии, которая позже сопровождала Бенни Гудмена, Фрэнка Синатру и The Beatles. Рассказывали, как толпа “заполняла коридоры, в антрактах взбиралась на сцену и там цеплялась за стены, органные трубы, лестницы, заполняла любую нишу, откуда можно было смотреть”.

Из пристойного европоцентричного детства американская музыка перешла в бурную юность. В своей книге “Создавая современную музыку” Оджа сравнивает нескольких ведущих композиторов с “пассажирами, которые озадаченно выходят из метро и озираются, пытаясь понять, где находятся”. Некоторые освоили стратегию авангардистской атаки, выстреливая такими диссонансами и ударными тембрами, которые превосходили самые необычные сочетания звуков Стравинского и венцев. Их прозвали “ультрамодернистами”. Другие стремились втереться в доверие к публике, приправляя оперы и симфонии крупицами джаза. На другой стороне шаткого водораздела между поп-музыкой и классикой обосновались молодые бродвейские мастера – Ирвинг Берлин, Джером Керн, Ричард Роджерс, Коул Портер и Джордж Гершвин заимствовали приемы большой оперы и современной музыки, чтобы создать новый тип музыкального театра со сквозной формой. Конечно, они тоже были частью манхэттенской “модернистской рыночной площади”. В то же время Луи Армстронг, Дюк Эллингтон, Сидни Беше, Флетчер Хендерсон, Бикс Бейдербек и Пол Уайтмен среди прочих закладывали основы джазового искусства. Почти все они родились около 1900 года и господствовали в американской музыке многие десятилетия.

Эдгар Варез, предводитель ультрамодернистов, позже вспоминал: “Я стал своего рода дьявольским Парсифалем, который ищет не Святой Грааль, а бомбу, что взорвет музыкальный мир и впустит все звуки – звуки, которые до сих пор, даже сегодня, называют шумом”. Варез родился в 1883-м и приехал в Нью-Йорк из самого средоточия парижского авангарда, где покровительствовал оккультным сборищам розенкрейцеров, интересовавшихся Дебюсси и Сати. Какое-то время он писал в стиле, который можно назвать “между Дебюсси и Штраусом”, ноты его ранних произведений позже сгорели в пожаре, а потом он заинтересовался итальянским футуризмом и его “искусством шума”. В 1915 году, освобожденный из французской армии по медицинским показаниям, он решил попытать счастья в Нью-Йорке. Здесь он столкнулся с космополитическим сообществом художников, местных и экспатов, создававших отчетливо американский авангард, интуитивный по замыслу и яркий по выражению. Среди них были Франсис Пикабиа и Марсель Дюшан, создававшие искусство из повседневных объектов и эротизированных машин. Американский критик Пол Розенфелд, в 1920-е и 1930-е – высокопарный защитник музыкального авангарда, называл этих художников олицетворением “мистицизма небоскребов”, подразумевая “чувство единства жизни, поданное через формы и способы выражения индустриальной цивилизации с ее пылающими огнями, пронзительными шумами, компактными и синтетическими материалами, ощущением сильнейшего напряжения, динамизмом, жестокостью, а также поразительной точностью”.

Музыка Вареза многим обязана жестким гармониям и возбуждающим ритмам “Весны священной”, но малейшие следы фольклорной или популярной мелодии из нее хирургически удалены. Его первая большая американская работа называлась “Америки” и представляла собой гигантское симфоническое полотно, созданное в 1919–1922-м. Оно копирует звуки и ритмы Нью-Йорка по берегам Гудзона и в районе Бруклинского моста – шум транспорта и рев сирен. Оркестр состоял из 22 деревянных и 29 медных духовых, 66 струнных и огромной батареи ударных, на которой должны были играть девять или десять исполнителей. Подобно Шенбергу в его ранний атональный период, Варез разобрал на части язык и форму, создав из них поток переживаний, но не предложил взамен лирики. Он кромсал темы, разрушал ритмы, аккорды кричали вне связей с эмоциями, историей, будущим.

Когда Варез представил свою неистовую музыку публике, случилось то, чего мало кто ждал. Публике понравилось. По меньшей мере эта музыка развлекла. Леопольд Стоковский, дирижер с ненасытным любопытством и безупречным умением произвести эффект, исполнил “Америки” со своим шикарным Филадельфийским оркестром в 1926 году, а через год включил в программу столь же пугающую “Аркану”. Исполнения проходили в филадельфийской Академии музыки и “Карнеги-холле”. Пресса возбужденно писала про использование в “Америках” сирены нью-йоркской пожарной службы. У карикатуристов наступил праздник. Варез приобрел налет светскости, становясь, по выражению Оджи, “модернистом, пользующимся успехом у дам”. Действительно, благосклонность судьбы уже сделала капризного красавца-композитора актером в нескольких немых фильмах, включая “Доктора Джекила и мистера Хайда”, где он сыграл аристократа, убивающего жену отравленным кольцом.

Еще громче заголовки приветствовали Джорджа Антейла, уроженца Трентона, штат Нью-Джерси. Он стремился стать новым Стравинским или, если не получится, хотя бы новым Орнстайном. Антейл завоевал славу в послевоенном Париже, исполняя произведения с названиями вроде “Соната аэроплана” или “Дикая соната”. Им восхищались Эзра Паунд, Джеймс Джойс и другие писатели-модернисты, но Стравинского его музыка не впечатлила. На одном из концертов случился скандал, подобный тому, что произошел на премьере “Весны священной”, но позже выяснилось, что скандал был затеян специально для режиссера Марселя Лерье, которому для триллера “Бесчеловечная” нужна была сцена взбешенной толпы.

В 1927 году Антейл предложил свои произведения “Карнеги-холлу” – программа была в равной мере джазовой и ультрамодернистской. Сначала оркестр У. К. Хэнди играл “Джазовую симфонию” перед картиной, на которой негритянская пара танцевала чарльстон – мужчина держит женщину за ягодицы. Затем на сцене появились десять фортепиано, промышленные вентиляторы, сирена и разнообразные шумовые инструменты для исполнения “Механического балета”, передразнивавшего “Свадебку”. Когда половина этой пьесы была исполнена, критик и композитор Димс Тейлор, к всеобщему веселью, поднял привязанный к трости носовой платок и помахал им: “Я сдаюсь”. “Ожидавшихся на концерте Джорджа Антейла волнений не случилось – сенсации не произошло”, – сообщал газетный заголовок на следующее утро. Позже Антейл перебрался в Голливуд, где писал музыку для кино, в частности к фильмам Сесила да Милля “Человек с равнины” и “Флибустьер”.

Между идеалом модернизма как антитезы массовой культуре и рыночной реальностью Америки, где все что угодно можно купить и продать, наметился раскол. Карл Рагглз, один из самых суровых ультрамодернистов, мучился из-за этого противоречия. Он написал немного работ, но каждая из них обладала твердостью и грубостью гранита. Его оркестровый шедевр Sun-Treader – одна из самых бурно обсуждаемых атональных работ, принципиальная, как Пятая симфония Бетховена. Если Варез напоминает раннего Стравинского без фольклорных мотивов, то Рагглз – Айвза без мелодий.

Рагглз и Варез объединили усилия для создания Международной гильдии композиторов, которая ставила целью исполнение сложной музыки вне коммерческих ограничений. Когда кто-то радостно замечал, что один из концертов собрал полный зал, Рагглз обвинял себя в организации “ресторанного обслуживания публики”. Как часто бывает у модернистов, революционные импульсы шли рука об руку с нетерпимостью и чувством обиды. В разговорах между собой Рагглз и Варез ворчали, что консюмеризм и вульгарность разрушают Америку, и в этом композиторы были склонны обвинять евреев и негров.

Несмотря на отвратительные расовые представления основателей, Международная гильдия композиторов дала редкую возможность одному черному совершить прорыв. Уильям Стилл Грант, уроженец Миссисипи, разрывался между занятиями классической музыкой и работой в студии Okeh Records, какое-то время учился у Вареза, и его песенный цикл Levee Land появился в программе Гильдии в 1926 году. Написанный специально для гарлемской театральной звезды Флоренс Миллс, цикл основывался на двух отчетливых и естественным образом скоординированных ходах: в то время как певица исполняла вокальную партию в классическом блюзовом стиле, оркестр окружал ее бурлящей, нестройной гармонией, включавшей политональные аккорды, подобные тем, что Айвз использовал в “Трех уголках Новой Англии”. Пятью годами позже “Афроамериканская симфония” Стилла была исполнена филармоническим оркестром Рочестера, и чернокожий композитор окончательно обрел свое место в американской классической музыке.

Вирджил Томсон сам по себе был музыкальным направлением. Утонченный выпускник Гарварда родом из Канзас-Сити, он испробовал разнообразные течения современной музыки, но не стал приверженцем ни одного из них. С 1925 по 1940 год он жил в Париже, следил за творчеством Стравинского, “Шестерки” и особенно Эрика Сати. Томсону было суждено стать американским двойником Сати с его обманчивой наивностью. Сати использовал мелодии кабаре и водевильные танцы, ноты Томсона были наполнены отборной американской музыкой – гимны из воскресных школ, деревенские марши, ленивые вальсы, которые так хорошо летним вечером с эстрады исполняет оркестр.

У эстетики Томсона было что-то общее с творческими принципами Айвза – за вычетом хаотического, визионерского элемента. Америка оставалась в стороне, в призрачной дали. В Париже общительный молодой композитор подружился с несколькими ведущими модернистами и в 1927 году начал сотрудничать с Гертрудой Стайн, еще одной беженкой из сердца Америки. Тщательно упрощенная музыка Томсона встретилась с такой же тщательной невнятицей образов Стайн, и это оказалось привлекательно. Каждая половина уравнения выявила неожиданные качества в другой – чувствительную странность музыки и элегическое тепло слов.

В опере Стайн и Томсона “Четверо святых в трех актах” нет сюжета как такового, только непрерывный ряд картин, изображающих непонятный язык жизни испанских святых:

Знать, знать, любить ее так

Четверо святых готовятся к святым.

Это делает хорошо рыбой.

Четверо святых это делает это хорошо рыба[41].

В изложении Томсона эти загадки становятся обезоруживающе конкретными и обыденными, словно их поют школьники с помрачением рассудка. Гармонии как будто из простейшего учебника – Джон Кейдж в исследовании музыки Томсона насчитал 111 последовательностей тоники и доминанты, но они используются с такой интеллектуальной отстраненностью, что на ум приходят кубистская структура и сюрреалистический коллаж.

“Четверо святых” были поставлены в 1934 году, причем не в салоне или оперном театре, а на Бродвее. Всеобщее внимание на премьере привлекло то, что все исполнители были афроамериканцами. Томсон не писал музыку специально для чернокожих исполнителей, но в 1933 году, увидев черного певца Джимми Дэниэлса в гарлемском клубе, он решил придать опере “негритянский” оттенок. Возможно, благодаря экзотическому расовому обаянию “Четверо святых” неожиданно стали хитом и были показаны 60 раз. Утонченные горожане распевали необычные мелодии, такие как Pigeons on the Grass Alas. Джеймс Тербер невозмутимо писал в New Yorker: “Голуби определенно не увы. У них нет ничего общего с “увы” и ничего общего с “ура” (даже если вы привязываете к ним красные, белые и синие ленточки и выпускаете на духовых концертах), у них нет ничего общего с “пощади меня” или “не правда ли, как это мило”. Как это раньше произошло с Антейлом, Томсон обнаружил, что импульсивного внимания прессы недостаточно для успешной карьеры. Когда увлечение “Святыми” прошло, выяснилось, что Томсон даже не может опубликовать произведение. В качестве последнего средства спасения он занялся музыкальной критикой – чтобы публика не забывала его имя.

Оглядываясь назад, нужно признать, что решение Томсона использовать только чернокожих исполнителей было в большей степени коммерческим расчетом, чем музыкальной необходимостью. Некоторые из объяснений композитора звучали снисходительно, почти расистски. Позже он говорил: “Негры очень легко играют самих себя. Они живут на поверхности своего сознания”. Афроамериканские певцы могли придать смысл бессмысленным стихам Стайн, потому что не понимали, что не в состоянии их осмыслить. Биограф Томсона Энтони Томмазини писал: “Томсон дал черным артистам беспрецедентную возможность разрушить стереотипы и изобразить испанских святых в элегантной исторической постановке. Тем не менее цвет их кожи был до известной степени использован, чтобы замарать изысканный белый мир оперы”. Неудивительно, что “Четверо святых” не могли всерьез отвечать запросам публики, все больше влюблявшейся в афроамериканскую музыку. Может быть, Томсон оказался тем, кто существовал на поверхности своего сознания.

“Джаз – это не Америка, – сказал Варез в 1928 году, – это негритянский продукт, эксплуатируемый евреями”. Если оставить в стороне расистскую враждебность, то это утверждение не так уж несправедливо: значительная часть музыки, которую белая аудитория 1920-х считала джазом, вышла из-под пера композиторов-евреев. Джером Керн, Джордж Гершвин, Ирвинг Берлин и Ричард Роджерс происходили из европейских или русских еврейских семей и в изобилии использовали афроамериканский материал. Исследователи обнаружили удивительные пути пересечения между афроамериканской и восточноевропейской музыкой. Но, при всем уважении к Варезу, нужно признать, что музыка Керна и Гершвина была американской – как раз потому, что смешивала культуры и жанры творчески, ничто из них не подвергая дискриминации.

Возможно, привязанность американских евреев к черной музыке была основана на генетической памяти о страданиях. Ветхозаветные метафоры звучат во всех афроамериканских спиричуэлс: “Скажи старому Фараону: отпусти народ мой” (Tell old Pharaoh / Let my people go), “Иезекииль увидел колесо времени, колесо в середине колеса” (Ezekiel saw de wheel of time / Wheel in de middle of a wheel), “Глубокая река, мой дом за Иорданом” (Deep river, my home is over Jordan). Композитор Констант Ламберт в книге “Эй, музыка!” (1934) оказался одним из первых, кто заговорил о “связи между изгнанными и преследуемыми евреями и изгнанными и преследуемыми неграми”. Подобный расовый детерминизм легко оказывался агрессивным: Ламберт говорит, что евреи “перехватили у негров инициативу”, что они лишили афроамериканский материал его чистой, примитивной энергии и наделили ненужной сложностью. Афроамериканцы иногда утверждали то же самое: Скотт Джоплин упорно придерживался мнения, что Ирвинг Берлин украл Alexander’s Ragtime Band из “Тримониши”, а Уильям Грант Стил обвинял в плагиате Гершвина. Но мелкими ссорами не исчерпывается реальная картина музыкальной жизни Нью-Йорка 1920–30-х годов: еврейские, черные и даже белые композиторы работали бок о бок, обмениваясь идеями, заимствуя темы, присваивая прошлое и обеспечивая настоящее.

В декабре 1927 года в Нью-Йорке на премьере “Плавучего театра” Керна в новом роскошном театре Зигфельда публика была потрясена первой же сценой, бесконечно далекой от театра, от танцующих девушек и остроумных диалогов, какими были знаменитые шоу Зигфельда. Занавес поднялся. Слева на сцене стоял плавучий театр “Цветок хлопка”, справа чернокожие рабочие разгружали кипы хлопка и пели: “Все негры работают на Миссисипи, / Все негры работают, пока белый человек играет”[42]. Если, по словам Марвы Гриффин Картер, мюзиклы Уилла Мэриона Кука на рубеже веков “наносили враждебные уколы” белым слушателям, то Керн и его либреттист Оскар Хаммерстайн-второй дали им пощечину.

Еще более рискованным был эпизод, действие которого происходило на Всемирной Колумбовской выставке в Чикаго в 1893 году. Черные певцы в боевых нарядах исполняют совершенно африканский по звучанию номер “В Дагомее” (так назывался мюзикл Кука), а затем признаются, что они родом с Эй-авеню в Нью-Йорке. Дуглас жаловался, что организаторы выставки привезли африканских музыкантов “изображать обезьян”, а либретто Хаммерштейна предельно ясно говорит, как черная культура была использована, чтобы утолить страсть белой аудитории к экзотике.

“Плавучий театр” мог бы стать шедевром социальной сатиры и восхитительным театральным произведением. Но, как указывает музыковед Реймонд Кнапп, полнее воплотить столь острую тему вряд ли было возможно, и все чернокожие персонажи оказались на второстепенных ролях, на обочине повествования. Страдания афроамериканцев стали своего рода частью декорации, фоном несчастья.

Но хотя “Плавучий театр” и не исследовал расовые отношения, мюзикл показал американскую музыку с высоты птичьего полета. Первое, что вы слышите, – ревущий, грозный минорный аккорд в духе Верди или Пуччини. Этот оперный жест быстро исчезает в моментальном смешении популярных стилей: мелодии Tin Pan Alley, простонародный блюз, бренчание банджо, песенки Герберта и Салливана, марши Соузы, водевильная скороговорка, музыка для танца живота. Одну из песен “Плавучего театра” знают все – Ol’ Man River, и это, конечно, благодаря Полю Робсону. “Плавучий театр” был не только первым значительным американским мюзиклом, но и первым мюзиклом, где черные исполняли хиты. Робсон фактически стал еще одним композитором этой песни, превратив меланхоличную, полную покорности мелодию в гимн духовной мощи. Позже он изменил строчку “Я устал жить и боюсь умереть” (Ah’m tired of livin’ an’ scared of dyin’) на “Я должен бороться, пока не умер” (I must keep fightin’ until I’m dyin’).

Скромно аккомпанируя столь благородным голосам, Керн рассказал белой Америке, что черная музыка – это больше, чем подпрыгивающие синкопы. За жизнерадостной внешностью “Плавучего театра” зрела сила блюза.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.